Упоров распахнул двери и встал на пороге. Водка уже съела веселье и водила зэков в злом хороводе, поминутно сталкивая их друг с другом, словно голодных крыс в пустом чулане.
— Озорник! — крикнул бригадир. — Почему ушёл с васера?
Зэк перестал сливать водку из пустых бутылок в свой стакан, долго искал пьяным взглядом Вадима.
— Чо тя караулить? — наконец произнёс он. — Никуда от бабы не денешься.
Запрокинул голову, вылил в широко распахнутый рот содержимое стакана. Медленно вытер рукавом влажные губы и хотел что-то добавить остренькое. Но не успел…
Бригадир ударил под первый шаг с порога. Длинный правый прямой вразножку нашёл квадратную челюсть, тем более что она неосмотрительно подалась вперёд.
Чвак! Озорник крутнулся по ходу кулака и, загребая руками воздух, упал на вздрогнувший пол.
Зэки мигом отвлеклись от пьяных забот, вспомнив о собственной безопасности. Ключик, перестав искать под столом куда-то исчезнувшую Клаву, которой он подарил косынку авансом за любовь, выпрямился и спросил:
— Можно строиться, Вадим Сергеич?
Затем с укоризненным лицом появился Дьяк:
— Нажрались, глистогоны! Ну, куда ж вас выпускать прикажете? Одно место — крематорий!
Он плюнул под ноги, умышленно угадав в лицо Озорника.
— Товарищу своему торжество загадили. Тебе зачем нож, Барончик?! Спрячь и боле не оголяй но пьяному делу. Андрюха, в коридоре две швабры стоят.
— Я сама приберусь, — подала голос загрустневшая Наташа.
— Ещё чаво! В невестин день за этими…
Никанор Евстафьевич пожевал солёное словцо, но к слуху не отпустил. Ведров с Ключиком пошли за швабрами. Граматчиков с Гладким, подхватив под руки Озорника, потащили грузное тело на улицу. Кованые каблуки стучат по половицам, все молча смотрят им вслед, и к людям начинает возвращаться собственное, не изуродованное водкой лицо.
— Пойдём, погуляем? — шепнул Вадим на ухо Натали. — Здесь будет полный порядок.
Она повернула к нему все ещё печальное лицо… в памяти закружилась далёкая зелень её детских глаз, и он поцеловал шрам на ладони, не смущаясь взглядов обездоленных товарищей.
— Благородно, — вздохнул Кламбоцкий.
Вадим обхватил её за плечи, они вышли во двор клуба, где на куче необожжённого кирпича, обхватив ручищами голову, сидел Озорник, раскачивая медленными движениями мощный торс, завывал при каждом качке:
— У-у-у!
— Больно ему, Вадик?
— Пройдёт…
— Жестокий ты мальчик.
Она погладила его по щеке. Он поймал ладонь и, прислонив к губам, спросил, глядя поверх кончиков розовых пальцев, не потерявших цвет в серых сумерках летней северной ночи:
— Не сон ли это?
— Я назову нашего первенца твоим именем. Он будет, как ты.
— И его посадят в тюрьму.
— Типун тебе на язык! К тому времени тюрем не будет.
— Россия без тюрем?! Россия — тюрьма, из которой мы не убежим.
— Ты что-то задумал? — спросила с тревогой. — Посмотри мне в глаза.
— Собираюсь это делать всю оставшуюся жизнь.
— Начались перемены, Вадим. На последнем пленуме партии…
— Не говори глупости! Когда они начнут проводить свои сходки на безымянных кладбищах, где покоятся миллионы жертв, тогда, может быть, я и поверю в раскаяние партийных палачей. Но это — фантастика, бред нормального человека. Покаяния не будет, ибо оно отберёт у них власть…
— Ты выпил лишнего.
Двери клуба распахнулись бесшумно, слегка хмельные голоса зашуршали в светлой ночи. Он несколько раз прикоснулся губами к её глазам.
— До свидания, любимая!
