Сопрягая себя то с Афиной, то с Антигоной, то с амазонкой, Аня полуосознанно ощущала свое призвание в том, чтобы быть их земной ипостасью. Умница (стипендия имени Крупской), воительница (спортивные лагеря, стройотряды и даже секция стрельбы из лука!) и, конечно, непорочная дева — за все четыре года учебы более всего Аня была потрясена тем, как на самом деле родилась Афродита: да, из пены морской, но сначала ведь в эту пену упал — бр-р-р! — отрубленный член ее прародителя!
   Имей Аня свободу выбора, она, конечно же, вышла бы на свет из головы своего отца, пусть временами и вздорной, и злоречивой (как будто у Зевса она была иной!), но только не из матушкиного чрева. На то был целый ряд причин: от гигиенически-эстетических до — не до конца мною проясненных — мучительно личных.
   Двух соседок по комнате Аня выдала замуж за своих особенно настойчивых ухажеров. Прочие продолжали роиться, незаметно сменяя друг друга и тем лишь утверждая ее решимость оставаться самою собой — Антигоной, Афиной, Дианой, кем угодно, но только не Афродитой.
   А потому история ее первой любви, таящая в себе, рискну сказать, смену парадигмы, не могла не стать катастрофой. Быть призванной Афродитой она не желала, Афиной или амазонкой — уже не могла. Все кончилось. Музыка сфер стихла. По крайней мере, она уже не могла различить ни единой ноты.
   (Вне музыки сфер невозможно ведь чувство судьбы.)
   Но, конечно, возможны иные чувства. Влюбившись в журналиста норильского радио, человека в чем-то одаренного, но изо дня в день делавшего конъюнктурные передачи под рубрикой «Как живешь, комсомол?» — Аня долго не могла избавиться от неловкости и стыда за него. Из чего она и сделала вывод, что любит всерьез и надолго. Ибо любовь к человеку, который не стоит этой любви, как мы помним…
   — Дай нам знать! — это голос, наверно, Тамары, там, вдали, очень громкий, но съеденный книжной трухой.
   Аня стала моей женой. И спустя, как я думаю, год родила синеглазого мальчика. По моим наблюдениям, женщины этого типа рожают богатырского сложения сыновей… Да и как нам представить ее заплетающей косички или завязывающей бантики? Совсем иное дело — кормить грудью Персея, одно прикосновение которого вновь превратит груди в перси, а Аню — в Данаю. В Д'Анна-ю.
   (Надо будет сказать ей об этом — ее завораживают подобные совпадения!)
   — Дай знать, что мы на правильном пути! — это точно Тамара. Хорошо. Вот приду к вам сейчас…
   — Знак! Дай знак! Ну иду же!
   Разбегаюсь и ударяю плечом в стеллаж. С верхней полки летят три книги. Чудом — не на меня.
   — Это — знак! — вдохновенно — Тамара.
   — Это — мрак, — между прочим — Семен.
   На полу «Трактаты» Сенеки, однотомник Цветаевой и Отто Вейнингер «Пол и характер».
   — Хорошо. Я читаю! Что такое «отсутствие признаков»? «Отсутствие признаков» — это, находясь среди признаков-форм, отрешаться от признаков-вещей. Не-мысль — это, погружаясь в мышление, не мыслить. Не-связанность — это изначальная природа человека. Последовательный поток мыслей не должен останавливаться, задерживаться на чем-либо; прошлые мысли, нынешние мысли и будущие мысли, мысль за мыслью, должны следовать не прерываясь. Ибо как только одна мысль задерживается, весь последовательный поток мыслей останавливается и вызывает связанность. Семен, прекрати писанину! Мы получили знак. Мы на верном пути! Но только все вместе…
   Не дать ли им новый знак, бедолагам?
   Пол… весь вагон сотрясается, вернее вздрагивает, как это бывает с поездом… И медленно трогается! Еще одна книга летит сверху и падает на «Бусидо» — пятый том Есенина.
   — Вот и еще один знак! — с деланной, я бы сказал, отрешенностью произносит Тамара. — Мы движемся к развязке — к освобождению! Анна Филипповна, вы уже начали медитацию? Не спешите!
