«И всё-таки слишком осторожен, — не преминул придраться Упоров, разглядывая сквозь опущенные ресницы Лысого, — человек без полёта. Слишком земной, и в побег с ним… Он не побежит!»

Последнее открытие отрезвило его. Вадим не обернулся, когда открылась дверь теплушки. Вошёл продрогший Гнус. Переступая через вытянутые ноги, подошёл к бригадиру, поставил перед ним смёрзшиеся сапоги Чарли. Никандра никак не отреагировал, тогда сапоги переместились под ноги к Луке, было сказано:

— Держи, Кусок! Им сноса нету.

— Это зачем? — спросил Лука, начиная багроветь от непонятного возмущения.

— Никандра распорядился. Носи, обрубок, радуйся!

Алые языки пламени метались в его бесцветных глазах, но всё равно было видно — он вернул добычу с болью и, уж конечно, без души. Багрянец заливал шею Кускова. Упоров догадался: что-то сделано не так, вопреки убеждениям заводного Луки.

— Ты вот что, — зэк старался говорить спокойно, хотя плохо получалось. — Кони свои, Никандра, забери. Кусков хоть и не герой, но три боевых ордена имеет, помимо шести медалей. Ему принимать подачки от недобитков бандеровцев не к лицу. Ты это, будь добр, запомни!

Бугор пережил обиду, как должное, не поменяв постного выражения лица. Он смотрел на Луку беззлобно, даже с некоторой долей грусти. Зэки делали вид, будто ничего не происходит, разве что кружка с чифиром чуть замедлила свой ход по извилистому кругу. Она миновала Упорова, точнее, он её не заметил: наблюдал за Никандрой, который продолжал разглядывать Луку. Как взрослый сердобольный человек на запущенного беспризорника, соображая, чем же ему помочь… Затем Никандра наклонился, взял хрустящие голяшки в ладонь, ногой открыл дверцу печки, бросил сапоги в огонь. Голяшки сразу выпрямились, а в теплушке запахло горелой резиной.

Бугор сказал, пряча душевное неудобствие в равнодушие будничных слов:

— Я иду на вахту подписывать акт. Бригаду поведёт Упоров.

«Хорошо, что они не сцепились, — подумал с облегчением Вадим. — Не хватало ещё драки в такой момент. Чарли был весёлым и не подлым. Год до свободы оставался. В часах походить вздумалось. Всю жизнь — в лаптях. Вкусней картошки ничего не ел, а часы ему подавай! Год — до свободы! На цыпочках бы ходил, шёпотом разговаривал…»

Он вроде бы и сам мыслил шёпотом, а от чужой, уже никому не нужной свободы заволновалась грудь. Зэк старался не думать о ней, старался увести мысли к своим невесёлым делам, но она притягивала их к себе, как будто это он потерял свободу, а не покойный Чарли.

И тогда зэк поднялся, чтобы расстаться с той напастью, перехватив кружку с чифиром, сделал свой глоток, вернув её Ключику, подал команду:

— Пойдём, ребята. Жаль, Саню помянуть нечем…

— Печку гасить будем али нет? — спросил Верзилов, натягивая на голову подшитую невыделанной кошкой будёновку.

— Подопри кочергой. Пусть горит.

Упоров поступил так, как иногда поступал бугор, нарушая технику пожарной безопасности, но сохраняя тепло для следующего утра, чтобы не начинать его с дрожащими от холода руками.

— Федор, — Упоров слегка дёрнул за рукав Гнускова, когда они уже подходили к вахте. — Напомни мне завтра: хочу обложить печь кирпичом. Будет дольше держать тепло.

— И дольше накаляться, — возразил Гнус, мрачно вспоминая о сгоревших сапогах.

— Я её всё-таки обложу, а ты потерпишь…

Утром произошло событие, которое администрации удалось сохранить в тайне до самого начала. И как потом думали — это был просчёт воров, не сумевших путём разобраться в кознях чекистов. Воры проспали, но страдать пришлось не только им. Ну, да лучше рассказывать все по порядку.


