— Будет вам, Пётр Платонович. Надо подписать акт о смерти, и мы вас не задерживаем.

Фельдшер икнул, обвёл комнату неустойчивым взглядом, наконец указал пальцем себе под ноги:

— Этот, что ли?

Пётр Платонович наклонился, поднял веко, затем пощупал пульс Малинина. Выпятив вперёд облепленную хлебными крошками губу, с сомнением поглядел на капитана:

— Он пока ещё с нами…

— Его нет, Пётр Платонович! И перестаньте ломать комедию!

Фельдшер вздрогнул, засуетился, повторив свою процедуру с веком и пульсом, сказал, не поднимая на капитана глаз:

— Нет, тут все ясно — состояние агонии…

— Он умер! — перебил Ярцев. — Вот здесь надо подписать. А вы что ждёте, Серафим? Идите, получайте в кассе. Не забудьте передать привет супруге.

Капитан взял со стола подписанный акт, сделал на ходу замечание фельдшеру:

— Вы что, трупами закусываете — вонь такая! Эй Мамедов, задержанного — в машину, труп — в сарай! Шишев, распорядитесь, чтобы вымыли полы.

Упоров положил стянутые наручниками руки на холодную ладонь Дениса. Зрачки вора смотрели в своё лихое прошлое…

То был взгляд из окна вагона, когда уже не нужны слова, лишь исходящий из бесконечной пропасти глаз покойного — отблеск вечности — оставляет провожающим надежду на то, что поезд идёт по назначению.


В тюрьме его опять били. Били не юнцы-автоматчики, а досконально знающие своё ремесло профессионалы. Он ужом крутился под градом ударов. Печень ёкала, взлетая к горлу, и та часть тела, куда метил тупой носок кованого сапога, за долю секунды неведомым образом знала о том. Такой молниеносный телеграф, сработанный диким желанием выжить; при этом весь мир колебался, подобно чашам весов, перегруженных нечеловеческой болью.

Бить прекратили, когда он потерял сознание, после «гвардейского» удара. Старшина Жупанько вытер платком потную шею, но, глянув на зэка, заволновался:

— Ни, ты дивись — шаволится. Притворился, симулянт! А ну, хлопцы, ещё разок по-гвардейски, так, шоб его бабке икнулось на том свете.

Гвардейский удар был личным вкладом Жупанько в дело перевоспитания беглецов. Он говорил своим подчинённым:

— Прежде чем человека допустить до строительства светлого будущего, с него необходимо стряхнуть тёмное прошлое. А як же ж!

Даже за обеденным столом, пережёвывая массивными челюстями пайковый гуляш, Остап Силыч думал о незаконченности возмездия, того хуже — симуляции наказуемого. Однажды (классический пример больших открытий) во время перевоспитания беглого вора по кличке Стерва охранники, не сговариваясь, сделали паузу. Вор облегчённо вздохнул. Тотчас четыре сапога одновременно подняли его над цементным полом карцера. Раз!

— Во! — радостно произнёс Жупанько. — Це по-нашему, по-гвардейски!

Стерва умер ещё в полёте, успев перед смертью послужить доблестному делу и внести свой личный вклад…

Заключённый Упоров оказался ловчее доверчивого вора. Он извлёк из опыта общения с улыбчивым Жупанько главное — не доверяй, не надейся, не расслабляйся. И перенёс второй «гвардейский» малыми потерями: ему сломали два ребра да вбили куда-то аппендикс, который чудом не лопнул.

Полуживого зэка бросили в одиночку, а старшина Жупанько пошёл, напевая любимую мелодию «Дывлюсь я на небо…», мыть руки настоящим цветочным мылом столичной фабрики «Свобода». Оба они ещё не знали, что через час им придётся встретиться снова по обстоятельствам, от них не зависящим. А пока Силыч жевал свой пайковый гуляш, зэк лежал на нарах вверх лицом, хватая спёртый воздух камеры короткими порциями, словно кипяток, пользуясь отведённой ему малостью вдоха и выдоха.

