– Располагайся. Рассказывай, кто ты, за что сюда угодил?
   Я коротко поведал свою недолгую жизнь и в чем обвиняют.
   Сначала все сокамерники показались одинаковыми, потом я стал их различать по цвету щетины: у одного жесткая, седая, торчит как патефонные иголки, у другого – рыжая, густая, у третьего, – тоже пожилого, – борода с белым алюминиевым отливом.
   Утомленный разговорами с новыми знакомыми и довольно долгим рассказом о себе, лег на нары: в общей камере не запрещалось спать днем.
   Я еще не успел глубоко погрузиться в сон, был в состоянии мягкого теплого погружения, когда вдруг услыхал негромкий разговор о себе. Сон отлетел. Не открывая глаз, прислушался.
   – Жалко парня, совсем молоденький и, видно, толковый. Да и собой хорош, – говорил пожилой, в серебряной щетине.
   Ему вторил рыжий:
   – Да, вышка ему светит неотвратимо.
   – А может быть, найдут чего-нибудь смягчающее?
   – Кто? Трибунал найдет! От нас сколько на гражданский суд ушло из этой камеры? И половина получила вышку! За треп! Разговорчики, пропаганду вел? А этот где пропаганду вел? В армии, разлагал вооруженные силы. Нет, вышка ему точно светит.
   Собеседник, которому явно было жаль меня, искал смягчающие обстоятельства.
   – Молодой, по сути дела рядовой, болтал в узком кругу друзей. – Но, помолчав, и сам неожиданно пришел к выводу: – Ты прав – расстреляют. Трибунал даже в мирное время не пощадит, к стенке поставит. Тем более за разложение армии.
   Я слушал этот разговор сначала спокойно, будто говорили не обо мне, но когда соседи замолкли и смысл их слов дошел наконец до сознания, стало не по себе – сначала жарко, потом холод сдавил сердце, стало трудно дышать. Мне нечем было даже мысленно возразить тому, что он услышал, все правильно и объективно оценили соседи: и беспощадность трибунала, и особую его строгость, и, главное, тяжесть преступления – разложение армии! Да, расстрел неотвратим.
   Как неожиданно все перевернулось – недавно примерял командирскую форму, которую шили выпускникам училища, любовался на себя в зеркало, мечтал о работе в войсках, о радости, которую принесу родителям. И вдруг все рухнуло! Оказалось, от счастья до расстрела – один шаг!
   Как вынесут такую весть мама и папа? Ну, отец – мужчина – перестрадает, а мать едва ли… Я почувствовал, как слезы потекли по щекам, натянул одеяло на голову, чтобы никто не видел, что плачу. За время пребывания в тюрьме я плакал первый раз, даже когда избивали, не расслаблялся, а вот теперь, перед расстрелом, не выдержал: жалко было не себя, а маму…
   Заседание Военного трибунала Среднеазиатского военного округа проходило в большом пустом зале. Трое судей сидели за массивным столом, их лица показались мне такими же каменными, как бюст Сталина, который возвышался за их спинами.
   В пустом зале слова обвинителя и судей рикошетили от высоких стен и били, как жесткие хлысты. Я стоял одинокий в этой величественной, государственной судебной махине и в последнем слове, понимая свою полную обреченность, кратко сказал:
   – Я признаю, говорил то, в чем меня обвиняют, но делал это не умышленно, просто так, как в обычном разговоре.
   Я даже не просил снисхождения или учесть какие-то смягчающие мою вину обстоятельства, махнул безнадежно рукой и сел на скамью.
   После недолгого совещания в соседней комнате судья, все так же строго и холодно, отчеканил слова, которые отскакивали от стен пустого зала. Перечислив еще раз всю вину и указав наказание, положенное по статье 5810 за эти деяния, судья произнес роковые слова:
   – Высшая мера – расстрел.
   Я отнесся к приговору спокойно, потому что заранее был готов к этому и понимал, что иного быть не могло.