Шёл развод. Обычный, только без оркестра из-за стоящих холодов. Начальник лагеря прервал рапорт дежурного, протянул руку начальнику режима. Равнодушно выслушал его и так же равнодушно подписал протянутые им бумаги. Возможно, в том и была вся их хитрость: решить вопрос без предварительного обсуждения в течение одной минуты. Затем Оскоцкий поманил пальцем краснощёкого красавца шофёра, которому зэки писали любовные письма, тем же пальцем указал ему на вахту, куда, раскланявшись с начальником лагеря, направился сам.

Дежурный сделал положенное для серьёзного момента лицо и, поддёрнув рот к левому уху, крикнул

— Смирно. Слушай приказ по трудовой колонии особого режима №037. Согласно распоряжению начальника управления Западных лагерей полковника Точкина откомандировать на прииск «Ягодный» сто пятьдесят…

Над плацем пронёсся шумок, заволновались зэки:

— Трюмить гонят! Там же сучня с беспределом вперемежку.

И разрозненные голоса начали сплачиваться в тяжёлый гул протеста, из которого то и дело летели матерные крики с угрозами.

«Воры спохватились, — усмехнулся Упоров, наблюдая за тем, как идёт быстрая, слаженная работа по накалу обстановки. — Теперь буза начнётся».

Подполковник Оскоцкий поморщился, остановился. Он послушал шум, стоя с опущенной головой, и решительно вернулся назад. Подойдя на короткое расстояние к строю, произнёс без высоких интонаций, но так, что каждое слово, произнесённое им, звучало весомо:

— Прекратите истерику! Речь идёт только о специалистах, а не о разных там группировках и шайках. С ними мы способны справиться сами. На Ягодный уходят заключённые, имеющие опыт подземных работ Кто хочет высказаться?

Ответом было молчание. Даже воры затаились

— Продолжайте, лейтенант! Старшины, обеспечьте порядок. БУР примет всех желающих

Подполковник ковырнул носком сапога снег, встал перед строем, сложив за спиной руки в меховых перчатках.

Дежурный начал читать фамилии тех, кто должен был уйти на Ягодный, где планировалась нарезка трех шахт.

Упоров напрягся, сознавая, что бессилен вмешаться в событие, а оно может стать приговором, составленным по всем правилам теми, кто желал бы с ним рассчитаться за прошлые грехи. Как он не удосужился подумать об этом раньше и что-нибудь предпринять? Ведь дело-то шло именно к этому, внешне незначительному, акту, прикрывающему казнь. И надо было думать! Что же теперь, что теперь, когда до решения твоей судьбы остаются считанные секунды?

На исходе терпения, загнанный в полную неизвестность, зэк не нашёл другого утешения и произнёс:

— Господи… Господи! — произнёс он вторично, но не покорно, как того требовал отец Кирилл, потому повторил на выходе, освобождая душу от посторонних волнений. — Господи! Даруй мне смерть не позорную!

А ещё через несколько мгновений услыхал свою фамилию, произнесённую тем же скрипучим голосом дежурного, и сердце откликнулось предательски острыми толчками. И плоть, что была на нём, вдруг от него же отстранилась, а он, уверовав в её смердящее будущее, решительно потерял к ней интерес, думая над тем, как все это произойдёт…

«Вначале они отрубят тебе руки, — тут зэк заметил, что смотрит на большие рукавицы и боится шевельнуть пальцами, словно их нет там, под тонким сукном и стёганой ватой. — Потом… а может, лучше все кончить сейчас? Потом они сделают тебя педерастом. Публично, как Миллионщика, когда он попал им в лапы. Будешь стоять в углу столовой и закрывать дырку в чашке. Чем?! Не культёй же?!»

Дежурный кончил читать, отдал последнее распоряжение:

— Всем вышеперечисленным тридцать минут на сборы!