— Я буду о тебе думать и любить свои мысли, как тебя. До свидания, мальчики!
— До свидания! Проститься пошли?
— Глохни, козёл! Лучше Убей-Папу поищи.
— Я положил его возле ящиков. Эй, Зяма, где культработник?
— А вот они похрапывают! Бездельники! Вставай и тащи культуру в массы.
— Как вы смеете?! Я поставлю вопрос!
— Не бузи. Репетицию проспал. Сунь в рот два пальца. Да не мои!
— Борман, запевайте! — потребовал Калаянов, сам подхватил режущим фальцетом:
Гражданин начальник, я ваш рот имел,
Вы меня не кормите -
Я очень похудел!
Упоров повернул голову… Рядом, прижав к груди подаренную ему рясу и Евангелие, шёл отец Кирилл.
Голова Монаха стояла как-то неестественно прямо, будто её несли отдельно на пике сильные руки палача. Казалось, вот-вот опадут щеки, профиль потеряет чеканную чёткость, а из твёрдого рта вывалится мокрой тряпкой язык.
Вадим затаил дыхание. Но губы разжались для того, чтобы было произнесено:
— У вас такой светлый день. Сохраните тот свет, пожалуйста, в потёмках будущей жизни.
Низкие звуки опустились на дно слуха, жили там некоторое время, совсем его не беспокоя. Он нёс их, как нёс бы упавшую на плечо снежинку, не ощущая потребности откликнуться. В такие минуты думалось о другом…
«…Возвращаемся за решётку к принудительному труду. Не бежим. Должно быть, человек потому и не любит волка: волк неприручаем… Он живёт сей минутой, он — укор человеку. Человек думает о будущем и постоянно теряет настоящее. Все думает и думает. С тем проходит жизнь…»
Взгляд его остановился на скорчившемся у знакомой лужи человеке, которого заботливо обхлопал Барончик.
— Пустой лебёдок? — хохотнул Зяма.
— Что твоя голова!
— Чо ж ты его мацаешь, раз такой умный?! Он же на сто рядов проверенный, как полномочный посол в Америке.
— Лепень надо бы сдёрнуть, — предложил Вазелин.
— Хоронить в чём будут? Сытый на «пляже» не валяется. Это голь беспартийная. В чем есть, в том и понесут…
Когда со стороны зоны протрещала автоматная очередь, они уже протрезвели, пошли молча, толкая перед собой молочный туман надвигающегося утра. Скоро по этой дороге с такими же опухшими от ночных попоек лицами отправятся на службы офицеры, держа под руку злых жён с припудренными синяками. У рыгаловки мучительной дрожью ожидания затрясётся рабочий люд Страны Советов, пылая ненавистью к огромному амбарному замку, охраняющему их законное стремление загасить огонь желания и отметить, как вечный праздник, наступающий трудовой день. Она придёт, откроет замок, разбудит надежду на светлое будущее. С ней сейчас спит тот бездомный «лебедь» у лужи. Он ещё не знает — карманы его пусты, иначе бы умер заранее, не дожидаясь будущего…
Зэки прекратили шепотки, бугор посмотрел на них с интересом: в чём дело? Дела не было. Люди устали Пропала охота общаться, каждый уже был сам по себе, но ещё не волк…
— Стой! Кто идёт?!
— Бригада Упорова — с репетиции.
— Дежурный — на выход! А ну, строиться! Страх потеряли, рогометы!
Загремели цепями две проспавшие службу овчарки. Одна сипло гавкнула, будя в себе злость, но, так и не поймав настроение, пометалась с угрожающим рыком да и успокоилась.
— Любимов с вами? — спросил заспанный дежурный, переминаясь с ноги на ногу, как застоявшийся конь. — Любимов не нужен!
Убей-Папу оттолкнул поддерживающих его под руки зэков, гордо ответил, снова по-змеиному мягко изогнув тонкую шею:
— Ваш покорный слуга здесь, Пётр Николаевич!