   Но судья, сделав паузу, продолжил:
   – Но, учитывая… – дальше он перечислял, что именно учитывалось, но я не понимал его слов, не улавливал их смысла, в голове все закружилось, заметалось, и в этом вихре выплескивалось только одно – оставили жить!
   Расстрел заменили лагерным заключением, и это уже прозвучало как благо!
   После суда меня отправили в городскую тюрьму. Затем последовала пересылочная тюрьма, здесь тысячи осужденных были заперты в длинных, как скотные хлева, бараках и ожидали формирования эшелонов.
   Эшелон, в который я попал, был составлен из многих красных товарных вагонов с нарами и зарешеченными оконцами. Две недели тащился эшелон по неведомым для меня просторам. Мелькали названия станций и городов, о которых я никогда не слышал. Грохотали тяжелые эшелоны с танками, пушками – все на запад. А нас везли на восток, через Сибирь. Кормили в пути: пайка хлеба – четыреста граммов (как неработающим) и два ведра на вагон пареной брюквы или кормовой белой свеклы. Воды тоже в обрез, не потому, что ее не хватало: охранники ленились таскать много ведер.
   На разъездах били по стенам вагонов огромными деревянными молотками-колотушками: проверяли – не подпилены ли доски изнутри, не готовятся ли к побегу?
   Эшелон разгрузили на глухой конечной станции, где, как пели зэки, «рельсы кончились, и шпалов нет». Собственно, и станции не было.
   Пути упирались в насыпные бугры. И все – дальше конец цивилизации. Дальше – тайга.

Окаянные годы

Лагерная эпопея

   Сибирь встретила холодом, глубоким снегом, дремучей, угрюмой тайгой. От этой удручающей картины, спрыгнув из вагона, я замерз – не сразу всем телом, а сначала почувствовал, как сжалось и похолодело сердце.
   В зоне, за колючей проволокой, занесенные сверху и снизу снегом, стояли рядами приземистые бараки. Только ряды окошек выглядывали из сугробов, будто рассматривали вновь прибывших.
   После первой ночи в не очень теплом бараке, на голых нарах разбудили звонкие на морозе удары железкой по обрубку рельса. Это означало подъем. Быстро все куда-то побежали, и я за ними в общем людском потоке. Оказалось, спешили занять очередь к окошкам, где выдается баланда. Здесь же бригадиры раздавали пайки хлеба. Пока подойдет очередь до черпака баланды, многие успевали умять пайку.
   После завтрака построение бригад около вахты для выхода на работу. А там – лесоповал. Что значит валить лес на пятидесятиградусном морозе с рассвета дотемна – месяцами, годами… описать невозможно. Скажу коротко: для многих это кончается печально – мороз, голод, непосильная работа превращают человека в то существо, которое очень точно называют сами зэки – доходяга.
   Зима для меня могла стать последней. У меня начиналась цинга. Много ли мы знаем об этой болезни? Обычно считают, при цинге выпадают зубы. Это не совсем так. Начинают гнить десны, отчего во рту появляется сладковатый привкус. Чем пахнут гниющие раны, известно, – вот такой запах идет изо рта. Зубы расшатываются, могут выпадать сами собой, дряблые десны их не держат. И еще. По телу пойдут коричневатые пятна. Ходит человек еще живой, но признаки трупа на нем уже появились. Валит его усталость, апатия. В конце концов, больной становится мертвым, настоящим трупом. Обычно это случается ночью – заснет зэк, и все – цинга его приласкает, избавит от страданий. Утром, по команде «подъем!» все пойдут на построение, а те, кого приютила цинга, останутся лежать на нарах. Выволокут их к двери, а там стоят сани-розвальни с запряженной в них покрытой инеем лошадкой. Процедура эта обычная, годами отработанная. Всех, кто не поднялся с нар и не подает признаков жизни, погрузят на эти сани, и побредет лошадка на вахту, к проходной. А там бригады после подсчета выходят из зоны для следования на работу.