Чтобы отвлечься от мыслей о будущем, он отводил их в прошлое, но там путаницы было не меньше, и зэк тогда пытался проникнуть в предпрошлое, вневременное существование, когда его зачатье ещё не значилось даже в планах виновников. Они просто ничего друг о друге не знали. Маленькая еврейка пианистка была домоседкой и втайне презирала своего брата — боевика, столь кровожадного, сколь и трусливого, а лихой командир кавалерийского отряда Будённого носился по полям гражданской войны и рубил головы тем, кто стоял на пути голодранцев и пьяниц в царство свободы. Все определил случай. Отряд Упорова остановился в Белой Церкви на двое суток. Первый вечер она играла «Марсельезу», героически складывая две тоненькие морщинки над прекрасными чёрными глазами. Вторую ночь уже солировал командир отряда. Их единственный сын появился на свет после окончания мужем академии красных командиров. Мама шутила:

— Сергей, тебя хорошо подготовили.

Сергей Упоров погиб в первые дни Отечественной…

«Если бы это случилось раньше…» — мысль была не по-сыновьи жестокой, и он тут же нашёл ей оправдание: не кто иной, как папа завоёвывал ему одиночную камеру. «Господи, какая боль! Лучше бы мне не родиться». Зэк ухватился за это и представил себя в резерве жизни: маленьким, розовым, с крылышками. «Тогда бы все получилось иначе, точнее — ничего не получилось: ни судей, ни тюрьмы, ни боли, а ты, укрытый от земных забот, безмятежно бы парил в мечтах влюблённых…»

Ему вправду полегчало, но совсем ненадолго. Зэк опять начал смотреть на миропорядок с грубой подозрительностью, решив: «Господь не сможет долго терпеть его бесполезное, мечтательное тунеядство. Когда-нибудь Вседержителю надоест, и Он бросит тебя в потное сопение двух человеческих существ. С мрачной решительностью они совокупляются на грязной постели. Ты станешь вершиной их пьяного экстаза. Твоё крохотное начало побежит по мочеточникам со скоростью, равной напруге животных страстей будущего родителя. И там, в чреве женщины, не отягощённой бременем любви, обретёшь плоть, в которой явишься на Свет Божий сыном… Жупанько».

Мысль выпрыгнула неожиданно, как холодная жаба на ладонь спящего ребёнка, перепугав его до боли и отвращения. Он так разволновался, что схватил вгорячах слишком большой глоток воздуха… Расплата наступила незамедлительно. Зэк застонал, но всё-таки продолжил спор с собственной гордостью:

«Ну и что?! Подумаешь, папа — чекист! Зато оставил бы тебе наследственную ограниченность. Спокойно отсиделся в её стенах при любом режиме. Тебе сказали — ты сделал, сказали — сделал, сказали…»

Он повторял это до тех пор, пока не увидел, как Остап Силыч, перекинув верёвку через берёзовый сук, тянет на ней к чистому синему небу Сергея Есенина, и тот, тоже синий, но ещё чуточку живой, пытается всунуть пальцы между петлёй и шеей. Красный от напряжения Жупанько просит:

— Сынок, подсоби родителю!

А потом взял и закричал уже настоящим, до ощутимой боли знакомым голосом, чья весёлая злость впилась в каждый нерв спящего зэка:

— Встать, подлюка! Тикай отседова, симулянт!

— Папа… — прошептал, улыбаясь, заключённый, понимая всю комичность ситуации, но оттого не чувствуя себя несчастным.

— Шо?! — опешил старшина, забыв закрыть рот. — Нет, ты тильки послухай, Лигачев! Этот тип меня тятькой кличе. Гонит, чи шо?

— Осознал, должно быть, — отозвался из коридора Лигачев. — На пользу пошло. Так бывает…

— Дурак ты, Лигачев! Седой, а дурак по всей форме.

Такой разве осознает? Такой и тятьку ридного не пощадит. Встать! Тюрьма горит.