Он уже знал, что умрёт. Голову ломать не надо: ты же видел, как умер тот полосатик с тремя орденами Славы, даже ему позавидовал…

— Уйди-ка! — Упоров ткнул в спину стоящего впереди Верзилова, вышел из строя, спрятав в руке подаренный Дьяком перочинный нож. — Гражданин начальник!

Подполковник Оскоцкий повернул к зэку внимательное, спокойное лицо воспитанного человека, но зэк уловил в его тонких губах полуулыбку. Он её видел в тот момент, когда человеку открывается чуть больше, чем всегда: почудилось ликование палача на сочинённой им же казни. Вадим ему помочь не отказался.

— Я на Ягодный не пойду, гражданин начальник. Вы же знаете — суки мне руки отрубить решили.

Начальник режима, было ясно, продумал весь спектакль наперёд, поэтому голос его звучал если не благожелательно, то и не грубо:

— Встаньте в строй, заключённый Упоров. Не бравируйте! Кто вы такой, чтобы вставшие на путь исправления воры имели к вам претензии?! Старшина Гопанюк!

Оскоцкий указал пальцем на одного из зэков:

— Вы знаете этих людей? Вот этого и этого?

— Та яки ж то люди, товарищ подполковник, то ж — злыди! Турчанинов Абрам Константинович. Вор. Кличка — Турок. Рядышком — тож вор. Жорка-Звезда. К той «звезде» спиной не вертайся — ширнет.

— А этот? — палец упёрся в Вадима.

— Упоров Вадим Сергеевич. Дюже бегучий, руки дерзкие. Отломать малость не помешает. Кличка — Фартовый. Из фраеров.

— Слыхали, Упоров, — «из фраеров»?! Вы, бывший комсомолец, боитесь людей, вставших на путь исправления. Чертовщина какая-то! Вернитесь в строй!

— Чи базар затеял, комсюк?! — сказал, преданно поглядывая на начальника режима, бывший секретарь Крымского обкома комсомола Миметов. — Завязывай, ноги отваливаются!

Упоров оглянулся на выкрик. Нож в рукаве раскрыт, но расстояние до подполковника Оскоцкого великовато.

— Гражданин подполковник…

Вадим не сразу узнал голос Лысого: бугор немного волновался.

— …бригада просит оставить заключённого Упорова.

— Вы все перепутали, Лысый, — Оскоцкий продолжал играть, — здесь не пионерский лагерь.

— Сука вы, гражданин начальник — раздельно и громко произнёс Упоров. — Подлая, грязная мразь! Крови моей желаете?

Он не спеша сбросил телогрейку на снег, следом полетела шерстяная фуфайка и рубаха. Голый, с перочинным ножом в руке, пошёл на начальника режима. Над телом заключённого клубился белый пар, но он не чувствовал обжигающего мороза.

— В строй, Упоров!

Без суеты вытащил пистолет. Зэка это не остановило. Он повторил слова того полосатика:

— Стреляйте, гражданин начальник! Ну, что тянуть? Не разойдёмся!

Подполковник ждал, направив ствол пистолета в голый живот заключённого. От вахты с автоматами наперевес бежали солдаты, похожие, как близнецы, торопливой решительностью действий и одинаковыми белыми тулупами с чёрными воротниками.

Зэк поглядел мимо розового уха начальника режима в сторону бегущих солдат, решил, что обойдётся без посторонней помощи… Нож вошёл в голый живот. Вадим сумел сосредоточиться на первом ударе, потому боль не была такой острой, она была скорее осознанной.

Но когда потянул лезвие косо вверх, организм уже не повиновался. Зэк упал, протолкнув тяжестью тела лезвие ножа глубоко внутрь живота.

— Гопанюк! — пряча пистолет в кобуру, сказал не поменявшимся тоном Оскоцкий. — Отправляйте людей!

— Слухаюсь, товарищ подполковник!

И колонна пошла мимо ткнувшегося в утоптанный снег зэка, по пояс голого, с нелепо подвёрнутой под живот рукой.