   У нарядчика на фанерке записано в соответствующие графы, сколько выходит на работу, сколько придурков (обслуги разной) остается в зоне. А сколько не хватает до общей численности лагпункта на сегодня, должно лежать на этих санях. Когда все цифры сойдутся, бригады под конвоем пошагают к месту работы. А сани с покойниками заскрипят на кладбище. Не на общее, а на лагерное. Там специально выделенная похоронная команда целый день долбит промерзшую землю, заготавливая могилы впрок. Работа в этой команде считается легкой, потому что большую часть дня зэки сидят у костра. Продолбят ломами и кирками жесткую, как бетон, мерзлоту – и к огоньку греться. Главное, мерзлоту пробить – она с полметра, а дальше земля мягче пойдет и работа полегче. Углубляют могилу посменно три-четыре человека. В яме не развернешься. Остальные у костра греются. В общем, блатная работа, не лесоповал… Поэтому никто не хочет потерять такое теплое место. Стараются ладить с конвоем и с доктором. Друг другу поблажки дают. Конвой не требует от зэков, чтобы рыли могилы на положенную глубину. А зэки избавляют конвой и доктора от лишних хлопот. Доктор (вольнонаемный) должен на бумаге зафиксировать факт смерти. Не будет же он холодные трупы брать за руки и пульс прощупывать или на колени вставать и трубку прикладывать: не трепыхнется ли еще сердце в тощей костлявой груди доходяги?
   Доктора избавляет от этой неприятной процедуры какой-нибудь услужливый похоронщик. Он идет с доктором вдоль выложенных в ряд покойников (специально для доктора и учетчика их в такой лежачий строй выкладывают). Учетчик из охраны определяет номер умершего и уточняет его фамилию. Доктор заносит эти данные в протокол. А факт смерти фиксирует ломом зэк, сопровождающий доктора. Ломом он после легкого взмаха ударяет в грудь трупа, и какие еще нужны подтверждения смерти после этого? Не надо ни пульс искать, ни трубочку к груди прикладывать. Доктору, конвоиру и учетчику эта процедура удобна: никаких сомнений в факте смерти не может быть. Лом с легким хрустом прошибает грудь покойника до самой земли.
   И факт смерти, как говорится, налицо. А совесть у всех чиста – документ оформлен, цифры в лагерной канцелярии сойдутся.
   Печальная такая участь ожидала и меня. От моей былой боксерской прочности почти ничего не осталось. Следователи помесили меня сапогами основательно. Почки, да и другие органы внутри побаливали. В общем, потихоньку я доходил.
   Резко переменил мое существование его величество случай.
   Все началось с того, что я спас жизнь Серому. Тому Серому, который держал в руках весь лагерь, пожалуй, крепче охраны, он мог одним словом решить судьбу любого зэка. Он был пахан. Провинившихся или по какому-то поводу не угодных убивал не сам. А, покуривая самокрутку из махорки в окружении своих приближенных, мог сказать: «Надо убрать такого-то». И этого достаточно. Кто «замочит» приговоренного, неважно. Обычно никто не знал исполнителя. Догадывались. Но никогда о своей догадке не говорили. Мокрое дело нешуточное, за такое вышку дают. Догадливого, если он не свой, тоже могли убрать. Серый, конечно, знал, кто замочил, и отмечал его преданность какими-то привилегиями.
   Я был далек от шайки приближенных к Серому. До этого случая пахан, наверное, не знал о моем существовании. Я простой работяга или, как их звали блатные, баклан. Да еще и статья у меня – политическая.
   В тот день зэки пришли с работы как всегда усталые, злые. Лесоповал от темна до темна на морозе. В бараке после черпака баланды повалились на нары, не снимая телогреек и обувки. Постели не испачкаешь: ни матрасов, ни одеял нет, спали на голых досках.