И тут зэк почувствовал едкий дым, а затем опознал до конца Остапа Силыча, загородившего зеленой тушей вход в камеру. Он едва поднялся, едва поковылял, держась за стену. Даже получив увесистый пинок, не ускорил шага, не обиделся на «родителя», но подумал: «Хорошо, что это животное не знает, кто моя мама…»

Мысль была забавная, с ней легче ползлось по заполненному дымом тюремному коридору…

Пожар в третьем блоке тюрьмы был результатом поджога. Шестеро подследственных задохнулись. «Хата» Упорова оказалась в удачном месте: недалеко от служебного входа. Пролежи он в ней ещё с часик, тоже бы задохнулся, но, как говорится: «Кому суждено быть повешенным, тот не утонет».

Его бросили в обшаковую камеру, переполненную разномастной публикой, доставляющей администрации лагерей не столько опасения, сколько раздражения: мастырщики, прокалывающие грязной иглой ноги, злостные отказчики, барачные боксёры — бакланы, симулянты всех мастей, вольные на язык политиканы и вольнодумствующие педерасты.

Здесь было трудно дышать, но ещё трудней выжить от тесноты человеческих отношений.

Пожилой благообразный зэк, штопающий чёрную косоворотку, глянув на сгорбленного Упорова, распорядился незвучным голосом:

— Шпилявые, кыш — с нар!

Этих слов оказалось достаточно, чтобы повергнуть в уныние двух играющих на верхнем ярусе чеченов. Тем не менее они спрыгнули вниз, даже помогли ему забраться.

Он лёг поудобнее и осмотрелся. Оказанная услуга не могла быть обыкновенным актом милосердия: здесь никто не мог рассчитывать на милость ближнего, значит — ты снова в чужой игре. Веселей от открытия не стало. Вокруг копошились люди, каждый искал спасения за чей-то счёт, совершая поступки, коих не могла желать душа, но придумывал перепуганный мозг, придумывал, осуществлял, искажая человеческую природу таким невероятным образом, что казалось — другого состояния для человека не существует, что это и есть истинное состояние.

— Кхм! Кхм!

Рядом образовался цыган с серьгой в левом ухе и настоящей колодой карт в руках без единой наколки.

Карты вели себя удивительно послушно, совершая цирковые трюки. Они то рассыпались веером, то прыгали из руки в руку хорошо обученными солдатиками, доставляя видимое удовольствие плутоватому хозяину.

Цыган спросил скрипучим голосом:

— Шибко худо, братка?

— Тебе что?! — Упоров не хотел осложнять себе жизнь лишними знакомствами.

— Просто. Семён — добрый человек, ему хороших людей жалко.

— Не лощи, мора. Кто послал?

— Дьяк, — шепнул цыган. И карты склеились в одну колоду.

— Первый раз слышу. Ошибся, мора!

— Не доверяешь, братка? Мамой клянусь!

— Я все сказал. Привет маме!

— Э-э-э! — зевнул зэк с посечённым бритвой лицом.

Протяжно, но очень ненатурально. Глаза его притом были замершие, независимо насторожённые.

Металлический скрежет в двери оборвал их напряжённый разговор. Цыган обернулся на звук и ужом соскользнул с нар, а через несколько секунд Упоров потерял его из виду.

Дверь открылась. Угрюмый, мятый старшина втолкнул в камеру Федора Опенкина. Федор плюнул и поздоровался за руку с тем мужиком, который определил место на нарах Упорову. Затем как бы случайно задержал взгляд на человеке, который читал старую газету, прислонившись плечом к нарам.

— Хай меня казнят, если хоть я был в таком приличном обществе! Это же — парламент, а не камера. Такие люди! Народные артисты среди народа.

Опенкин вытер руку о штанину и протянул её крупному человеку с породистым лицом интеллигентного фармазонщика.

— Думал, вы давно откинулись, Александр Николаевич. Вас заждались новые роли.

Каштанка незаметным движением извлёк откуда-то из-под полы пачку «Беломора».