   Так. Если держаться за полки, то ускорение неощутимо почти.
   Я нахожу их за первым же поворотом. Аня сидит на полу и, кажется, дремлет. Тень от ресниц — до скул. Но здесь нет, здесь вообще не бывает источника света. Я его зря ищу.
   К ней впритирку — Семен. Что-то пишет огрызком карандаша на форзаце объемистой книги.
   — Вы — мой главный единомышленник! — Тамара указывает мне рукой место напротив себя. — Я уверена, вам надоело двоиться. Я нашла верный способ. Нам осталось чуть-чуть!
   То, что мы набираем скорость, в самом деле немного бодрит. По крайней мере, меня и Тамару.
   Семен же недовольно пыхтит, писать стало в самом деле трудней. Тамара снова поднимает книгу к глазам:
   — Если вы не будете думать обо всем множестве вещей, то все мысли будут отброшены. И когда мышление прекратится, вы уже не будете перерождаться в других местах! Семен! Ты прослушал самое главное! Люди этого мира! Отрешайтесь от ложных взглядов, не порождайте ложных мыслей!— Она закрывает книгу («сутра помоста великого»… дальше не успеваю прочесть) и прижимает ее к пиджаку. — А сейчас я научу вас правильно дышать.
   — Манюсенькая или монюсенькая? — озирается Семен.
   — Ма, — Аня не открывает глаз. — Ма-нюсенькая.
   — Малюсенькая! — взрывается Тамара. — Я занималась три года у единственного на весь город гуру, когда это еще отнюдь не поощрялось. Я рисковала своим кандидатским стажем, как мне казалось тогда, ради избавления от физического недуга. И, может быть, только сейчас я поняла всю духовную мощь этого учения, способного…
   — Ну, слушайте! — вдруг объявляет Семен, в последний раз облизывая глазами свои каракули. — «Маха моя! Тёплышко родное! Колокольчик мой нерусский. Аидыше пунем, как прабабушка твоя говорила, тебе на долгие годы. Непостижимолость моя! Чтобы от меня, через меня — дева такая, диво такое? А вот — через меня! Думаешь, я сейчас где — в вагоне книжном? В тебе я сейчас, и завтра буду, и пребуду! Сломались у папы часики, он давно на них не смотрел, а они обиделись и сломались. Пишет папа и не знает, который нынче Махочке годок. А только, душенька моя, ты во всякое время хороша. И в глазах твоих — тайна, и в появлении твоем — неизъяснимость».
   — Еще бы! Лелечка рожала, а Семочка с Шуреночком горные пики покорял! — фыркает Тамара.
   — Родила у нас Лелечка до срока. А Семочка не пики покорял, а горные селения окучивал посредством сбора фотографических заказов, на деньги от которых Махочка росла, росла да и вымахала в Махищу! — этому, последнему, он вдруг удивляется и с удовольствием шумно вздыхает: — «И в появлении твоем — неизъяснимость. Было тебе годочка два — вышла! А папа с дядей другим пиво пробовал, никак его, клятое, распробовать не мог. Вышла! Из-под черных кудрей плечико выставила, а глазища раскинула — что тебе руки! Ох, Маха-Маруха! Дядя как взглянул на тебя такую да как закричит. Закричал он нехорошо, а подумал-то он о хорошем, и сказать он хотел, чтобы я тебя, уж такую вот, — уберег. Понимаешь, малыш? Только мамочка наша вбежала: на папу, на дядю, а тебя — по губам, по губам и по попе! Помнишь, папа сел рядом с тобой и заплакал? Я тогда не сказал тебе — рано было тебе сказать. А теперь вот скажу. Для спасения Бог одного изо всех на земле человека выбрал. Всяким Ной этот был: был и пьяным, даже голым был спьяну. Но уж такая была у него душа — одна на всей допотопной земле — от всякой малости слезами обливалась; и все-то ей в изумление было: и радость, и беда. Мир Божий стоял еще новый. Я это точно знаю. И ты, Маха, знаешь, ты чуешь. Душа-то у тебя — моя! Не за что. Носи на здоровье».