— Смотри-ка — дёргается! — кивнул на Упорова мужичонка в женской полудошке. — Добили б лучше. Зря мучается.

— Скажут — всех добьём, — пошутил старшина. — Прекратить разговоры!

А зэк и вправду был ещё жив, но уже какой-то не настоящей половинчатой жизнью, то уходя из памяти в свежую зелень жаркого лета, то возвращаясь с холодным сердцем на утоптанный тысячами ног лагерный плац. Очнулся он оттого, что его повернули на спину.

Заключённый увидел высокое небо в кровавых отливах по краям. Затем в незакровавленное пространство пришёл знакомый голос:

— Я вас не приглашал, Гера Яновна. Зачем вы пришли?

Другой голос, резкий, металлический, бьёт по перепонкам:

— Оставьте свои жандармские приёмы для заключённых! Я вас не боюсь!

— Да я вас и не пугаю. Мне хотелось, чтобы он полежал здесь до следующего развода. В воспитательных целях. Исключительно в воспитательных. Вы поступаете безрассудно…

— Больного необходимо отправить в районную клинику. Здесь он обречён. Вот рапорт. Подпишите.

Подполковник удивлённо глянул на листок бумаги, положил его на услужливо подставленный лейтенантом планшет, отрывисто написал: «Только — в морг! Оскоцкий».

— Другого ответа не будет, дорогая Гера Яновна.

— Как начальник медицинской службы, я настаиваю…

— Мои решения, как и мои симпатии… неизменны. Извините — служба.

Он взял под козырёк и, повернувшись, пошёл к вахте, оставив начальника медицинской службы решать задачу самой.

— Серков, Донскова! — Гера Яновна смяла листок с визой подполковника и отдала распоряжение твёрдым, мужским голосом: — Заключённого — в больницу. Готовьте к операции!

Она смерила удаляющуюся фигуру опера косым взглядом, сунула в рот папиросу да, так и забыв её зажечь, пошла с зажатым в кулаке листком бумаги.


Миленький мой! Миленький мой, как же так?!

Этот голос зэк тоже узнал, но не мог сообразить, кому он принадлежит. Его подняли на узких холодных носилках, тело провисло мокрым мешком, в котором торчал нож. Он услыхал собственный стон, а затем закачался над землёй, и небо, недавно залитое по краям кровью, начало тускнеть, точно перед бурей, пока не стало чёрным.

— Включите свет! — приказ Геры Яновны Гершензон вернул ему сознание. Зэки звали её не иначе как Эльзой Кох. Никто из них даже мысли не допускал, что у неё может быть другое имя. В этой блондинке, сорока с небольшим, жило что-то настораживающее, заставляющее побаиваться и уважать одновременно тех, кому с ней приходилось иметь дело. Её неподвижное, красивое, но неженственное лицо, с неизменной папиросой в узко прорезанном рту, мало располагало к откровенным разговорам, тем более к праздной беседе. Об Эльзе поговаривали как о любовнице Рокоссовского, но позднее выяснилось — все враки.

Знавший её ещё с фронта Лука Кусков так и выразился, махнув культёй:

— Враки! Это ж она мне руку под Сталинградом оттяпала. Перед самой победой была главным врачом в госпитале, где я долечивал свои раны да подсоблял на кухне. Точно помню — в апреле. У них уже цвело. Мужика своего, тот в тылах довоевывал, она на немке поймала. Майор две пули в башку получил со смертельным исходом.

Упоров помнил, как Лука сидел у печки, и курносый его профиль был похож на розовую картошку. На том воспоминания приостановились, зэк начал выходить из памяти, проваливаясь в глубокий колодец, куда его тащила по звенящим проводам чья-то цепкая и сильная рука. Провода изогнулись, получилось что-то вроде горки, по ней он нёсся до самого дна, где снова приняла густая темнота. Но опять же тем дело не кончилось.

Несколько раз она пыталась раскрыться вспышкой удивительно ясного света. Темнота всё-таки оказалась сильней света, и первые опознаваемые звуки тоже пришли из темноты.