— Увы, — заключённый прилично сыграл разочарование, не спуская алчного взгляда с пачки папирос. — Оставили ещё на сезон в этом театре.

— Дело временное, — успокоил Опенкин. — Не завтра, так через червончик откинетесь. Держите вот — от благодарных почитателей.

— Что вы! Что вы, Опенкин! — артист сопротивлялся, уже держа пачку в руке. — Махоркой обойдусь. Привычней!

— Вам здоровье беречь надо. Вы же не просто — с моста. Легавый буду! И здоровье ваше — народное, товарищ Очаев.

— Было народное, — подыграл ему артист, переходя на феню, — пока меня не кинули через каргалыгу на 58-ю, скользкую, как у последнего порчака…

Федор оценил слова артиста поощрительной улыбкой и сказал, махнув тонкой ладонью:

— Обойдётся… О! Вдруг откуда ни возьмись, появилось нечто! — Опенкин указал пальцем на Упорова. — Ты-то как притусовался к приличным людям?! Говорили — тебя грохнули. Получается — вторую жизнь живёшь. Ну, ёра!

Зэк скакнул на нары и блаженно вытянулся рядом с Вадимом. Он прежде осмотрелся и спросил шёпотом, когда о нем уже забыли:

— Где вас повязали?

— В Таёжном, — так же тихо ответил Упоров. — Денис решил взять кассу и уходить через Серафима.

— Взяли? — интерес был неподдельным, с лёгким огоньком в прищуренном глазе.

— Взяли. Мы — кассу, нас — менты. Дениса кончали на месте.

— Чалдона тоже шмальнули. Он грабки вскинул, а ему пуля — в лоб. Погорячился мусор. Пельмень не жилец. За Стадника ты ничего не знаешь. Понял? Тех двух, из опергруппы, взял на себя Шура. Ты чистый. Скажешь — к хвосту привязали. За рыжье помалкивай, не было рыжья! — Федор задумался и с неудовольствием произнёс: — У ментов было бессудное право тебя кончать. Помиловали. Ты имя живой нужон…

— А вам?! — спросил вспотевший от возмущения Упоров.

— Кто-то вломил с опозданием, — Опенкин не ответил, продолжая разговаривать сам с собой, все было сделано умышленно. — Это не вор, или вор, но недопущенный… Короче, Вадим, сходка не хотела оставлять свидетелей. За тебя поручился Львов, ну, а я само собой…

— Дьяк?! — Упоров даже приподнялся, превозмогая боль, и поглядел в глаза Федора.

— Никанор Евстафьевич воздержались. Больным сказался Никанор Евстафьевич. Ты его не суди. Вам жизнями платить, ему — ещё и именем, а оно в воровской России — сам знаешь.

— Скажи прямо, Федор: убрать решили?

— Не решили… — три глубокие морщины, одна — на лбу, две — у кончиков губ, разделили его лицо на самостоятельные части. Федор переживал: — Львов сказал:

«Дурное дело не хитро. Нож, как крот, слепой, а человек нам пользу принёс». Он от своего не отступится, и я, само собой…

— Псы вы! Бешеные псы!

— Тише! Вадим, тише! — Опенкин огляделся по сторонам. — Прокурор может для тебя вышку попросить. Колоться все одно не надо, и сам знаешь, почему… Понял?

Бледный, обессиленный внезапной вспышкой ярости, Упоров глянул на него с внимательным презрением:

— Ты как думаешь? Ты же меня знаешь!

— Я жду ответа, Вадим.

— Пусть воры знают — не продам. Не глупее вас. А кто посылал ко мне вон того цыгана? Он сказал — Дьяк.

— Ты что ему ответил?

— Послал подальше.

— Все правильно. Всех — подальше! С цыганом разберёмся. Могли и менты кидняк сделать, Мог и сам Никанор Евстафьевич…

— Успокой его, Федя. Он из-за этой кассы готов кого угодно сожрать.