   — Это уж точно, что не за что! — кривит узкие губки Тамара.
   — «А глаза у тебя, у Манюси, — Суламифи. А чьи же еще? Трои нету — и след простыл. Где их Библос хваленый, где Иерихон? Все давно пыль и тлен. А глаза твои голубиные есть! И будут, и пребудут». — Он захлопывает книгу. — Нюха, как ты считаешь, мне его тут оставить или выдрать и в банку пивную вложить? Я немалую дыру в тамбуре присмотрел!
   Аня — не открывая глаз:
   — Ты думаешь, это — ад?
   Я накрываю ее руку. Она излучает тепло, как и солнце, не думая для кого.
   — Я, ой, не могу!.. Я вспомнила, как ты…— Тамара хихикает, — как ты из окна… Надо же было додуматься!.. Ой, не могу! Леля домой в перерыв картошку приперла, а у Семочки — девушка. Так он с брюками в обнимку через балкон… Леля входит: девица в койке — одна. А наш Семочка крылышками бяк-бяк, ножками прыг-прыг — в дверь звонит! — смех ее уже душит, это похоже на истерику. — «Ой, Леля, как хорошо, что ты пришла! Надо девушке ношпу кольнуть. „Скорая“ все не едет и не едет! Я уже на улицу бегал встречать!» А девушка, как про укольчик прослышала, сразу к двери отползать! Не могу-у… Семка ей: «Ой, вам что — уже лучше? Ты, Лелек, не поверишь, я ее в подъезде без признаков жизни нашел!» А девушка наоборот — вот-вот этих самых признаков лишится!
   Смешинки щекочут и Анин нос. Она начинает пофыркивать, чем еще больше возбуждает Тамару. Бедняжка без слов уже давится хохотом вперемежку с икотой.
   Семен вынимает откуда-то вскрытую банку голландского пива и остаток вливает в Тамару.
   Та пьет. Выпивает до донышка. Но икает теперь все безудержнее и громче. Вдруг кричит сквозь икоту:
   — Что приуныли, жертвы автокатастроф?
   — Вы полагаете? — Аня выпячивает вперед подбородок.
   — Семочка «жигуленка» купил, мы с ним как раз его обновляли. А вы, очевидно, навстречу нам ехали — в маршрутном такси. Остальные ваши попутчики, полагаю, пока что в реанимации, а вы уже тут, с нами! И с другими покойничками. Только всмотритесь, каков колумбарий! И, что за имена — если не золотом, то серебром! Всмотрелись? Здесь все принявшие насильственную смерть! — Тамара ликует, хотя и борется с икотой. — Почтим же минутой молчания…
   Анины губы подрагивают. У нее не хватает сил вымолвить даже нет и за что?
   — «Жигуленка», — кивает Семен. — Мы с тобой на нем в Останкино ехали. И доехали! Позвонили снизу Севке, а нам сказали, что он в мастерской.
   — Мы с Геной не ехали ни в какой маршрутке! — Аня кричит.
   — Значит, в лифте, — кивает Тамара. — И трос оборвался. Это случается.
   — Трос? — Аня оборачивается ко мне. — Я вынула из ящика уведомление, да?
   — И сунула в карман. Я спросил: это что? Ты сказала: неважно.
   — И мы сели в лифт! А потом? — глаза ее, выплеснувшись, заливают лицо и пространство вокруг едва уловимой голубизной. — Никакого потом уже не было?! Вспомни!
   — Потом… Мне было интересно, что же ты сунула в карман.
   — Я не знаю что! Я только помню, как про себя решила, что тебя это не касается!
   — Это Севка тебе духи послал! — вдруг решает Семен. — Он передачку делал про лабораторию запахов. И заказал для тебя духи, он им весь букет назвал — как он себе тебя представляет. Он и со мной советовался: незабудки и белый лотос — это я ему присоветовал! А он сказал: и дикий мед!
   Жалкая полуулыбка коробит Анюшины губы.
   — Мой муж — неисправимый идеалист! — вздыхает Тамара. — И великий утешитель!
   — Я не помню! Я не получала! Мы не вышли из лифта! — Аня больно сжимает мое запястье. — Было шесть… Шесть, начало седьмого!