Дежурный нашёл его глазами, прищурился, словно пытался вспомнить стоящего перед ним человека, а вспомнив, сказал:
— С тобой все ясно, Любимов. В БУР его, старшина!
Убей-Папу рассерженно поправил яркий галстук на голой шее, слов для оправдания не нашёл и, понуря голову, пошёл за старшиной, буркнув через плечо:
— До свидания, товарищи!
— Не унывай, лепило! Подогрев отправим!
Капитан прошёлся вдоль каждой пятёрки, терпеливо и спокойно заглядывая в их слегка осунувшиеся лица. Сказал старшине:
— Шмона не будет. Первая пятёрка, шаг вперёд!
Уже в жилзоне Упоров подошёл к нему, чтобы попросить за Серёжу Любимова. Дежурный скинул шинель на отполированную солдатскими задницами скамью, вяло махнул ладонью, предлагая зэку замолчать. Жест был оскорбительно небрежен, и Упоров постарался о нем сразу забыть.
— Просить будете у баб на свободе, — он зябко поёжился, снова накинул шинель. — Здесь извольте выполнять распоряжения! Идите!
Заключённый оторвал тяжёлый взгляд от верхней пуговицы кителя, заставил себя улыбнуться обидчику и сказать:
— Я женат, гражданин начальник. Меня другие женщины не интересуют. Спокойной ночи.
Растерявшийся от неожиданного ответа дежурный тоже улыбнулся, и это была улыбка хорошего мужика. Он помахал зэку рукой, запросто, точно тот уходил из гостей:
— Отдыхай, Вадим. Спокойной ночи!
Кисло и остро запахло лагерной помойкой, по которой ползал кто-то едва различимый в сгустившихся перед рассветом сумерках, подсвечивая себя спичками.
Когда спичка гасла, раздавалось жадное чавканье или писк лишившихся своей законной пайки лагерных крыс…
— Спать! — приказал зэк, натягивая на голову суконное одеяло, а ещё через секунду, не утерпев, произнёс: — Пусть в этой стране живут те, кто согласен ползать по помойкам!
Произнёс так, будто стоял на палубе иностранного судна, пересекающего нейтральные воды Тихого океана.
Сейчас он чувствовал себя христианином на исходе Великого поста, для которого перенесённые телесные страдания открылись радостным праздником души. Хотя он и знал — это чёрная благодать, озарённая светом чёрной свечи. Через неё придётся пройти, не закрывая глаз, с холодным осознанием — ты совершаешь грех. Рядом с тобой будет стоять тот цветной сатаненок. Он отведёт или направит нож.
С утра Упоров отправил Фунта разведать, как кантуется Селитер, а сам пошёл со старшиной Челидзе выбирать место под установку двух опор для линии электропередачи. Старшина был поразительно разговорчив и всю дорогу до места рассказывал бригадиру о том, как кончали побег на Пванихе, при его личном участии.
Беглецов выгнали из леса в низкорослый ёрник, где их начали рвать собаки. Кричали люди, рычали псы, натыкаясь на ножи заключённых. Хрустел ёрник, и нестерпимо грело солнце.
— Они дуреют от крови, — жестикулировал темпераментный Челидзе. — Им нужна только глотка, тогда клиент может быть спокоен за своё будущее…
Вадим видел трупы беглецов в кузове машины с открытыми бортами, проезжающей мимо рабочей зоны…
У них на самом деле были порваны глотки. Страшная работа. Собак везли в другой машине, две из них были аккуратно перевязаны бинтами, остальные сидели чуть поодаль от раненых с сосредоточенными мордами воспитанных героев.
— Таким собакам нет цены!
У зэков цена была — жизнь. Они ею расплатились за три дня звериной свободы. Вадим слушает старшину вполуха из вежливости, чтобы не вызвать в себе плохих чувств. Ему нынче своих забот хватает и шансов выжить чуть больше, чем в побеге.
— Говорят — с ними было «рыжье»…
Голос Челидзе доверительно снижается, а затем огорчённо взлетает:
— Спулить успели. Больше пуда!