В эти минуты зэк презирал себя, как можно презирать постороннего человека, совершающего поступок, который осуждает его собственная совесть, и понимал: другой путь — это смерть, столь же неизбежная, сколь и неожиданная.

— Возьми, — Опенкин сунул в карман его телогрейки свёрток с едой. — Тебя уже дёргали?

— Нет. Передай сходке — Серафим кончал Кафтана и тех, кто был с ним. Он — мерзость!

— Серафим? У них нечем было платить. Якут за просто так не рискует. Да и Кафтан… только хилял вором. На самом деле крысятничал, грабил мужиков.

— Хватит, Федор! Ваше право на суд мне известно. Когда-нибудь расскажу, как умер Денис. Сейчас иди, невмоготу мне от твоих разговоров.

Ему не удалось заснуть, он дремал, вздрагивая от криков и смеха, изредка будораживших тяжёлое забытьё камеры. Вадим пребывал в полусонном состоянии до тех пор, пока вновь не заскрипела дверь, тот же самый старшина вошёл в камеру, а за его спиной появилось ещё одно казённое лицо. Суровое, чем-то приятное. Вадим подумал: для тюремщика такое лицо— роскошь.

— Упоров, на выход!

— Донцов, на выход!

— Серегин, на выход!

Спина стала влажной, словно весь пот вывалился наружу из ослабевших пор, и где-то в глухом закутке души затрепетал страх. Он поднялся, преодолевая навалившуюся слабость. Объявившаяся следом боль прояснила голову. Очаев помог ему спуститься, на что старшина посмотрел косо и сказал:

— Иди на место, артист.

— Моё место на сцене, любезнейший.

— Это ещё как прокурор посмотрит, где твоё место. А ты канай живей, симулянт! Твоя песенка спета.

Следователь спросил с вежливой полуулыбкой:

— Вы любите удить рыбу, Упоров?

Вопрос с трудом перевалил через пухлую нижнюю губу, при этом розовые щеки по-детски коротко схватили и выпустили воздух…

Подследственный пожал плечами, не ответил и вновь почувствовал, как мокнет спина. Чтобы успокоиться, сосредоточил внимание на большой, удачно перезимовавшей мухе, мерившей тонкими лапками свежепобеленную стену кабинета.

«У неё есть цель, — он старался забыть о толстом, странном следователе, задающем дурацкие вопросы. — И у тебя есть цель — тебе надо выжить».

— Выходит, не любите, — вздохнул толстяк. — Я-то думал, хоть о рыбалке поговорим. С делом вашим, к сожалению, полная ясность. Из него вырисовывается личность, лишённая необходимых понятий о дозволенном и запрещённом. Для вас не существует запретов. Человеческие законы требуют для своего выполнения сознания. Такового в вас, судя по показаниям, обнаружено не было…

— О каком деле вы говорите, гражданин следователь?

Толстяк пошлёпал губами, выразив таким образом сожаление, и, запустив в кудрявую шевелюру короткие пальцы левой руки, положил голову на ладонь. Ладонь провалилась в розовую щеку, большой, добрый голубой глаз лежал прямо на кончике украшенного золотой печаткой мизинца.

— Поражаюсь вам, Вадим. Комсомолец, парень из крепкой революционной семьи военных…

— У меня мама — пианистка.

— Ничего страшного, — следователь перебросил лицо на правую руку, успев при этом шмыгнуть маленьким носиком — Мой отец — дворянин. Революция провозгласила честный девиз: «Дети за родителей не отвечают». Вспомните Павлика Морозова. На этом — точка! Впрочем, пример не очень удачный, но ты меня прекрасно понял. И вдруг сын легендарного красного командира уходит в побег. Ворует принадлежащее государству золото, убивает выполняющих свой долг чекистов, грабит кассу, стреляет по советским солдатам. Не понимаю! Мрак! Но идея справедливости требует, чтобы за всякое зло было воздаяние. Предположим на мгновение невероятное: на суде прокурор — твой дружок Дьяков…

Толстяк озорно хохотнул и вытер носовым платком ладони.