   — Духи получила я! — И вдруг, жадно набрав воздуха, Тамара стискивает губы, надеясь, очевидно, все-таки побороть икоту.
   — Ой, Томусик, ой? — скребет щетину Семен.
   Мы, кажется, набрали скорость. Теперь нас лишь слегка покачивает на стыках.
   — Духи пахли талым снегом. Севкин и мой любимый запах. Кто не пережил полярной зимы, тому этого не понять.
   — А точно, Нюха! Часового было шесть, — он хлопает себя по щеке, — когда мы Севке снизу звонили!..
   — Денис у нас бабушкин сын, за Дениса я не беспокоюсь. Но Галик и Андрей не смогут без меня!
   — Я не верю! — Аня встает. — Потому хотя бы, что в этом, как вы изволили выразиться, колумбарии, собраны книги тех, кто ушел из жизни добровольно. А я хочу жить! И я буду жить! И я найду, как мне отсюда выбраться!
   — На-ка вот! Передашь на волю! — Семен решительно вырывает из книги форзац со своими каракулями.
   Я вижу теперь обложку, где золотом — Генрих фон Клейст. Да, Анюша, похоже, права. Я стою рядом с ней, чтобы вместе идти — я не знаю куда.
   — Ты когда в последний раз алименты платил, папаша? Что вы все тут выделываетесь? — Тамара хватает огрызок карандаша, который ей с кислой ухмылочкой возвращает Семен. — Или вы думаете, что читатели не сумеют отличить истинных порывов от ложных? Истинного отчаяния матери, жены и любовницы, да, я этого не скрываю: любовницы — от вашей мышиной возни?
   — Срали и мазали мы, Томусенька, на твоих читателей. — По-собачьи передернув спиной, Семен сворачивается на полу калачиком, и подгребает под голову валяющиеся тома, и устраивается на них, и с удовольствием зевает.
   Аня ведет меня за руку по танцующему под ногами полу:
   — Видела я в жизни идиоток, но таких стерильных!
   — Мне не нравится этот барьер — «шесть часов вечера или начало седьмого». Аня!
   — Что?
   — Что бы это могло значить?
   — Миг! Из которого мы выпали там, чтобы вьшырнуть здесь.
   — А потом мы просто вернемся обратно — в тот же миг?
   — А то!
   — Мда, с некоторым опозданием осваивает наша литература специальную теорию относительности. — Я все равно не поспеваю за ней, за тем, как легко в ней насмешка настигает серьез, а серьез насмешку… Что-то скажет сейчас?
   Ничего. Решительно распахивает дверь в тамбур:
   — Перекурим? — и, нырнув в свой огромный карман, достает «Стюардессу» и зажигалку. Угощает. У нее грубоватые руки и большая ступня — что мне нравится, а ее вот смущает… Сигарету сжимает большим и указательным пальцами — для того, чтобы скомкать скорее ладонь.
   Огонек зажигалки, не высветлив ничего, набрасывает на сумерки две наши тени.
   Прикурила. Я тоже. Сую зажигалку в карман. Стало даже светлей.
   — Нюш, а знаешь, эта глава не такая уж ледовитая. По мере сил я согреваю ее.
   — Не иначе как любовью?
   — Ну… я просто тебе говорю, чтобы ты была в курсе.
   — Не про любовь книжонка эта! Неужели, Геша, ты еще не понял?
   — Поделись, если ты поняла!
   — Зажигалочкой тамбур согреть слабо? А то — дерзай! Вдруг и вправду хватит бензина!
   — А вдруг хватит?
   — Дерзай! Как говорит моя племянница: бонзай!
   — Лобзай, терзай и вонзай! — Я касаюсь губами ее родинки, есть у нее такая заветная родинка на краюшке мочки, которую я называю сережкой или серегой… И когда ей звоню, то Сереге шлю поцелуй.