— Какая группа крови у грузина?

— Третья. Резус положительный. Заратиади тоже предложился.

— Пусть войдёт.

— У меня та же группа, Гера Яновна.

Он опять начинает думать над тем, кому принадлежит этот знакомый голос.

Мир слабый, качающийся, как отражение на воде, а стянутая у живота боль душит тупыми толчками. Вот она обострилась, снова все ушло в тягучую непроглядь.

— Чем ему можно помочь, Гера Яновна?

Ответ провалился, а может быть, его и не было.

Внутри будто варят металл раскалённый, он переливается но кишкам, отчего они становятся обжигающе тяжёлыми. «Их надо залить водой! Надо залить!» На этом нестерпимом желании зэк выдавил из себя единственное слово:

— Пи-и-и-ть…

— Помочите ему губы, Лена. Только губы.

Жар стал ещё более нестерпим, а вода на губах — как предчувствие близкой реки, до которой ему не дотянуться. Это и не жизнь и не смерть, он — между ними в пламени пылающего духа…


На шестой день Вадим понял, что сгниёт, что просто ворует время для продолжения страданий, и ему никогда не выпутаться из этой вонючей боли. Он видел, как санитары зажимают носы, проходя мимо его конки, и тогда он сам начинал чувствовать приторно смердящий запах гнилого мяса. Только девчонка, та самая дочь белогвардейского генерала, за которую они с Очаевым затеяли драку в тюремной бане, продолжала делать перевязки, улыбаться сквозь прозрачные слезы. Упоров лежал с открытыми глазами, прислушиваясь к никудышной жизни собственных внутренностей. Время казалось таким безнадёжным и подходящим для забытья, из которого не будет возврата…

Маленький горбач с квадратной головой, вросшей в прямые костлявые плечи, приподнял простыню, пропитанную гноем, и, тут же уронив её, спросил у заплаканной сестры:

— Чем может быть полезен вашему несчастью доктор Зак, красавица?

— Мне? — Елена Донскова концом косынки промокнула слезы. — Мне не нужна ваша помощь, доктор, речь идёт вот об этом человеке. Понимаете…

— Понимаю, — грустно перебил её горбун, — вам он очень дорог. Я это вижу, Леночка. Но, увы, он уйдёт не в свой день…

Доктор вздохнул ещё раз и ещё раз приподнял над больным простыню:

— Сильное сердце. Все будет мучительно долго…

Бешеный лай собак, каким они обычно встречают этап, разбудил всю зону.

— Кто-то бежать надумал, — зевнул зэк, у которого в Афинах была богатая тётка с вызывающе нескромным именем Глория.

— С Кручёного только за пулей бегать, — возразил лишившийся правой ноги зэк. — Верно говорю, Вадим.

Упоров промолчал, прикидываясь спящим.

— Значит, этап пришёл, — не унимался грек.

— Вроде бы иностранец, а глупее русского. Ночь! Какие этапы?!

— Все-то ты знаешь, тебе бы Хрущёвым работать.

— Посидишь с моё…

— Мне своего хватает: начать да кончить…

— То-то я смотрю: не успел в зону явиться, сразу в больничку устроился. Косишь!

Грек смешался, косо взглянув в сторону Упорова, ответил угрожающе тихо:

— Ты что, больше доктора волокешь?


Собаки лают без передышки, нагнетая тревогу яростью охрипших голосов. Он всё-таки уснул. Неожиданно для себя. Вроде бы ждал, чем ответит безногий, и вдруг провалился в тёплое вязкое болото сна. Когда открыл глаза, увидел над собой взволнованное лицо медицинской сестры Донсковой.

Она говорит срывающимся на шёпот голосом:

— Спецэтап. Очень серьёзно.

Вадим перестаёт ей улыбаться. Сна — нет. Есть страх, прогнавший болотистое тепло вместе с забытыми сновидениями. Он закрывает глаза, чтобы пересилить себя, и задаёт вопрос уже нормальным голосом:

— У вас есть предложение?