Зэк знает — побег был пустой, без примазки. Обычный жест отчаянья засадивших в карты «фуфло» фраеров. Жест дорого стоил. Судьба. С ней надлежит обращаться ласково, чтобы ей самой не хотелось прерывать отношения.
Беглецы простили себе слишком много: глупый риск и прочее, потому она им ничего не простила. Несовместимость с миром начинается, конечно, много раньше, по сути дела, с первого вздоха новорождённого, а разрешается в самый подходящий для него момент. Малодушие и лукавство всеми силами пытаются перекомпостировать билет на следующий поезд, не замечая — свой-то уже тронулся. Судьбодержатель ждёт его на последней остановке, где вы будете точно в назначенный срок. Не пытайтесь хитрить: смерть не прозеваешь…
Продолжая размахивать руками, Челидзе показывал, как солдаты штыком разжимали зубы московского сапожника по кличке Калоша. Он замкнул их на глотке знаменитой овчарки Чары. Так и умер, безнадёжно самолюбивый человек…
— Она перенесла девять операций. На её счёту были тридцать особо опасных преступников. Понимаешь — тридцать! И на тебе — какая-то Калоша!
— Мы пришли, да? — спросил Упоров, зная — грузин может говорить бесконечно долго.
— Пришли!
Челидзе догадался — его не желает слушать зэк.
Остальную работу он закончил быстро и в полном молчании.
Вадим зачерпнул из лужи воды, ополоснул лицо, чувствуя, что ему хочется затянуть время до встречи, а может, и отложить её. Затем он увидел Фунта, шагающего к нему навстречу. Все обещало свершиться, как и намечалось, а сомнения… без них не обойдёшься, они оставят тебя, когда ты поглядишь ему в глаза.
Подошедший Фунт сказал:
— Он играл полную ночь.
— Все, что ты сумел узнать?
Граматчиков сунул руку за голенище и протянул нож со словами:
— Селигера не угадаешь. Побереги себя.
Упоров поморщился: хорошие слова излагали дрянную мысль.
— Где он?
— С ним недолго сломать рога…
— Перестань меня пугать. Дело решённое.
— Иди в кочегарку. За дровяником. Он бьёт с чёртовой руки вот так.
Евлампий взял нож в левую руку, будто невзначай, уронил кепку и резко, с подныром, поднёс нож к животу Упорова.
— Потом — похороны за казённый счёт. Я буду стоять у окна.
— Не торопись ввязываться. Даже если он начнёт махать приправой, не спеши. Разговор того стоит.
Граматчиков кивнул и отправился обходным путём к кочегарке. Их не должны были видеть вместе.
Фунт оказался прав: Селитер сделал все, как он и предполагал, и Упоров подумал о нем с благодарностью, пряча за голенище сапога вырванный из рук вора нож. После чего Вадим подошёл к нему вплотную и, закрыв лицо ладонью, слегка стукнул затылком о кирпичную стену.
— Сядь, мерзавец!
Селитер послушно опустился на поленницу лиственничных дров и спросил без острого интереса, с тухнущей злобой:
— Кто меня впрудил? Только не темни…
Вадим думал — вор упрётся, и был несколько удивлён таким началом разговора. Он подумал, прежде чем ответить:
— Тот уже отбросил нож.
— А сам ты не боишься, Фартовый?
— У меня нет выхода, Роберт. У тебя тоже.
Последовала минута взаимного напряжения. Упоров пожалел, что не обшмонал вора. Селитер посопел, подумал, прижав указательный палец к губам, неожиданно сделал сознательный ход к примирению.
— Годится…
Измученное бессонной ночью, мятое лицо вора как бы выглядывало из своего несчастья, окружённое ореолом вечной скорби. Он понимал, что не может убить наглого свидетеля: желание не совпадало с возможностями.
Оно водило по кругу злость, как слепой водит слепого, и в конце концов сдалось:
— Условие одно — ты все забудешь.
— Не в моих интересах делать тебе плохо.
— Уже сделал.
— Так получилось. Извини, — Вадим следил за его подвижными руками и не отвлёкся, даже когда у окна промелькнула чья-то тень.
— Хочешь знать — на чём меня изловили?
— Не хочу грузить лишнее…
Роберт Селинский закрыл глаза, пытаясь успокоиться. Ничего не получилось, он почти крикнул:
— Ладно, не понтуйся! Мы же повязаны. И потом… мне надо кому-то это сказать… На Еловом грохнул прораба-бесконвойника за неуплату. Концы спрятал, а ботало отвязал. С честным вором поделился. Сучий потрох! Бес поганый! Когда его словили на мокрухе, он меня втюрил. Мазай, может, слыхал про него?
Упоров отрицательно покачал головой. Селитер этого даже не заметил, он был в кругу своего смятения и жил дрянной, больной заботой о потере воровской чести. Роберт провёл по лицу дрожащими ладонями.
— Каждый, кто оправдывает пролитую кровь, должен быть готов пролить собственную. Духу не хватило… Менжанулся, как дешёвый фраеришка! Полковник ту слабину надыбал и начал меня доить. Открывать глаза грязной совести не просто, даже не нужно. Ты открыл…
— Прости…
— Не поможет. Если бы грохнул тебя — другое дело.
— Ну, тут я тебе ничем помочь не могу. Теперь слушай меня, Роберт! Морабели должен знать — мы с Дьяком кенты навек.
Селитер оскалился невесёлой, костяной улыбкой покойника.
— Ты пролетаешь, Фартовый. На материк с Кручёного ушли рыжие колечки. Из рыжья, твоей бригадой мытые. Секешь?! Барыгу взяли с поличным. В прошлом — вор, так ведь и опера не пальцем деланные. Расколют, гадать не надо. А тот, который их мастерил…
— Барончик! Чувствовала душа — сука подлючая!
— Он, Селиван, делал для Дьяка. Такой букет вытянет на три пятеры само малое. Ты тоже спалишься, если не рискнёшь их вложить. Ну, чо бычишься? Знаю — не рискнёшь: ты всегда при особом мнении состоял…
— Морабели знает?
— Думаешь — по каждому поводу к этому зверю бегаю?!
Роберт Селинский покраснел, однако ни одного вызывающего подозрения движения не сделал, выражая обиду голосом:
— Я больше спрятал, чем сдал. И за тот побег, когда воры впрягли тебя вместе с Колосом…
— За тот побег молчи! Ты вложил столько, сколько знал. А знал больше меня. Я ведь — без понятия о том, что тащили мы.
— Понтуешься! Договорились — все будет всветлую.
Упоров молча смотрел на Селигера, не скрывая кипевшей внутри ярости, и вор увидел правду в слегка прищуренных глазах бывшего штурмана. Понял — тот на пределе, и быстро сказал:
— Там были четыре золотых оклада с каменьями. Три креста, один — с сумасшедшей ценности брильянтом. Царские червонцы да горсточка алмазов. Цены такому богатству не сложишь. Ему нет цены по нонешним меркам. Украл тот клад деловой комиссар Чикин. На допросе под пытками у кого-то выведал. За собой возил, как болезнь, земле, и то доверить боялся. Он был начальником лагеря на Берелехе, вместе с Гараниным брали… Отдавая Богу душу на нарах в Бутырках, отдал и свою тайну известному тебе. Фартовый, душеприказчику — Аркадию Ануфриевичу Львову…
— Не больно верится, — Упоров осторожно покрутил головой. — С такими деньгами — обыкновенным начальником лагеря. Он ведь мог…
У окна снова мелькнула тень, и Роберт спросил без всякого страха, так что Упоров не посмел его обмануть:
— Кто у тебя на васере?
— Фунт.
— Тогда надёжно. Что касается вороватого комиссара, он имел все и без золота. Личный друг колымского короля. У нормального человека мозгов не хватит придумать их шикарную жизнь. Они ею жили… Ну, да это — прошлое. Меня удивляет настоящее: как ты выжил? Промахнулся кто или так задумано?