   — Кто о чем, а вшивый — о бабе! — голос чуть потеплел. — У нас в первом отделе одна тетя работает. Это из ее репертуара. «На охоту ехать — собак ловить». Погоди! Вот: «Бодливой корове бык бок не дает»! Но родословную мою, сука, наизусть шпарит: вот есть у нее, понимаешь, сведения, что двоюродный брат моей мамы был лесным братом, так вот он вышел из леса или еще нет? Ну я сдуру и ляпни: конечно, не вышел, если бы вышел, я бы его видела хоть один раз в жизни! — Ах, не вышел. Так он продолжает борьбу с нашей властью? Так он…
   Дверь в соседний отсек открывается — резко, я едва успеваю оттащить Аню от удара.
   — Всем привет. — На пороге стоит незнакомая женщина с русалочьими глазами, в желтой юбке и черном свитере.
   — Лидия? — Аня удивлена.
   — Надеюсь, не помешала! Имею мессэдж. При мужчине можно?
   — Да. Он свой, — Аня стряхивает пепел.
   — Берегите Всеволода зпт есть все основания для крупных опасений тчк Ваша Лидия. — Она пытается улыбнуться, но делает это лишь сморщенным лбом. — Месяц назад мне делали аборт — по блату, естественно, и соответственно под наркозом. И было мне явление. Мне Лодочка явился — уже оттуда! Причем я спросила: «Почему ты там?» Он же ответил: «Сама знаешь!»
   — Лодочка — это кто? — очевидно, чтоб скрыть волнение, Аня смачно плюет на свой зашипевший бычок.
   — Я всю жизнь так его называла. Он же эхом в ответ: Лидочка! Бывало, час целый по телефону аукались: Лодочка! — Лидочка! — Лодочка! — Лидочка! — Лодочка?! — Лидочка?! — она подвывает на разные голоса, куда-то утягивая нас: — Лидка! — Лодка!
   — У вас к нам все? — сухо — Аня.
   — Детуся, я с ним не спала. Я на рабочем месте шашней не завожу. Но когда он стал спать с одной девочкой из редакции информации, я стала спать с ее мужем. Лодочке назло! В помощь Лодочке!
   — Лидия работала режиссером на норильском телевидении, — Аня оборачивается ко мне в надежде, что я…
   — И продолжает там с успехом работать! — Лидия вновь улыбается лбом. — Конечно, его любовь к вам, детка, Анна Филипповна, не имела аналогов. Но вы, полыхнув ярким северным сиянием, надолго исчезли из нашей жизни. А она постоянно требовала разрядки и забытья.
   — Я не знаю человека более жизнерадостного!
   — Значит, вы вовсе его не знаете. Да и откуда бы? Когда Лодочка отправлялся к вам в Москву, деньги мы собирали ему всем миром: я брала у мужа, я брала у любовника, он брал у любовницы, которая одолжалась у вышеназванного мужа… И был Анне Филипповне в Москве фейерверк, а также салют из сорока орудий! Был?
   Аня ежится. Аня с тоской смотрит в черную щель, разделяющую наш тамбур и порожек, на котором стоит в черные ботики обутая Лидия. Ни шпал, ни рельсов, ни мелькания искр — очевидно, мы мчимся с огромной скоростью.
   — Извините меня, если я правильно понял, — мне не сразу удается поймать ее плывущий взгляд, — одна из здешних глав — ваша? Может быть, пятая? Может быть, потому-то…
   — Мужчина, не суетитесь! Если вы, конечно, мужчина. Повествование это не для слабонервных. Как справедливо сказал пиит: И бездна нам обнажена с своими страхами и мглами, и нет преград меж ней и нами!..— наконец она улыбается и ртом, оскалив острые желтые зубки. — Как человек, имеющий канцер, вы понимаете это конгениально нам!
   — Канцер? — Аня оборачивается ко мне: — Рак?
   — Значит, мужчина не в курсе?
   — У кого рак? — не понимает Аня.
   — Анна Филипповна, вы сами сказали, что он — свой.
   — Да. У меня от него нет секретов. Я прошу вас быть… Хватит кишки мотать!
   — Вы хотите сказать, что вас не облучали?
   — Меня?!
   — Лодочка мне все плечо обрыдал.
   — Она сумасшедшая! — Аня берет меня под руку и не понимает, куда увести, и ждет, что это сделаю я.
