Временами овчарка во дворе ловила его запахи, злобно лаяла, не понятая хозяином, вскинув вверх морду.

Дни сменяли ночи, бутерброды с колбасой — рыбные консервы. Он целился в дощатую дверь, когда она вздрагивала. Женщина входила с опущенными глазами, и, видя это чудо с особой воздушной статью, которой отличаются красивые женщины, знающие о своей красоте, Вахтанг думал, что напрасно променял студию на острую профессию вора, клялся, что теперь, если Бог дарует ему свободу, будет рисовать только её, ту, что бесшумно пересекала расстояние, разделяющее старый диван с чердачной дверью, едва касаясь сухих опилок предназначенных хранить тепло её семейного очага

Женщина ставила перед ним еду, молча удалялась, унося с собой путаные желания: признательность, сомнения и страх приговорённого к подозрению человека.

Он хотел её обнять, но боялся снять палец со списка пистолета. Вор ручался, однако не хотел делить мучения на двоих, а женщина жаждала принять эту ношу.

Он считал её не совсем нормальной, ребёнком не вызревшим во взрослого человека, помогающим ему из чувства самоутверждения. Но чем больше Вахтанг думал о ней, тем настойчивей из тёмной бездны человеческого падения пробивался тихий свет надежды: на спасение грешной души, уже познавшей бескорыстие ближнего, уже готовой ответить на жертву полной взаимностью.

Он считал её не совсем нормальной… оно любили.

Она была женщиной, космически далёкой от земной логики, житейской мудрости скучных людей, как грешный ангел, кружа и ниспадая в глубину порочного желания посвятить свою жизнь этому угрюмому преступнику. Господь терпеливо ждал, покачни я блудничал — и ещё не был изречён Его Суд, потоми падение казалось взлётом, овеянным благодатным настроением.

Все овеяно тайной и приятной, но щекотливо острой гармонией, когда взгляды заменяют слова.


Она была женщиной, космически далёкой от земной логики, не забывая при этом уносить с собой ведро с испражнениями беглого вора. Опустив глаза, чтобы не видеть его бессильного стыда.

Ровно через полгода после знаменитого побега чёрный «ЗИМ» Шитова доставил в Магаданский аэропорт жену полковника и секретного порученца, поразительно похожего на дослужившегося до капитана Христа.

В левой руке офицер держал портфель, опломбированный, согласно инструкции по хранению и перевозке документов, двумя металлическими пломбами, правая находилась в кармане хорошо подогнанной шинели.


Все обговорено: он должен застрелить, если будет опознан, вначале таможенника, затем — её и себя. Так они решили, ещё не связанные звучащими клятвами любви и физической близостью. Каждый уже прошёл своё личное испытание, стал причастником преступления общего, имя которому было — любовь. Следующее, опять же совместное, могло кончиться смертью. Они, однако, рискуют с таким естественным спокойствием, точно счастливые жители Будущего Небесного Града.

Слепцы…

— Здравствуйте, Вера Игнатьевна! — козыряет молодой женщине таможенник в засаленном френче и с положенной для начальства улыбкой.

— Здравствуйте, Липатов! Капитан Зафесов выполняет поручение полковника Шитова. Вот его билет и поручение.

— Зафесов? — Таможенник наморщил лоб, вспомнил: в каком журнале значится эта фамилия, раскрыл и попросил расписаться в графе вылета.

Подписи совпали. Сомнения остались. Без причины. И женщина это заметила. Она сказала несколько раздражённым голосом:

— Полковник срочно выехал в Сусуман с московскими товарищами, просил обеспечить порученцу приличное место в самолёте. Найти полковника в Сусумане можно по номеру прииска «Коммунар». Звоните!

— Ну, что вы, Вера Игнатьевна! В краску меня ввели.

Они стояли на пороге смерти, были удивительно красивы какой-то вдохновенной красотой. Но почему-то этому факту старый служака не придал значения.

Возможно, он никогда не любил или любил что-нибудь преходящее: службу, Сталина, Коммунистическую партию, те же тихие пьянки после работы в обществе жены, старшины Пидорко, приглашённой на должность вахтёра.

— Ах! — говорила она, заламывая пухленькие ручки, совсем как Сильва из Хабаровской оперетты. — Что делаю?! Что делаю?! — Я старая больная женщина!

Эта фраза повторялась неизменно при каждом новом свидании, когда бдительный Пидорко уходил на внезапные проверки подчинённых, зажигая в Липатове тоже опереточное чувство. Он хватал её за мясистые бедра, шептал, дыша чесноком и водкой:

— Да ты ещё хоть куда баба! Я бы на тебе даже женился, нельзя: из партии выгонят…

Любой гражданин, покидавший Магаданский порт, подвергался самому тщательному досмотру, проверке документов с наведением, при случае, необходимых справок.