— Даже он будет вынужден вынести тебе смертный приговор. Прошу тебя, Вадим, объяснить мне: как такое могло произойти?

— Из перечисленных грехов, гражданин следователь, моих два: побег и касса. Если б мы шли с золотом, на кой хрен нам та касса?

Следователь вскочил со стула, прикованного к полу массивной резной цепью, заметался по кабинету от зарешеченного окна к белой стене, щёлкая от возбуждения пальцами:

— Какая глупость! Ты всё-таки думаешь — я жажду твоей крови. Да я же прекрасно понимаю: в твоём деле главная вина лежит на тех, кто стоит за твоей спиной.

— Возможно, и так, гражданин следователь.

— Георгий Николаевич. Забудь о протоколе, хотя бы на время.

Следователь остановился, поднял плечи, отчего его большое мягкое лицо село прямо на золото погон и производило впечатление полной беззащитности.

— Помоги моей вере в твою невиновность, Вадим, — почти с мольбой произнёс он, — дай мне почву, и я начну за тебя бороться. Твоё преступление заключает в себе великую общественную опасность: погибли три чекиста, а ты — жив — здоров. Ещё требуешь справедливости. Нас не поймут, если не сумеем доказать, что преступление совершал кто-то другой. Вместе. Только вместе! Вот моя рука.

Упоров осторожно пожал пухлую ладонь, признательно взглянул на Георгия Николаевича. Тот пригладил волосы долгим тугим движением, полностью открыв высокий лоб.

— После десяти лет работы в следственных органах я почувствовал некоторую неуверенность, сомнение в том, что наказание всегда достигает необходимой цели. — Георгий Николаевич вдруг спохватился: — Может, ты куришь, Вадим?

— Нет. — ответил заключённый и подумал, не спуская со следователя внимательного взгляда: «Ты, дружочек гладкий, похитрей Дьяка будешь».

— Тож вот, мой личный опыт подсказывает — прощение — и с некоторой долей нарушения законности, порой бывает нисколько не вредно, безусловно, в том случае, когда прощённый примет меру с надлежащим пониманием. «Отдайте, и вам вернётся!» — сказано. Но надо проявить не только сочувствие, но и соучастие в борьбе за выявление истины. Наказание не восстановимо. Сам подумай — можно ли вернуть жизнь расстрелянному? В соседнем кабинете мой коллега бьёт подследственного лицом о сейф, и тот даёт показания. Есть ли в них истина? — Следователь доверительно наклонился к уху Упорова, прошептал: — Сомневаюсь. Ты должен, как комсомолец, сын красного командира, по-товарищески помочь мне. В общем, давай начнём но порядку: расскажи, как убивали Стадника?

Вопрос был задан тем же доверительным голосом, он будто вполз ему в уши, чуть было не заставив поверить в искренность Георгия Николаевича. Зэк прикрыл глаза, понудил себя подождать с ответом.

— Без протокола, Вадим. Каждый шаг следствия будем обдумывать вместе… — прошелестел приятный баритон.

Зэк открыл глаза. Взгляд его был растерян, словно в толковании этих ясных слов он нашёл для себя скрытое оскорбление:

— Да вы что, Георгий Николаевич! Я же его за день до того дня видел, как вас. Убили, значит… или шутите? Чепуха какая-то!

— М — да… — толстяк потух, опустив в стол глаза, но затем трогательно всплеснул руками, словно собираясь обнять самого себя. — Нет, ты мне действительно симпатичен. Однако прикинь — кого защищаешь?! Вся страна сегодня встала на борьбу с этой гнилью. Она скоро будет полностью уничтожена, а вы, боксёр, боитесь назвать имена тех, кто убивал! Я знаю: они сделали это без вашей помощи.

Следователь вынул носовой платок, протёр под стоячим воротничком дряблую шею.