   — Я думаю, вам следует уйти! — объявляет вдруг Лидия. — Девушку явно смущает ваше присутствие.
   — Мы уйдем вместе и сделаем это сейчас! — Аня чуть тесней прижимается ко мне, и только.
   — Так и не узнав самого главного? — Ее желтые глаза, ерзающие на висках, не всегда смотрят в одну точку, очевидно, тем и завораживая.
   — Я патологически здорова! — кричит Аня.
   — Лодочка тоже был патологически здоров, но его-то это не устраивало.
   — Что значит был? — я.
   — Вы не все знаете! — Аня.
   — Мы писали с ним роман «Скажи смерти да» — в понедельник нечетную страницу приносил на работу он, во вторник четную — я. И так далее. Месяца полтора резвились. Да, что-то около сорока страниц наваяли. Теперь вот бережно храню. Мы оба с ним знали, что уйдем из жизни тогда, когда сами этого захотим. Мы ведь ни в чем не свободны: мы не выбираем ни родителей, ни детей, ни место рождения, ни его время… Мы в силах лишь выбрать способ и час своего ухода! О способе и часе мы с Лодочкой часто спорили. Я говорила ему: «Лодочка, он же — Харон! Я хочу, чтобы ты перевез меня туда. Сделаем это вместе, не делай этого без меня!» Старость — ведь это так неприлично. Все неэстетичное неприлично. Анна! Вы помните фреску?
   — Фреску?..
   — После вашего скоропостижного отбытия из наших широт он привел меня в комнату, в которой вы чуть менее года проживали. Не понимаю, как можно было уехать от этой стены, расписанной ради вас. Вы ничего не поняли!
   — Извините, я и сейчас мало что понимаю.
   — Лодочка всегда говорил, что предпочитает уход через повешение. Он говорил, что это мужественно и надежно.
   У Ани подрагивают губы:
   — Вы… вы все это выдумали.
   — Детуся, вы помните фреску, спросила я вас! Вы хорошо ее помните? Включая и правый нижний угол, который вы заставили тумбочкой с фикусенком, — вы помните?
   — Да, — Аня пробует пожать плечами, но выходит лишь легкое подергивание. — Висел там один какой-то на собственном галстуке и этим меня раздражал.
   — Наши искренние извинения! — Лидия отвешивает поклон. Черный зазор между ее и нашим вагонами, кажется, чуть увеличился. Впрочем, скорее, это лишь кажется.
   — Вы делали аборт под общим наркозом? — спрашивает Аня.
   — Да. Я не переношу боли.
   — Вам, значит, известен способ безболезненного ухода? — и бедная моя девочка пробует улыбнуться.
   — Последняя боль не в счет. Она должна быть ослепительно мгновенной! Горные лыжи. А если не они — окно.
   — На горных лыжах можно только покалечиться, — я должен дать Ане передышку. — Лидия, это — риск!
   — Я знаю один склон на Домбае. Он не обманет.
   — Это знание придает вашей жизни особый вкус?
   Мой вопрос ее умиляет:
   — Это знание делает мою жизнь жизнью. А смерть — смертью. Иначе путешествие от небытия к небытию было бы едва ли отличимо от самого небытия.
   — И Всеволод разделяет ваши мысли?
   — Да никогда! — ярится Аня. — Ни сном, ни духом!
   — Мысли? — Лидия обхватывает плечи, ей нравится покачиваться перед нами желто-черной змеей. — Он просто знает, что это однажды случится. Что однажды он обязательно сделает это. На нашем с ним языке это называется окно.
   — Но почему? — я слышу и свой голос, и Анин.
   — После моего последнего разговора с ним я сказала Семену: берегите Всеволода! Мы до утра сидели с Лодочкой в его мастерской, а потом я сказала Семену то, что сказала. Уж поверьте, у меня были на то основания.
   — Почему загадками?! — Аня вскидывает подбородок. — Почему так надменно?
   — Вы, очевидно, никогда не задумывались над этимологией этого слова. Над-менно — над чем? Вслушайтесь: над меной! Мы выше всех этих взаимовыгодных мен: свободы на здравый смысл, жизни на долголетие. Потому так надменно!
   — Я поняла! Севка сказал вам про то, что меня облучали, разнюнился, после чего сразу стал приставать, да? Признайтесь!
   — Он вам рассказывал? — левый глаз Лидии дрейфует к виску, замер. — Значит, он все вам рассказывал?!
   Аня молчит.
   — Мы тогда с ним весь вечер процеловались. В самый первый и последний раз в жизни. Этого мне никогда не забыть. Но это все, ничего большего не было! Если уж он вам рассказывал, вы, значит, в курсе.
   — Нет, он мне не рассказывал. Я догадалась. У Всеволода самого ведь… Ну, в общем, он болен, и болен серьезно. И рак мой он выдумал, чтобы…— пальцами Аня перебирает воздух, а теперь вот — прядку у виска. — Ему так, я думаю, легче.
   — Он сам вам сказал, что он болен?
   — Сам.
   — Чем, интересно? — глаз Лидии, оживившись, дрейфует обратно.
   — Но это не вопрос. Я не имею права…
   — Дело в том, что он проходит ежегодную диспансеризацию, телевизионщикам это положено, у моей ближайшей подруги. И я точно знаю, что он практически здоров! — Лидия кивает. — Да. Да. Все дело в том, что он готовит вас! Он не хочет, чтобы окно, чтобы весть об окне вас застала врасплох!
   Анин крик:
   — У него туберкулез костей!
   — У него?! Детусик, милый! Туберкулез костей у моей Ники, у девочки моей, которая и держит меня на этом свете всеми своими распухшими суставчиками. Я-то знаю, что это такое!
   Достаю зажигалку. Так просто. Ее пламя испуганно жмется к руке.
   — В нашу последнюю встречу Лодочка мне объявил, что отплытие скоро, пора! И потому он напишет сейчас, может, пять, может, семь гениальных картин: «Я их вижу во сне. Я все время их вижу! Я боюсь не успеть!» И тогда я встала перед ним на колени и просила не отдавать без меня швартовы.
   — Он никогда не любил Достоевского, — сердится Аня.
   — Он и меня никогда не любил. Он любил вас, приговоренную к жизни. А приговоренный к жизни никогда не поймет приговоренного к смерти.
   — Да вы просто мстите ему за то, что он вас целовал, а вот — не любил! Мстите либо этой фантасмагорической ложью, либо втягивая его в свои безумные игры! — Аня пытается высвободить руку, но я ее крепко держу. — Отпусти.
   Ну уж нет.
   — Отпусти, я сказала!
   — Аня, Лидия, милые дамы! Нам всем вместе бы надо подумать о том, что к чему и не вашей ли, Лидочка, будет очередная глава…— (Аня дергает руку и мешает сказать мне точней) — и как выбраться нам вот из этой!..
   — Зачем? Нам и здесь хорошо, — Аня вдруг затихает.
   — Уж наверное лучше! — кивает Лидия. — Он безумно цеплялся за жизнь!
   — Я не понимаю! Я не понимаю! — Аня мотает головой. — Я отказываюсь понимать. Гена, мы ведь можем остаться здесь? Мы же не марионетки какие-нибудь! Мы ищем выход. Мы — Искали выход! Мы расхотели его искать!
   — Но мы, Анюша, и не иван-да-марья — здесь подсыхать среди страниц!
   — Короче! Ты остаешься здесь, со мной?
   — Да, — я пробую улыбнуться. — Ведь в пятой главе ты можешь уйти к нему!
   — Между прочим, здесь есть один книговагон, вполне приспособленный для жизни. Там совершенно не дует, часто встречается пиво и…— третий довод Анюша высматривает в моем, наверно, насмешливом взгляде.
   — И я смогу там спокойно работать над книгой, которую давно задумал.
   — Да! И все материалы у тебя будут под рукой! Ведь мы же вольны. Вольны как никто!
   — У-у-у, — гудит Лидия желтым шмелем. — Я начинаю понимать, почему он так часто повторял: «Анна-Филиппика наша! Она — родная!» Ваша решимость остаться здесь — ведь это то же окно! Встать и выйти в окно — только в этом, как вы сейчас справедливо заметили, мы и вольны!