   Нары двухъярусные. Место мое на верхнем этаже, там теплее.
   Внизу, в проходе между нарами, стоял железный бак с кружкой, прикрепленной к бачку цепью. В баке хвойный настой. Обычные сосновые и еловые веточки, залитые кипятком. В лагере гуляла цинга. Чтобы как-то унять ее, делали этот хвойный настой: терпкий, горький, пахнущий дегтем. Противное пойло, но все его пили. Я тоже пил. Цинга поселилась во мне уже довольно прочно.
   Хлебнув целительного пойла, я забрался на второй ярус нар, снял бушлат. Под бушлатом у меня еще телогрейка. Снял и ее.
   Обычно телогрейку стелил на нары, а бушлатом накрывался. Тело, задубевшее за долгий день на морозе, расслабилось, охватывала теплая истома. Горячая баланда, которую проглотил по возвращении в зону, грела изнутри и опьяняла, разливая слабость по всему телу.
   Наверное, и в этот вечер я мгновенно заснул бы, как это бывало прежде. Но вдруг у бачка с хвойным настоем произошел скандал. Мне сверху хорошо было видно все, что происходило внизу. Двое узбеков – я знал их как обитателей своего барака – пили настой хвои. Вернее, один – пожилой – пил, а другой, моложе, усатый, ждал, когда он передаст ему кружку. В это время вошел в барак и подошел хлебнуть хвои Волков. Здоровый, грудастый, плечистый, с перебитым носом, жесткие волосы с обильной сединой, красное с мороза лицо. Глядя на его перебитый нос и несколько шрамов, любой мог безошибочно определить – уголовник. А кличку Серый, как я узнал позднее, ему дали не по его фамилии – Волков, фамилий у него было немало. Волков – по последней судимости. Кличка Серый шла с ним из молодости. Его так прозвали за не очень большую сообразительность, мозги у него негибкие были – грабил без какой-либо изобретательности, нахрапом. Одним словом, был серый по способностям. Так его определили старые воры того времени. Но с годами накопились судимости, рос авторитет. И вот теперь он вор в законе – пахан на весь этот лагпункт.
   Он, конечно же, не мог ждать, пока будут распивать настои какие-то узбеки.
   – Ну, хватит, – коротко сказал Серый и выхватил кружку из рук пожилого узбека, облив его при этом выплеснувшимися остатками настоя.
   Пахан склонился к крану, чтобы нацедить отвар, а в этот миг пожилой узбек выхватил из-за голенища нож и ударил этим ножом обидчика почему-то по голове.
   Никогда я не видел прежде, чтобы глаза сверкали натуральным огнем, как у того старика узбека. Он, видно, был очень вспыльчивый человек. От обиды просто потерял способность здраво мыслить и в крайнем остервенении стал бить ножом по голове Серого. А может быть, он бил по голове потому, что у склонившегося Серого именно голова как раз была под рукой.
   Волков вскинулся, завопил:
   – Ты что?!
   А узбек все кидался на него, целился и бил ножом в голову. Серый пятился, отмахивался голыми руками. Раз он ухватил нож за лезвие. А узбек, рванув нож, располосовал ладонь Серого. Кровь лилась из ран на голове, брызгала из почти развалившейся пополам кисти.
   А узбек замахнулся ножом для очередного удара, и кто знает, куда бы на этот раз он засадил свой нож.
   Вот тут я и прыгнул сверху на того узбека. Вид хлещущей крови, сверкающий нож, явно гибнущий человек – все это бросило меня с нар на руку с занесенным ножом. Я не успел ни о чем подумать. Схватил на лету руку узбека с ножом и вместе с ним рухнул на пол. Рука старика была сухонькая, но крепкая. Я вывернул ее, и нож выскользнул на пол. Кто-то подхватил и спрятал его. Серый, облитый кровью, стоял в полной растерянности. Его приближенные прижимали тряпки к ранам на голове, старались забинтовать поврежденную руку.