— У меня есть скальпель, на тот случай…

— Знаю. Спасибо, Лена. Держись от меня подальше.

Что тут объяснять?!

Зэк постепенно расставался со снисхождением к себе, и будущее становилось понятным, как необходимая, жестокая работа.

Сестра ещё не покинула палату, а грек приподнялся и спросил:

— Что тебе доложили, гражданин начальник?

— Сучий этап. Все педагоги со стажем, и трюмиловки не избежать.

— Во как повернулося, — прокашлялся одноногий. — До нас добрались…

В конце коридора хлопнула входная дверь, по стонущим доскам загрохотали тяжёлые шаги. Упоров сунул руку под подушку, нащупал ручку большого хирургического скальпеля, ещё подумал о сестре с холодной нежностью, как думал в побеге о погибшем товарище.

— Прошу соблюдать тишину, — голос Лены просительно вежлив.

Четверо зэков внесли окровавленное тело. Ноги раненого волочатся по доскам, оставляя тёмный след.

— Заратиади, — попросила грека сестра. — Уступите своё место.

— Почему я? Самый небритый, что ли?!

— Остальные — после операции…

— Иди ко мне, Борис.

— С тобой опасно. Лучше к безногому: места больше. Подвинься, футболист.

И опять в воздухе плавает запах крови, лёгкий, но удивительное дело — он перебивает все более сильное и гнилое. Он — над всем. Очистительно живой, волнующий, как утренняя прохлада на помойке.

Раненого положили со всей возможной осторожностью, точно он приходился близким родственником каждому из четырех носильщиков. А потом тот, кто стоял к Упорову спиной, повернулся и сказал:

— Здравствуй, Вадим! Видишь, как нас…

То был Федор Опенкин. Левая щека Федора вздулась, рукав телогрейки наискось располосован бритвой, глаза проданной хозяином собаки смотрят с грустной улыбкой.

— Здравствуй, Федор! — ответил Упоров. — Кого принёс?

— Николая Александровича. Ну, артиста. Нешто не признал?! Воров суки режут, Вадик. Как скот. Отречения не просят, режут, и все тебе тут.

— Николай Александрович жив? — Упоров не хотел знать о воровских проблемах: у него были свои, не лучше.

— Не жилец, это точно. Сонного по хребту Секач топором отоварил. Суки — они и есть суки.

Из распахнутой настежь двери дежурного врача раздался голос сестры:

— Нет, Гера Яновна. Я не успела его осмотреть. Охрану сняли. Доктор Зак трезвый. Скоро придёт. Понятно: отправить посторонних, прогреть операционную. Будет лучше, если вы вызовете охрану. Извините.

Звякнула трубка телефона. Сестра вошла в палату, сказала, обращаясь к тем, кто принёс Очаева:

— Вам надо уходить, ребята. Приказ. Идите. Я закрою дверь.

Каштанка подмигнул Упорову, стараясь держаться небрежно:

— Прощай, Вадим! Вряд ли свидимся.

— Прощай, Федор! Надеюсь, ты мне не завидуешь?

— Да нет. Я тебя просто уважаю, хоть ты и не вор…

Зэки пошли ленивой, шаркающей походкой бывалых людей, не выдавая своих переживаний. Они уже были за дверью барака, когда дежурная сестра, спохватившись, отбросила деревянный засов и крикнула:

— Федор! Федор!

Опенкин шагнул на свет, не убирая руки из кармана телогрейки, спросил неестественно громко:

— Ну, я — Федор! Чо кричишь?!

— Вы должны остаться, Вадим сказал — вас могут там убить.

— Да ладно! Какая разница… — ему было неловко перед женщиной.

— Вернитесь, Федор!

— Вали сюда! Они тебя-то обязательно грохнут! — Упоров стоял за спиной Донсковой, запахнувшись в серый больничный халат.

Опенкин по-кошачьи застенчиво крутнул головой, нехотя вошёл, бормоча под нос что-то о напрасных хлопотах и неприятностях сестрицы за его трижды отпетую, никому не нужную душу, которой он ничуть не дорожит.