Липатов окинул булыжным взглядом Зафесова и вдруг подумал, что где-то видел это лицо со всепрощающими глазами и мягко очерченным носом, слегка нависающим над твёрдой линией рта.

Пауза затянулась, капитан направил через карман ствол нагана в таможенника. Тот все вспоминает, пролистывая страницы памяти, пока, наконец, она не уводит его в детство, где он с облегчением находит двойника:

«Тьфу ты! — Липатов облегчённо вздыхает. — Он же на Бога похож! Вылитый Христос! Тот чуть подобрее. Перепугался — думал, что путное…»

— … Можете быть спокойны. Вера Игнатьевна: поручение полковника будет выполнено. Есть место в первом салоне.

— Мне что беспокоиться? — спрашивает она сонным голосом. — У меня своих дел хватает. До свидания, Липатов. До свидания, капитан!

Зафесов, кивнув, без единого слова шагает за таможенником, ещё держа палец на спуске…

Через три дня Вера Игнатьевна все рассказала мужу. Как на исповеди: с побудительными мотивами, но без раскаянья и надежды на прощение. Он слушал, потягивая из хрустальной рюмки тёплый коньяк, издеваясь над своим рогатым оптимизмом. Илья Герасимович был уже седой, грузноватый чиновник, четверть века отслуживший на Колыме. Старый чекист ежедневно сталкивался с самыми низкими проявлениями человеческой натуры, имел опыт принятия самых беспощадных решений. Чему он мог удивиться? Измене совсем ещё юной жены? Смешно! Её просто не было.

И бандита Берадзе на чердаке дома тоже не было. Рекс успокоился, он уже больше не лает, задрав вверх морду.

Огорчало другое: в этой тихой, навсегда покидающей его женщине жило что-то до боли земное, настоящее, что нельзя почувствовать беспечно равнодушным сердцем служаки, но можно понять, потеряв…

Её больше никогда не будет рядом. Полковник подумал о пистолете в левом ящике письменного стола, но открыл правый ящик и достал валидол. Её больше никогда не будет…

Всю долгую безупречную службу Илья Герасимович бдительно стоял на страже своего сердца, не допуская его к решению человеческих судеб, оттого разум был по-хозяйски расчётлив, угодлив и жесток. Сейчас оно просило сделать исключение…


Утром следующего дня они прощались: Вера Игнатьевна улетала на материк к заболевшей матери.

Полковник проводил супругу к трапу самолёта, склонив голову, поцеловал её холодную руку.

Прошло две недели с момента отлёта Веры Игнатьевны, и якут Иннокентий Чирков привёз начальнику отдела по борьбе с бандитизмом Морабели кисть Вахтанга Берадзе. Непривычно трезвый, сосредоточенный охотник ответил на все вопросы дотошного Важи Спиридоновича, поставил свою подпись под протоколом, получил вознаграждение и, загрузив спиртом лёгкие нарты, умчался обратно в стойбище. Чья-то верная пуля нашла Иннокентия на спуске с перевала Шуктуй, но в Магадане об этом узнали только через полгода, когда труп охотника вытаял из-под снега, обглоданный голодными лисами.

Смерть Иннокентия успокоила Морабели: теперь он знал точно — кисть принадлежала Берадзе. Можно было со спокойной совестью сдать дело в архив.

Тем временем Вахтанг с Верой Игнатьевной соединили свои судьбы. Их обвенчал сельский священник, после чего молодые поселились высоко в горах, куда никогда, не ступала нога Закона. Вечером они трогали руками небо, утром опускали, руки в студёный ручей, и он уносил с охотой их небесное рукопожатие земным людям. Слов было по-прежнему мало, да и нужны ли слова в раю…

Пройдёт тридцать лет, прежде чем она закроет глаза удивительному художнику и будет жить одна среди его картин, зажигая перед ними, как перед иконами, свечи. На стол Вера Игнатьевна ставит две чашки и две кружки. Она знает: он не мог её покинуть, просто переменил состояние, разве в этом дело? Главное, что рядом…


Рулетка, запущенная недобрым гением Аркадия Ануфриевича Львова, продолжала крутиться, ещё два участника игры, поставившие на один номер, разделили выигрыш пополам. Майор Лисин застрелился у себя дома в канун Великого Октября. Праздничная суета затёрла кончину «человека без нервов» между торжественными собраниями и распределением премий за бдительную службу. В тот же день Тофика Енгибаряна выловили в глубокой яме общественного туалета.