   Наверное, кто-то крикнул от двери барака или сбегали на вахту и сообщили о драке. В барак влетели охранники. Они схватили старого узбека и его напарника. Серого не тронули. Он личность в зоне известная. Вохровцы удивленно смотрели на пахана. Уж очень все непонятно было! Если бы кто-то лежал окровавленный у ног Серого, это было бы в норме. А тут сам высший авторитет в крови и в полной растерянности, такое понять трудно. Узбеков повели на вахту.
   Позвали и меня как свидетеля. На вахте я оказался необходим и как переводчик. В годы жизни в Ташкенте я освоил узбекский язык. Здесь, в лагере, иногда говорил с узбеками. Они за это ко мне относились по-доброму.
   Пока шли на вахту, пожилой узбек шепнул:
   – Не говори, что я его резал…
   У меня не было к нему неприязни. Ну, погорячился человек. Тем более Серый сам виноват. Я даже зауважал этого узбека за то, что сумел за себя постоять.
   На вахте старик говорил только на своем языке, заявив, что не знает по-русски. Я понял его замысел и стал помогать выкрутиться. Переводил, добавляя по своему разумению то, что поможет старику.
   – Он простой колхозник, Хасан Булатов, по-русски не говорит.
   – Колхозник? А зачем нож при себе носил? Где его взял? Человека чуть не зарезал! За это срок добавят.
   Я глядел в черные, теперь спокойные, глаза узбека. Он все понимал, но делал вид, что ждет перевода. Я своему другу подсказывал по-узбекски:
   – Говорите, что у меня не было ножа. И вообще, это не я дрался. Меня случайно замели.
   Напарник старика, широколицый усатый здоровяк, забасил:
   – Я видел: он не дрался. Он другой, я видел. Я свидетель, он другой.
   – А кто ножом бил? Вон кровь на нем…
   Усатый продолжал:
   – Ой, начальник, там все в крови. Много крови было. Тот человек по бараку бегал, всех кровью пачкал.
   Охранники спросили меня:
   – А ты что скажешь – он или не он?
   Я, изображая на лице полную преданность и честность, заявил:
   – Нет, это не он. По-моему, те двое вообще не из нашего барака, поэтому Волков и хотел их прогнать. Чужие те были.
   – Так зачем мы этих привели? – Охранники переглядывались.
   – Я не знаю. Вы заскочили и взяли этих. Может, ближе стояли.
   – Ну, ты не мудри! Если не эти, говори, какие другие?
   – Я же сказал, чужие, не из нашего барака те были. Я их не знаю.
   Охранник, сидевший за столом, отложил лист, приготовленный для составления протокола.
   – Кончай, Петро, у них разве чего-нибудь добьешься. Эти не те. Тех никто не знает. Концы в воду. Давайте ужинать, жрать охота. Гони их к… матери.
   И, не дожидаясь согласия, крикнул:
   – А ну выметайтесь!
   Когда шли к бараку, узбек сказал:
   – Спасибо тебе, не заложил. Булатов добрые дела не забывает. Меня Хасан зовут. А его Дадахан. Он басмач. А я старый вор. Меня еще при царе к виселице приговорили. Но я убежал в Турцию.
   Старик расстегнул телогрейку и рубаху, открыл грудь, и я увидел красивую татуировку: изогнутые арабские буквы, с точками и завитушками над ними.
   – Это из Корана. Аллах меня хранит долгие годы от пули, виселицы и болезней.
   Сказанное было для меня очень неожиданным. Я принимал старика за сельского жителя из далекого кишлака, и вдруг он старый вор. Как же теперь Серый с ним встретится?
   Убить этого Хасана просто так нельзя, по лагерным понятиям он «вор в законе». Воровская компания должна «качать права» и решить, как поступить. Но Серый может отказать в законе какому-то «лашпеку», так его покалечившему. Все зависит от степени обиды Серого. Но после того как его публично полосовали ножом и все видели его растерянность, я полагал: Серый не простит. Судьба старика, наверное, уже решена.