— Посидите до утра в кладовке, — быстро опередила его Лена. — Здесь не сыро. Можете подстелить матрац, лечь прямо на пол.

Она закрыла на ключ дверь, помахав рукой Упорову, пошла в операционную. Зэк смотрел ей вслед и думал, что если бы все женщины России были на неё похожи…

О, господи, они сейчас бы гуляли по набережной портового города, между ними ковылял бы сынишка. И никаких тебе революций, социализма, лагерей, сук и воров.

Такие женщины творят мир…

Властный, требовательный стук в дверь заставил его поторопиться к койке. Гера Яновна ворвалась в помещение, на ходу надевая белый халат с голубой окантовкой по линии карманов. Она подняла успевшую намокнуть простыню над Очаевым, процедила сквозь зубы:

— Сволочи!

— Суки, — поправил начальника медицинской службы безногий.

— Молчать! — закричала Гера Яновна. — Донскова, завтра же выписать это дерьмо! Больного на стол. Хотя…

Она прикусила нижнюю губу, что-то про себя соображая, но всё-таки упрямо мотнула головой:

— На стол! Что вы стоите, Зак?! Шевелитесь!

Очаева погрузили на носилки. Он уже не стонал, лишь грудь иногда высоко вздымалась и из неё вырывался свистящий выдох.

— В собственной зоне режут. Пришлые! Когда ж такое было?! — ворчал одноногий. — Смельчали воры.

Часа через полтора сильнейший удар в дверь оборвал разговоры. Упоров вынул из-под подушки скальпель, спрятал в рукаве. Удары начали повторяться с нарастающей скоростью. Грек не выдержал, закричал:

— Что они там, взбесились?!

Из операционной вышла сестра, подошла к двери и, убрав с лица повязку, спросила:

— Кто там?

— Свои. По поручению подполковника Оскоцкого. Открывай!

— Все на операции. Я не имею права.

— Открывай, стерва! Высадим дверь!

Знакомые слова и интонация заставили Упорова сжаться под одеялом.

Деревянный засов заскрипел под тяжестью навалившихся тел. Дверь начала со скрипом рушиться.

— Заключённая Донскова, откройте!

Гера Яновна стояла в забрызганном кровью халате, опустив в карман ладонь в резиновой перчатке. При этом вид у неё был очень негостеприимный, чтобы не сказать — взбешённый.

Широкий засов с натугой отошёл в сторону. Удар ногой распахнул двери, и из темноты стоящей за порогом ночи возник человек в бешмете. Он внимательно оглядел все углы, подчёркнуто не замечая стоящих перед ним женщин. Высморкался и произнёс гортанным басом:

— Входи, хозяин. Тебя ждут.

«Пришли за твоими руками, — Упоров сжал рукоятку скальпеля, отвлекаясь от возникшей в животе боли. — Тебе боль может и не понадобиться. Ты обязан стать её хозяином. Так нужно».

Но возводимая им преграда воли была хрупкой, боль не утихала. Потом качнулся мир — весь целиком, включая время. Вначале было впечатление — тают предметы, расплываются, как рисованные непрочной гуашью под дождём. И уже затем — более странное, пугающее ощущение. Вадим понимал — он не мог их видеть, но удивительно просто перенёс обострившееся внутреннее зрение, перед которым разыгрывался театр теней, как первое действие, следом — совершенно безумный спектакль создания людей из ничего. Ведь только что были тени… Бледный, почти невидимый мастер ткал колеблющуюся плоть, так ловко, словно создавал что-то ужасно привычное. Подобным образом рисуют дети, стремящиеся передать внезапно возникший в их вольном сознании образ побыстрей, чтобы он не сбежал из шаловливой памяти. Все они, стоящие у входа, скорее напоминали красноватой одинаковостью революционных солдат, нежели заключённых с расширенными полномочиями добровольных воспитателей и яростных искоренителей порока.