— Во-первых, я ещё не выжил. Во-вторых, сам удивляюсь.
— В-третьих — ты настаиваешь на своих близких отношениях с Дьяком или переиграем?
Упоров задумался, просчитывая все варианты опасного общения, сказал, как о решённом:
— Пусть будет так: я Никанору Евстафьевичу за те рыжие колечки расскажу, а ты доложишь Важе Спиридоновичу о том, что Дьяк был посажёным отцом на моей свадьбе.
— Сколько в том правды?
— Сто процентов. Свадьба игралась вчера в Доме культуры. На репетиции. Полковнику могли уже доложить…
В мышиной полутьме кочегарки лицо Упорова внезапно озарилось внутренним светом зреющего взрыва, стало лицом бойца, для которого все замкнулось на долге. Поражённый вор приподнялся и чуть попятился вправо, прежде чем спросить:
— Ты что? Ты что задумал, Фартовый?
— Открыться тебе, Роберт. Тайна у меня есть, которой ты поделишься со своим полудурошным шефом…
Селигер пропустил обиду мимо ушей. Он силился улыбнуться, ничего не получалось, кроме жалкой гримасы испугавшегося человека.
— Берадзе жив. Закрой рот и слушай! Тот самый, что списан полковником в мертвецы. За это Морабели не похвалят и орден не дадут.
«Ах, Дьяк, Дьяк, как вовремя вспомнилась рассказанная тобой история, рассказанная ни с того ни с сего, в благостную ли минуту, с расчётом ли…».
— Круто берёшь — не поверит. Я бы знал…
Твёрдые, отчётливые линии на лбу сделали лицо Упорова жестоким лицом сознательного сатаниста; порченый вор осёкся. Дыхание его стало неполным, словно замороженным, готовым остановиться совсем.
— Имеешь железное право сказать об этом полковнику, будучи уверен — хипиш он не поднимет.
— Случаем, не сам ли отмазал Художника? — шёпотом спросил Роберт.
— Нет. Слушай сюда, он должен понять — если будет вести себя неблагородно, эта мысль возникнет у его непосредственного начальства…
— От кого я мог узнать этот кидняк? Мент спросит.
— От Вадима Сергеевича Упорова.
Казалось, Селитер разделился в самом себе на два непримиримых человека и они крепко повздорили между собой. Когда оба успокоились, вор проговорил:
— У тебя тяжёлый крест, Фартовый…
Голос был расслабленный, все понимающий. Роберт уже держал себя в руках, не спуская с Вадима усталых глаз.
— …Меня когда-нибудь зарежут, как ни крои. Только не берусь гадать: кого из нас зарежут раньше…
— О том, что здесь говорилось, знают двое. Пусть каждый с тем умрёт.
Роберт Селинский нашёлся не сразу. У него потерялись нужные слова, и после минутного колебания порченый вор поднял в знак согласия руку. Жест длился секунду, во всяком случае, не больше трех, а когда ладонь опустилась на острое колено, они поднялись точно по команде, и уже взгляды договорили то, что всегда остаётся за словом.
Никанор Евстафьевич был серьёзно озабочен, приходилось только удивляться его мученической преданности греху, а ещё выдержке: как спокойно и чинно держал он себя в роли посажёного отца на свадьбе, зная весь тайный расклад дела. Поистине — гений во зле, дар бесовского свойства, который нельзя постичь, но уничтожить… как уничтожишь, не постигнув?
— Работа была верная, — рассуждал тихим голосом Дьяк, поглаживая ладонью стол. — Вернее не бывает. И ты не погнушался, подсобил нам по-людски…
Намёк был прозрачный, но расчётливый. Упоров даже не успел возмутиться, а Никанор Евстафьевич продолжил:
— А этот, ну кого повязали в Перми вязальщики из МУРа, Ёж в опчем, возьми да отвлеки их на дармовой карман. Дурачок старый, не втыкал, поди, целу пятилетку, но туда же! Разохотился. Все бы ничего, да колечки при нем оказались. Ёж им, конечно, лапти плести до последнего будет, что твой Олег Кошевой. Ну, а коли расколется…
Дьяк смутился по-детски непосредственно, опустил глаза и стал похож на интеллигентного старичка, испортившего воздух в общественном месте.