— Определи, Вадим, своё место в нашей общей борьбе. Но сделай это не в глубине своего падения, а на взлёте человеческого "я"! Испытай себя внутренней свободой. Тогда завтра может быть: солнце, друзья, море, любовь. Но может завтра просто не быть…

— Ну, вы даёте, Георгий Николаевич! — натурально заволновался зэк. — Что ж мне — чужую мокруху на себя грузить?! Для установления доверия. Живым его помню, мёртвым — нет!

— Не торопись, Вадим, портить наши отношения. На некоторые вопросы у меня есть абсолютно точные ответы.

— С них бы и начинали, Георгий Николаевич. Все расскажу, как оно было. Думаете, мне помирать охота…

Дверь кабинета неслышно распахнулась, из коридора донеслись чьи-то голоса, следователь вскочил и вытянулся в струнку.

Важа Спиридонович Морабели стоял, упёршись рукой в дверной косяк. Упоров тоже поднялся. Рука на косяке держала его взгляд.


Он уже видел в этой руке пистолет неизвестной ему марки. Ствол направлен в сторону шагнувшего из строя полосатика.

— Встать туда, где был — предложил ему начальник отдела по борьбе с бандитизмом. Полосатик имел три ордена Славы, всех степеней, но тогда это не имело никакого значения. Он шёл и повторял нудным голосом человека, не дорожащего такой жизнью: — В стаде этих подонков умирать не хочу. Стреляйте, гражданин начальник

Три последних слова будили его по ночам: в них жило то самое состояние, которым окрылялся он сам, когда в минуты отчаянья желал найти свой сокровенный час и предложить при всех кому-нибудь из охранников: «Стреляйте, гражданин начальник!»


Морабели выстрелил. Полосатик упал на снег. Но поднялся и сделал шаг на следующую пулю. Пистолет вернулся в кобуру, а рука ослабла, стала такой же, как эта — на косяке двери кабинета следователя…

— Кто кого допрашивает? — спросил Важа Спиридонович.

— Беседую с подследственным заключённым Упоровым, товарищ полковник!

— Беседуешь, значит? С кем?! — Жеребячья улыбка открыла сверкающие зубы грузина. Его бешенством уже был заражён воздух кабинета. Полковник, казалось, излучал ненависть в чистом виде, независимо от произнесённых слов. — А ты почему живой, сволочь?! Это же бандит, Скачков! Бандита допрашивать надо как бандита, а ты — беседуешь! Десять лет в ЧК.

— Но, товарищ полковник…

— Все! Иди, думай, где работаешь, с кем борешься! Я с ним буду по-своему «беседовать».

— Слушаюсь, товарищ полковник!

Капитан Скачков не очень ловко щёлкнул каблуками, но на подследственного взглянул ободряюще. Дверь за ним закрылась, Морабели устало махнул рукой:

— Садись, в ногах правды нет. И у тебя её нет, потому что ты — жертва. Сильный человек с мелкой душой, за столько лет не познавший принцип и правило жизни: каждый должен отвечать за своё. Ты ответишь за всех!

Полковник остался стоять. Поджарый и сильный, будто только что спрыгнувший с коня джигит.

— Тебя расстреляют.

— Должно быть, гражданин начальник, — осмелился поддержать разговор подследственный. Его неудержимо влекло продолжить игру того полосатика, тем более что пистолет неизвестной ему марки был на месте.

— Никаких сомнений. Слово чекиста! У тебя — пусто, все шансы у прокурора, а он не твой родственник. Верно? Вышка! Пуф! Один раз, и ты свободен. Согласен?

— Моего согласия не требуется, гражданин начальник.

— Думаешь — значит хочешь жить. Ты много успел рассказать этому комсомольцу?

— Он спрашивал меня про убийство Стадника. Я не убивал, гражданин начальник. В это время я был в побеге.

— А Горсткова на Волчьем перевале? Не скромничай: есть свидетель. Говорит.

— Тогда вам должно быть известно, гражданин начальник — Горсткова я не убивал. У меня и оружия не было. Не дали…

Упоров поднял глаза. Начальник отдела по борьбе с бандитизмом улыбался той же яростной улыбкой: