«Он приходил прощаться», — вздохнул Упоров, но даже от такого лёгкого переживания едва удерживался во сне. Он переждал, пока вернётся прежнее состояние.
В сущности, ничего страшного не происходит. Ведь это же вполне нормально, ну, разве что совсем крохотное отступление от первоначальной жизни, без излома, а именно плавный переход в то самое состояние, где ничего не надо придумывать, тем более — делать. Просто ты сидишь рядом с Фёдором Опенкиным, ощущая тихую грусть. Такая благодатная возможность общения через зримую память. Рядом прошёл Денис Малинин с простреленной грудью. Он не стал себя объяснять, улыбнулся и, получив в ответ их уважительное отношение, остался тем доволен. Слова здесь не нужны, наверное, потому, что в них можно спрятать двойной смысл, тогда нарушится состояние Истины. Никто не хранит ложь в душе, она живёт в человеческих мозгах. Здесь же общаются души, здесь только Истина, только Истина…
Нет потерь, человек бессилен освободиться от пережитого, обмануть сам себя. Видишь — оно начинается, то, о чём ты пытался забыть.
Старшина Стадник прошагал мимо, держась за живот, сосредоточенный на своей боли. Её принёс твой правый апперкот в солнечное сплетение.
«Там нет боли!» — едва не крикнул Упоров. Усилие отринуло его от замечательного мира вне телесных ощущений. Он едва задержался на самом краешке и, перестав льстить своей глупой догадке, замер. Поганая логика земного странника оказалась лишней. Здесь ею никто не пользуется. И Каштанка уплыл вместе с Малиной. Стыдливо незаметные, не обременённые смыслом жизни бывшие люди. Они просто были. Ты же не сомневаешься в их наличии. Это несомненный мир, О! Е — настоящий и более реальный, чем тот, который ждёт тебя.
Странный чахоточный доктор из Ленинграда, положивший за твой грех свою чахоточную жизнь под пулю Стадника, тоже счёл нужным явиться. Он был слегка подменный или излишне просветлевший, так что подумалось: «Подобное стремится к подобному». Следом дивно спокойный Ваня Шерабуркин. Должно быть, помирился с Богом и живёт себе по святой Его праведной воле. Живёт… Все бы ладно, да вот Барончик на прощание не явился: сороковины не прошли, и душа его кружила над задубевшим телом где-то у края чахлого леса, на который наступало новое кладбище. И пока Упоров думал обо всех тех, необычайно странных, но и то же время столь доступных явлениях бестелесного мира, заботы собственной воли постепенно таяли. Он уплывал от них по течению невидимой речки, наслаждаясь искушением близости опознаваемых им бывших людей и событий, которые уже произошли. Так его вынесло на тот берег, где он жил нынче, досиживая последние часы заключения.
Из досрочно освобождённых членов своей бригады Упоров покидал зону последним, после того как укатил на посланном за ним из Магадана такси Никанор Евстафьевнч. Проводы знатного вора каким-то боком напоминали похороны. И рассуждая о своём последнем каторжном сне, Упоров думал об окружающих как о неизлечимых слепках, и даже Дьяка ему было жалко.
А тот ни с кем не попрощался, только на минутку заскочил в больничку. Вышел вовсе хмурым, утратившим себя человеком. Неопытному взгляду было горько на него смотреть. Никанор Евстафьевич находился в состоянии болезненной подозрительности, с трудом передвигал ослабевшие ноги.
Давно его таким никто не видел. Да как давно?!
Он никогда таким и не был. И не сказать, что понтовался урка: больно все натурально получалось, и за правду принять… какая правда у вора?
Водитель такси, лихой парень с косой ухмылкой поперёк наглой рожи, взял из рук Дьяка деревянный чемоданчик с барахлом, открыл дверцу машины. Там, на заднем сиденье, лежала медвежья шкура.
— Надолго покидаешь, Никанор? — спросил идущий к штабу старшина Холобудько и сам подхохотнул собственной шутке.
Уже наклонившийся Дьяков поднял глаза, свинцовый взгляд через плечо не успел найти шутника, а старшина уже шагал, бодро отмахивая правой рукой с зажатой в ней газетой «Правда».
— Боле не приеду, — ответил в спину Холобудько Никанор Евстафьевич, плюнул и добавил со вздохом, — не ждите…
Машина тронулась. Он долго и безучастно молчал, даже проскочившая под самым колесом лиса не вызвала в нём никаких видимых ощущений. Вор сохранял блаженное состояние несчастного человека до тех пор, пока очертания Кручёного не растворились в голубой прозрачности дня. Тогда он сказал:
— Везёшь меня в Сусуман.
Водитель дал по тормозам, непонимающе уставился на дремлющего вора.
— Разговор шёл только за Магадан, Дьяк…
— У меня появился хозяин? — голос обрёл опасный холодок. — Кто может знать, куда мне ехать? Чо молчишь? Я же не дознаватель. Кто?!
Таксист больше не упрямился. В нем уже ничего не осталось от того знающего себе цену молодца, что небрежно вышел из новой «Волги» у ворот зоны. Он стал другим, послушным человеком, осторожно поворачивающим руль влево…
Никанор Евстафьевич передумал ехать в большой город: вольные нравы, суета, полно всяких неожиданностей. К тому же суки, желающие поквитаться с Упоровым, уже там. Пусть себе разбираются. Сам мозги ломает за свои шаловливые грабки.
«Отрубить могут… Для их предела нет. И поделом! — вдруг озлобился вор. — Ишь, чо удумали, босяки: голову киркой мне проломить! Фунт бы хряснул! Тому любой закон не указ. За брательника мечтал поквитаться, полудурок. Вадим тоже не больно путёвый, но… ручной. Куражу в ем многовато, хитёр… тебя от неволи избавил. М-да… С ем дела иметь можно».
Душа теплела. Вор собирался жить. Он даже увидел лицо бывшего штурмана, затушёванное туманной рябью.
Остановил мысли, довольствуясь полной пустотой. Снова вздохнул по-стариковски глубоко, не заметив быстрого, услужливого взгляда водителя.
«…С ем дела иметь можно. Одно худо — долю вернуть придётся. Пущай бобром себя почувствует, тогда мышью быть не захочет. Прикормится, от кормушки куда побежит? За ем душок гуляет, будто ложит втихаря морячок. По злобе мог слух родиться, а коли и правда, чо за бывшего комсюка ручаться, а замаранный сам на себя не понесёт».
Он был уже не мстительно трезв, погружаясь в игру практического воображения. Все складывалось так, как оно и было задумано. Церковное золото — в руках Львова, из этих рук не уплывает. За царские монеты от европейских коллекционеров получена настоящая цена.
Остальному богатству лежать до срока под надёжным фундаментом старого храма в благодатной Грузии. Оно обеспечит спокойствие тех, кто ведёт воров по тайным тропам изнанки жизни, бережёт их от ереси честного труда и сам готов недрогнувшим взойти на костёр правосудия.
Что ж делать с Фартовым и почему он торчит в твоих мыслях? Не такой, как все… Сосредоточиться мешало неясное ощущение вины. Но ты же никогда не был виноватым. Не знаешь, что это такое. Впрочем, однажды состоялась казнь, пришлось поделить вину между собой и казнённым. Тогда тебя словно разорвали на две части, и ты, необыкновенно расстроенный, прозевал боль разрыва.
Художник, иконописец, который рисовал иконы с такой чудесной благостью, что им верили даже атеисты, сказал однажды в сушилке:
— Понимаете, какой ужасный этот созданный революцией мир, если воры в нём — народные герои?!
Он жил чистым, белым чувством творца, им оценивал бытие, но не имел слуха на опасность. Заколотый в сумерках у туалета, Яков Михайлович улыбался бережно принявшей его смерти. Печальный Никанор Евстафьевич попросил отца Кирилла отслужить молебен за упокой души раба Божьего и распорядился опустить им же посланного убийцу до уровня дырявого «петуха».
Вор не желал гибели человека, так искренне презиравшего большевиков, однако не сумел простить подобного отношения к своим серым братьям.
Талант опасен, особенно такой неосторожный…
Фартового лучше прикормить, чтоб опосля по пустякам не каяться.
— Эй, как тебя кличут, хлопец?!
— Степаном, Никанор Евстафьевич.
— Вот что, Степан, поворачивай на Магадан. Не будем огорчать твоих хозяев: они, поди, строгие?
За зоной бригадира ожидала дюжина теперь уже бывших зэков. Вадим помахал им рукой:
— Обождите! Я, как-никак, человек семейный.
Сбросил с плеч вещмешок, шагнул к ней, тоненькой и озябшей на промозглом ветру. Трогательно сжавшаяся, она была очень похожа на ту зеленоглазую девчонку, стоящую перед ним в дровянике, где он прятался от смерти, с зажатым кулачком, из которого на земляной пол и огромные подшитые валенки капала тягучими каплями кровь.
— Ну, здравствуй, чудо моё! Спасибо тебе! Ты вынула меня из этой грязи.
Натали пыталась не заплакать, только кивнула, скривив накрашенные губы. Слезы всё-таки появились сами. Без спросу, как случайные гости. Они похищали из его души счастье, и ему захотелось всплакнуть самому.
— Будет хныкать. Мы больше не расстанемся.
Ей не дались слова, она опять кивнула в ответ, забавно сморщив нос.
— Видишь, я вернулся. Бог даст, через полгода увезу тебя из этой страны. Катись оно все к чертям! Захлопнем двери — не обернёмся!
Вадим даже показал, как он захлопнет двери, и действительно не обернулся, прошагав чуть впереди неё вальяжной походкой баловня судьбы.
— Фантазёр! — Наташа наконец вышла из неловкого состояния, говорила с грустной улыбкой. — Фантазёр-уголовник. Через полгода ты станешь отцом…
Уже готовые слова пресеклись на самом кончике языка. Он сжался, как будто стоял перед умным, коварным дознавателем, и тот поймался за «живое».
Мелькнула мысль — сейчас же склонить её к побегу из страны, чтобы вместе жить тем желанием, готовиться и действовать.
Чад чёрной свечи проплыл перед глазами, остудил изготовившееся к прыжку стремление, поберёг от скоропалительности и чистоты порыва. При каждом сделанном тобою шаге подумай, а затем шагни снова… Зона лишь расширила границы, но осталась зоной. Правду надо говорить себе, другие в ней не нуждаются. Ты — волк — одиночка. «Белый», утверждал Дьяк, но волк. Даже волчица не должна знать. Зачем ей это? Тем более на сносях…
Но вначале надо поверить в собственную ложь самому. И он поверил. Бывший зэк наложил на всё, что простиралось вперёд, за пределы гниющей страны, оковы молчания, заставив себя поверить в то, что ничего страшного не произошло. Вот твоя жена. В ней — твой ребёнок. Если родится мальчик, получит твоё имя. Все идёт нормально, не надо усложнять. Придёт время — убежим втроём.
А пока — до свидания, Америка! Мы открываем новый континент по имени Россия!
Вадим вытер рукавом полосатой рубахи даже на ветру покрывшийся испариной лоб и улыбнулся ей счастливой улыбкой человека, который никуда не спешит:
— Здорово!
Долгий поцелуй заменил многие ласковые слова.
— Ты даже не представляешь, как это здорово!
Левой рукой Вадим обнял её хрупкие плечи, правой подхватил с земли вещевой мешок и, обернувшись, сказал, чувствуя, как душа освобождается от тесных объятий выбора:
— Мужики, я вас не потеряю. Мы им ещё покажем.
Счастливый человек легко подвержен благостному самовнушению. Он стремится к бесконечному душевному миру, но наслаждается временным, не зная того, что судьба его будет расписана по всем этапам опасной жизни. Сделают ли это воры, суки или коммунисты…
Какая разница? Своей судьбы не будет.
Послесловие
Итак, вы закончили чтение романа «Чёрная свеча».
Я убеждён, что вы только что прочли одно из самых значительных литературных произведений XX века, которому суждено войти в золотой фонд мировой культуры и о котором вновь и вновь будут писать критики многих поколений, пытаясь через него, как через телескоп, вглядеться в уже отошедшую для них в прошлое небывалую эпоху. А вы попали в число его первооткрывателей.
Я понимаю, что вас переполняют сейчас самые разнообразные чувства, и, возможно, вы испытываете нервное потрясение и близки к шоковому состоянию. Тем не менее я хочу добавить несколько слов к сказанному в романе, который, на первый взгляд, не нуждается в комментариях.
Впрочем, если вам действительно необходимо прийти в себя, отложите чтение моего послесловия на некоторое время. Но потом всё-таки прочтите его. Я не собираюсь пересказывать роман и не приведу из него ни одной цитаты. Я скажу нечто от себя и, надеюсь, это поможет вам лучше оценить «Чёрную свечу». Я беру на себя такую смелость не потому, что я умнее или тоньше вас, а исключительно потому, что имел гораздо больше времени на осмысление романа, поскольку проглотил его ещё в рукописи, а потом прочитал очень внимательно и очень медленно во второй раз.
Известно, что адекватное художественное описание исторических реалий появляется не сразу, а с некоторым запозданием. Оптимальное время, которое должно пройти, — около пятидесяти лет. Примерно с таким сдвигом фазы была создана Толстым эпопея о войне 1812 года и Фолкнером эпопея о гражданской войне в Соединённых Штатах. Можно догадаться, почему наилучшие условия для художественного осознания событий возникают именно после этого срока. Правильно описать их раньше трудно из-за того, что не остыли ещё побочные страсти, заслоняющие основу происходившего, и не все документы обнародованы или хотя бы рассекречены.
Позже возникает другое препятствие: выдыхается аромат эпохи, вымирают люди, бывшие очевидцами тех явлений, которые составляют стержень книги и которые способны о них рассказать. Конечно, не обо всём, что случается в истории, пишутся тексты, сопоставимые по силе и точности передачи с «Войной и миром» или «Сарторисом», но если пишутся, то где-то в диапазоне 40-60 лет спустя. Если же проходит сто или двести лет, то получается просто сказка, вроде «Айвенго» или «Князя Серебряного», пусть талантливая и поучительная, но лишённая всякой достоверности, так что по ней нечего и думать изучать эпоху.
О той уникальной исторической данности, которую представляли собой советские концлагеря, художественного романа должного уровня пока не было, и возникло опасение, что уже и не будет, и наши потомки так и не смогут понять суть и самой данности, и той системы, которая её породила.
Ведь понять суть вещей, которые уже отошли в прошлое, можно только по правдивому художественному выражению этих вещей, только с помощью искусства.
Одних документов, даже таких подробных и впечатляющих, как «Архипелаг ГУЛАГ», тут мало. Правда, были у нас на лагерную тему и художественные публикации: «Один день Ивана Денисовича» и в «Круге первом» того же Солженицына или «Верный Руслан» Владимова, но они были слишком но горячим следам, поэтому в них не могло быть отстоявшихся обобщений, да их авторы и не ставили задачей такие обобщения, эта была литература совершенно другого жанра…
Теперь эти опасения, мне кажется, позади — роман-эпопея о зэках появился. Пока это только первая часть, но и её достаточно, чтобы ощутить масштаб и значение произведения. Это-текст, который проводит нас не по одному какому-то кругу созданного большевиками ада, а по всем его кругам и показывает не только физические муки людей, но невидимую бесовщину, наплодившуюся от призрака, бродившего когда-то по Европе, но поселившегося почему-то не там, а у нас. И в этом главная ценность «Чёрной свечи».
Факт глубокого сходства между коммунизмом и тюрьмой замечали многие, и о нем было не раз написано.
Да и трудно не заметить этого сходства. Идейными предшественниками марксистов были социалисты — утописты, а они, начиная с Платона, изображали «светлое будущее» в виде огромного концлагеря, где все одинаково одеты, по свистку идут на работу и по свистку возвращаются домой, а их дом — на самом деле не дом, а общежитие, и контроль над их поведением и образом мыслей не прекращается и там. Когда же их мечта наконец осуществилась в одной отдельно взятой стране, то граждане этой страны, живя в коммунальных квартирах и в обязательном порядке посещая собрания и политучёбу, могли воочию ознакомиться со всеми её прелестями. «Железный занавес» отделил их от нашего мира, и они действительно оказались в лагере, который даже и официально назывался «социалистическим лагерем». Так что посвящать раскрытию упомянутого сходства художественную прозу уже нет особого смысла, тем более что его достаточно полно раскрыл Оруэлл. Л вот поразительное подобие двух корпоративных обществ, находящихся на противоположных концах социальной иерархии, ибо одно из них составляют партийные функционеры, а другое — уголовники, не было показано с художественной убедительностью пока никем. Авторы «Чёрной свечи» сделали это первыми.
А ведь аналогия вроде бы лежала на поверхности.
Ни для кого не было секретом, что ещё до революции большевики — подпольщики грабили банки и совершали террористические акты. Знали мы и о том, что преступные элементы приняли активное участие в установлении Советской власти — примером тому служит бандит Гришка Котовский. В первые годы после революции, окрылённые успехом и не очень-то заботившиеся о маскировке, большевики открыто называли уголовников «социально близкими». В пьесах одного из главных литературных лизоблюдов партии Погодина воры изображались благородными людьми, из которых гораздо легче воспитать настоящих строителей социализма, чем из паршивых интеллигентов. Характерно даже название его пьесы о них — «Аристократы».
Вообще во всей своей пропаганде коммунисты методично насаждали культ преступников и убийц: Стеньки Разина, Емельяна Пугачёва, Ивана Болотникова и т.д., а отпетый душегуб Салават Юлаев был увековечен ими в названии города. Уже в советское время, когда не было уже никакой необходимости прятаться от царской охранки, идеологи коммунизма практиковали обычай менять свои настоящие фамилии на вымышленные, а ведь этот обычай характерен для блатных, всегда выступающих под кличками.
Да, наличие общих внешних признаков у этих социальных групп, казалось бы, столь далёких друг от друга, бросалось в глаза многим. Но мало кто понял, что оно не только не случайно, а совершенно закономерно, поскольку отражает их внутреннее родство, принадлежность к одному и тому же духовному типу. Читая «Чёрную свечу», начинаешь понимать это все яснее и яснее.
Сейчас, когда распространилось преждевременное убеждение, что коммунисты уже окончательно повержены (ох, как далеко это от истины и как на руку затаившимся коммунистам, жаждущим реванша за девятнадцатое августа!), стало общепринятым изо всех сил ругать их, в частности, применять к ним термин «мафия». Конечно, коммунистическая элита — это действительно мафия, так же как и уголовная элита, называющая себя блатными.
Но родство между ними состоит отнюдь не в самом этом факте. Мафия — понятие слишком расплывчатое, и в его рамках могут уместиться весьма несхожие между собой образования. Если пользоваться биологической терминологией, мафиозность — типовой признак, а партократия и блатные относятся к одному семейству.
Их сближает черта, которой нет у других мафиозных группировок. Всякая такая группировка имеет свои неписаные законы, свою философию и свою этику. Но никакая мафия, кроме этих двух, не считает эти законы вселенскими и не претендует на то, что их философия даёт ключи к истине, а их этика превыше любой другой и ей должны подчиняться все. У сицилийской каморры есть свои корпоративные правила поведения, но те, к кому они относятся, понимают их условность и необязательность выполнения в частной жизни. Находясь в кругу семьи, «крёстный отец» забывает об этих правилах и становится добрым христианином. А вот коммунист и уголовник (и только они!) обязаны оставаться коммунистом и уголовником всюду, обязаны не только действовать, но и думать корпоративно. Сицилийская мафия даже в кругу своих коллег может печалиться об избранном им преступном пути и каяться — никто его за это не упрекнёт. Мстить ему будут только в том случае, её ли он делами повредит мафии или предаст кого-нибудь из подельников, а партийный функционер и блатной моментально поплатятся карьерой или даже самой жизнью, если на минуту усомнятся, что они «аристократы», высшие существа, которые должны смотреть на всех остальных свысока и с глубоким презрением.
Настоящий партиец должен сдать в партийную кассу свою человеческую совесть и получить оттуда под расписку новую, марксистскую, совесть. Настоящий вор должен отказаться от всех общечеловеческих радостей, даже от семьи, и жить только радостью принадлежности к высшему на земле сословию. Старый сюжет, который раньше назывался продажей своей души нечистой силе! И вот это — та добровольная продажа собственной души, после которой всякая добровольность начисто прекращается, сближает тех, кто находился в СССР на самом верху общественной пирамиды, и тех, кто находился на самом дне общества. Сближает настолько, что и все побочные качества становятся у них одинаковыми.
Они сами достаточно хорошо это чувствуют, поэтому большевики и называли блатных «социально близкими», относясь к ним с некоторой симпатией. Правда, воры никогда не питали симпатии к большевикам, но только потому, что те пользовались всеми благами жизни и были в почёте, а они преследовались и большую часть своего существования проводили в заключении. Впрочем, в определённый момент часть уголовников получила прозвище «суки» и возлюбила-таки коммунистов, а если и не возлюбила, то пошла с ними на «конструктивное сотрудничество». Об этом в «Чёрной свече» рассказано со всеми подробностями — это один из главных сюжетов романа.