— Расколют старичка, Никанор Евстафьевич. — Упоров произнёс приговор мстительно, но спокойно, почти шёпотом: — И он вас вложит…
Спокойствие тона не обмануло вора, все принимающая душа его угадала, что за тем стоит. Он вздохнул тяжело, прочувственно и посмотрел на бугра с явным осуждением, как вроде бы тот понуждал его принимать несимпатичное решение:
— Убить придётся кого-нибудь…
Шмыгнул носом, покрутил лобастой головой.
— Надежда на Ёжика есть: ему седьмой десяток пошёл. В греховном житьё поизносился и вполне может, при строгом отношении дознавателей, Богу душу отдать. Поживём — увидим…
— Увидим, как нам предъявят обвинение в хищении золота?! С таких вил не соскользнёшь! А ты, Дьяк, или из ума выжил, или жадность тебя сгубила. Не знаю, но через тебя может сгореть вся бригада.
Сейчас он догадался, для чего был нужен этот прямой разговор. Не ему — старому урке, в коем что-то завиляло, засуетилось именно в тот момент, когда надо принимать твёрдые решения. Пусть Никанор сам расхлёбывает кашу, которую сварила воровская жадность.
Без крови не обойдёшься. Вадим мысленно попытался встать на место Дьяка, и ему стало невыносимо тягостно, словно кишки на ножах исполнителей были его собственными кишками.
Упоров поднял глаза, взглянул на Никанора Евстафьевича с холодным равнодушием. Вор этого не заметил.
Он был весь в себе. Таким он и поднялся из-за стола, необыкновенно сосредоточенным, перешагнувшим временные сомнения человеком.
Кому-то будет обрезан срок жизни…
Назавтра был первый Спас, упали холодные росы.
Зэк выбрал нужное состояние, способное не только одолеть ожидание грядущих перемен, но и подарить крепкий сон. Зэк выбрал работу до семи потов, уматывая в невольном состязании тех, кто, казалось, был настойчивее лошади. Никто уже, кроме Фунта, не тягался с ним в забое.
— Бугор скоро вытянет ноги, — сказал устало Озорник, стаскивая с головы шапку. — Рогом упёрся, и никуда его не своротишь.
Как на грех, бугор оказался рядом, но не придал словам зэка внимания, лишь пнув его в зад, на ходу распорядился:
— Пройдись по всей лаве. Вода нашла щель…
В забое встряхнул руки, поплевал на ладони и, крепко обхватив древко кирки, начал работу. От первых ударов в суставах ожила ленивая боль. Где-то недалеко от правой ноги с жадным сёрбаньем гофрированная труба засасывала воду.
Жало кирки погружалось в едва видимые трещины. На вялой мерзлоте отбойные молотки вязли, и кирка была единственным надёжным инструментом. За спиной прогрохотала вагонетка. Качнулись лампы. Изуродованные тени начали переламываться, изгибаться, точно соломенные игрушки. Когда вагонетка оказалась рядом, тени затряслись мелкой дрожью, будто через них пропустили ток.
Иногда он поворачивался, вытирая шапкой пот с лица, кричал:
— Шевелись, мужики! Нашего здесь осталось немного.
И снова рубил спрессованную серовато — жёлтую землю, в коей природа спрятала ненавистное ему золото. Рубил, торопясь отнять у неё как можно больше, погружаясь в то состояние потери самого себя, когда уходят мысли, остаётся только выверенный до автоматизма удар. Рывок на слом пласта, и снова удар! Жало кирки входило в собственную тень, как в старого врага.
Потом Иосиф Гнатюк сказал:
— Уймись, бригадир. Смена.
И слегка толкнул его в окаменевшее плечо.
— Сколько сегодня? — спросил бригадир, когда они подходили к рудному двору.