   В бараке меня сразу позвали в угол, где было место Серого. У него на нарах матрас, стеганое одеяло и подушка в наволочке.
   Серый сидел с забинтованной головой. Кисть руки, все еще кровоточащая, обмотана разорванной простыней. Он поддерживал и прижимал руку к груди как запеленатого ребенка. Вид у него впервые был не атаманский.
   – Ну, что там? – коротко спросил Серый, имея в виду разговор на вахте.
   – Поговорили и отпустили. Этот отмазался. Доказал, что не он тебя резал, – ответил я.
   Серый зло спросил:
   – Ну а ты что же? Ты же все видел.
   Я не новичок в лагерной жизни, закон в таком случае на моей стороне, поэтому, не опасаясь за последствия, ответил:
   – Я не стукач. Если человек говорит, что не он тебя резал, я что же, буду его закладывать?
   Серый помолчал, подумал и рассудил:
   – Ты прав. Обиды не имею. И вообще, ты, может быть, мне жизнь спас. Кто знает, куда бы еще он мне свое перо засадил. Садись, потолкуем. Ты кто? По какой статье паришься? Какой срок имеешь?
   Я сел с ним рядом. Несколько парней из постоянного окружения пахана сели: кто на полу у его ног, кто на нары.
   Я стал рассказывать, соображая, как же подать этой компании свою жизнь. Каждый может рассказать свою биографию в зависимости от обстоятельств и того, кто слушает. Человеку обычно хочется произвести благоприятное впечатление. Того же хотелось и мне. Тем более от этой блатной компании зависело многое, а срок у меня большой.
   – Зовут меня Володя Карпов. До судимости жил в Ташкенте…
   – Город хлебный. Теплые края. Эх, бывали мы там, на воле! – вставил Борька Хруст, конопатый, щупленький, волосы с рыжинкой.
   Фамилии его я не знал, а кличку – Хруст – слышал. Даже размышлял, почему его так прозвали. Думал, что кличка эта связана с хрустом денег (рубль на жаргоне «хруст»). Предположение оказалось верным. Борька не только рублями хрустел, но и чеками и всякими денежными бумагами. В облигациях, например, номера подделывал на выигрышные. На крупные выигрыши не зарился, знал, такие облигации посылают на экспертизу. Он и по небольшим выигрышам, которые выдают без экспертизы, набирал немало денег.
   Кличку воры сами себе не придумывают. Кличку дают их друзья. Порой она может звучать даже обидно, однако прозвище прилипает на всю жизнь. Фамилий у вора может быть несколько. Обычно сколько судимостей, столько и фамилий. Каждый раз, попадая в тюрьму, вор называет новую фамилию, чтобы не нашли старые дела и они не обременили бы его положение при новой судимости. Кличка рождается по какому-нибудь самому неожиданному поводу. Словцо сказал не к месту, или, наоборот, очень к месту, и прилепил его сам себе навсегда. Был в зоне вор по кличке «Ё-моё». У него чуть не в каждой фразе была эта присказка «Ё-моё». Вот и стал он известен среди воров как Витька-Ё-моё. Или вот Гаврила, который сидел рядом при разговоре в компании Серого. Ему подошла бы кличка Горилла, он похож на нее. Позднее узнал его кличку – Боров. А прозвали его так явно за внешность. Он действительно похож больше, чем на обезьяну, на это хрюкающее животное – тело без шеи, голова лежит на жирных круглых плечах. Короткие, как клешни, руки и ноги. Волосы топорщатся, похожи на щетину. Глаза заплыли жиром – вылитый боров.
   Не нравилась Гавриле кличка, обижался, когда слышал, что его Боровом называют. Но ничего не поделаешь – прилипло навсегда.
   Попадая при очередной посадке в какой-нибудь далекий лагерь, при знакомстве с местной компанией блатных сам предъявлял эту кличку как документ, удостоверяющий принадлежность к уголовникам. «Я Гаврила» – «Какой Гаврила?» – «Боров». – «А… слыхали», и порядок. И действительно, слыхали. Дела и клички воров как своеобразные удостоверения личности живут среди блатного мира и разносятся по беспроволочному телефону. В дни долгих отсидок в камерах и лагерях времени много, можно вспомнить и рассказать тысячу историй. Причем рассказы эти, как характеристики, порой идут впереди вора. Привезут его на какой-то людьми и Богом забытый лагпункт, только представился, кто он есть и как зовется, а там уже его встречают как своего, доброжелательными возгласами: «Привет, Хруст или Боров, подгребай к нашему шалашу». Как говорится, «свой свояка видит издалека».
   У меня клички не было, потому что я не уголовник. Судился по не уважаемой среди блатных политической статье.
   Как об этом рассказать Серому и его компании? Но и врать нельзя, все равно узнают правду, и тогда будет хуже.
   Но этот вечер слагался из счастливых для меня случайностей. Продолжались они и во время разговора в блатной компании. Как опытный уже лагерный житель, я неплохо «ботал по фене», то есть знал блатной жаргон. Поэтому, рассказывая о себе, старался применять слова, близкие тем, кто слушает. Коротко свою жизнь пересказал, но оттягивал момент, когда надо признаться, по какой статье судился, понимал, тут ко мне всякий интерес и симпатия поблекнут. Однако никуда не денешься, они ждут, и, наконец, сказал;
   – Осужден я по 66-й статье, часть первая, получил червонец.
   – Срок солидный, – сказал Борька Хруст, – а об чем эта статья?
   Я не успел ответить, как Гаврила Боров, желая, наверное, показать свою образованность, вдруг выпалил:
   – Конокрад! Точно! С нами такой же сидел. Коня увел – у него тоже шестьдесят шестая была…
   Я не врал: 66-я статья Уголовного кодекса Узбекской ССР соответствует 58-й по кодексу РСФСР, а пункт первый – пункту десятому. Это и там, и там соответствует проведению агитации в одиночку, а не в группе, не в заговоре…
   Когда Боров определил меня в конокрады, я опровергать его не стал.
   А тут еще сам Серый подковырнул:
   – Лошадник!
   Воры заржали.
   – А что значит часть первая? – спросил Хруст.
   Я воспользовался их настроением и ответил шуткой:
   – Халатность, – кобылу украл, а жеребенка оставил. Он матку стал искать и привел легавых туда, где кобыла спрятана.
   Громкий хохот был явным одобрением.
   – Ну, ты даешь! Правильно тебе влепили за халатность! Соображать надо – жеребенок обязательно мать найдет. И мусора, падлы, тоже сообразили жеребенка выпустить!
   Я, учитывая, что когда-нибудь выяснится мое военное прошлое, скрывать не стал, рассказал, что учился в военном училище, чуть-чуть не стал лейтенантом. Я не подозревал, что этим определил себе кличку: и стал с этого вечера Вовка-лейтенант. Ну и как конокрада, хоть и не чистой породы вор, но все же вор, тоже приблизили к своей компании. Многое, конечно, зависело от Серого. Он меня зауважал не только за то, что ему жизнь спас, но еще и за смелость. Он прямо об этом сказал:
   – Лейтенант не сдрейфил, на нож кинулся, а вы, падлы, ни один не помог.
   – А мы при этом не были, – огрызнулся Егорка-Шкет. – Я бы того чучмека пришил не моргнув. – Егорке за тридцать, но ростом мал, поэтому и кличка – Шкет.
   – Пришил, – передразнил Серый. – А чего будем с тем чучмеком делать? Лейтенант, ты говоришь, вроде бы старик из ворья?
   – Он мне так сказал. Еще до революции, говорит, к повешению присуждали. У него на груди наколка, слова из Корана. Говорит, в Турции сделал.