Пока коммунисты и блатные не у власти — а это означает, что коммунисты находятся в подполье, а блатные находятся на свободе, — их убеждение в своём «аристократизме» — остаётся их частным делом и никого не затрагивает. Но если коммунисты легализованы, а воры сидят за решёткой, это страшно, ибо первые становятся полными распорядителями людских судеб на воле, а вторые — в зоне. Это не просто страшно, я бы сказал, хуже этого нет ничего на свете. Будучи двумя подсемействами одного семейства, они ведут себя в качестве властелинов совершенно одинаково: никого, кроме себя, не считают за людей, требуют от всех благоговейного отношения к своим корпоративным законам, считают себя вправе лишить всякого, кто не принадлежит к их касте, жизни, отрубить ему руку, отрезать нос и тому подобное, а главное — лишают всех остальных права собственности, оставляя его исключительно за собой.
Марксистская партия в социалистическом государстве и блатные в местах заключения монопольно владеют всем, что представляет собой хоть какую-то ценность, а всем другим разрешают иметь лишь минимум, не дающий им умереть. Причём отнятие имущества в обоих случаях имеет не только корыстный, но и психологический характер, так как человек, лишённый священного права собственности, действительно становится получеловеком, что и требуется доказать.
Можно было бы сказать ещё многое об идентичности тех физических и нравственных мук, которые испытывает беспартийный в стране победившего социализма и «фраер» или «мужик» в лагерной зоне. Но ведь гораздо лучше, чем это смогу сделать я, об этом сказано в «Чёрной свече». Вспомните тот или иной его эпизод и спросите себя: а разве не то же самое случалось в недавнее время и «на свободе»? И все же мне хочется упомянуть об одной вещи из этого ряда: о жалком, холуйском положении деятелей искусства и на этой «свободе», и в концлагере. За какие-то жалкие подачки, а чаще просто за одно оставление им жизни, они должны были и там, и там развлекать ковыряющих в зубах после сытного обеда властителей. В одном месте это были секретари обкома, в другом — «паханы». Высоцкий с перекошенным от ненависти лицом рассказал мне однажды, как ему обрыдло мчаться к большим начальникам по первому их зову и петь им «Охоту на волков» — песню, которую они почему-то любили больше всех. Кому же было лучше — ему в Москве или Эдди Розперу в Магадане?
Читая «Чёрную свечу», я с какого-то момента вдруг прозрел, и все дальнейшее начал воспринимать одновременно в двух планах: как происходящее в местах не столь отдалённых, и во всем СССР вообще. Кажется, это прозрение началось с того места, где отбывающий наказание вор назвал заседание Политбюро «сходкой». После этого все изображаемое в романе стало мне очень близким и знакомым, хотя я, слава Богу, ни разу не сидел.
А наличие сразу двух планов — частного и общего — есть признак литературного произведения самого высокого класса. Именно благодаря этому признаку будущие исследователи станут обращаться к «Чёрной свече» как к документу, навеки припечатавшему к позорному столбу не только отдельные какие-то лагеря и тюрьмы, но и всю эту огромную тюрьму, в которую марксизм — эта чума двадцатого века — превратил некогда самую прекрасную на земле страну — Россию.
Но ценность романа не только в том, что он в живой и правдивой форме сохранил для будущего тот страшный опыт, через который прошли узники социализма. Он чрезвычайно ценен для нас. Сейчас, когда Россия делает первые шаги по направлению к нормальной жизни, к возвращению народу отнятого у него имущества, к возвращению каждому человеку права хозяйственного творчества с помощью собственных средств производства и на собственной земле, у многих в умах начался разброд. Рабский дух, вбитый в нас коммунистами, быстро не улетучивается. И вот, спровоцированные затаившейся партократией, выходят на улицу «простые люди» и кричат: назад к социализму! После прочтения «Чёрной свечи» этот призыв звучит в наших ушах по-другому: «Назад в тюрьму!» И каждый должен задуматься: а стоит ли в неё возвращаться и тащить туда наших детей и внуков?