Причину смерти установить не удалось: от него плохо пахло, да и кому охота возиться — праздник на носу!

Только любопытный Дьяк, прослышав про их трагическую кончину, умилялся, потчуя себя после баньки чаем:

— В аккурат, Ромео с Джульеттою, как по сказке, убрались. Во до чего людей любовь доводит…

И вдруг все ощутили беспокойство, словно каждому втихаря была обещана свобода. Хотя в натуральной жизни ничего подобного даже в намёках не значилось.

Вот, разве что Голос, возвратись однажды вечером из штаба, сказал: опыт бригады затребовали в Москву и не куда-нибудь, а в ЦК партии!

Вот и все. Делов куча — опыт затребовали. Шуму — не приведи Господи! Даже Дьяк, от которого никто никаких перемен не ожидал, и тот поменялся: хулиганить начал на старости лет, а по-лагерному — шутить.

В день какого-то святого, Никанор Евстафьевич никак его имя не мог вспомнить, подозвал Гарика Кламбоцкого, пошептал на ухо артисту со смешком. Гак обычно в деревне о девках гадости говорят. Артист было заартачился, но, натолкнувшись на то, что глядело из глубины крепкого черепа вора, неохотно дал согласие. Топор, просвистев в нескольких сантиметрах от крупного носа начальника участка, на половину лезвия ушёл в сосновый столб подъёмника. При этом все зэки сделали вид, что ничего не произошло…

Семён Кириллович стоял бледный, потерянный, с трясущимися руками, разглядывал кованое лезвие.

Вечером, перед концом работы, Зяма тронул начальника участка за рукав синей куртки, деликатно вроде бы тронул, а глядит со всей возможной наглостью на его упущенное будущее и то, чему положено было оскорбиться: самолюбие, сила, достоинство свободного человека промолчало, иначе говоря — изменило гражданину начальнику в такой безобидной ситуации.

— Что вам угодно, заключённый Калаянов?

— Принесёшь десять пачек чаю и бутылку спирта. Держи деньги!

Сунул, будто нищему на рынке, сальные, игранные бумажки без настоящего шелеста настоящих денег. Они жгут громадные ладони Семена Кирилловича, но, вспомнив о топоре, он безропотно опускает бумажки в карман.

Вскорости зэки почувствовали: гражданин начальник менжанулся, его можно подоить, пока не прогнали.

Спас Кузнеца Фунт. Случайно, а может быть, и нет, Евлампий обнаружил за стеллажом очередную посылку. Он сказал бригадиру, протянув ему свёрток:

— По-моему, Дьяк решил кончить Мамонта (к тому времени начальник участка обзавёлся кличкой). Ты не возражаешь?

Упоров воздержался от разговора, разглядывая затушёванные загаром шрамы на поставленном чуть внаклон лице бывшего вора. Однако это не могло долго продолжаться, и он ответил вопросом на вопрос:

— А ты?!

— Я против!

Бригадир думал — настоящий Фунт всё-таки умер, там, на Лебяжьем озере. Какой-то небесный шулер второпях затолкал в его изуродованную оболочку неуёмного правдолюбца, с которым им там было трудно и здесь нелегко. Жизнь подарит ему одни неприятности.

Единственное спасение — вернуться на Лебяжье, где все может повториться в обратном порядке, если, конечно, в таких делах порядок есть…

— Что ты предлагаешь, Евлампий?

— С Дьяком надо кончать. Беру на себя, чтоб никого не втягивать в хлопоты по его похоронам.

Бригадир поверил, даже знал — он скажет именно так, ещё до того, как фунт все произнёс.

— За его жизнь придётся заплатить другим. Среди них окажутся наши…

— Пусть! Мокрому вода не страшна! Зато совесть не будет меня будить ночами.

Шрамы на лице прорезали покрывало загара. Опалённое ненавистью, оно стало единой, слепой маской белого колдуна.

— Твои мозги плавит месть. Тогда зачем бригада, работа до семи потов, поганая дипломатия с чекистами?! Зачем? И потом, все может оказаться сложнее. Сегодня соберём мужиков, скажем им ту часть правды, которую мы знаем доподлинно.

Он так и сделал. Без крика и лишнего напряжения.

Бригадир с ними советовался:

— Ребята, чем плох начальник участка?

В ответ бригадир получил удивлённые взгляды, только удивления Никанора Евстафьевича не было в их общем настроении. Дьяк примостился широкой спиной к нагретой солнцем стене и остался один на один со своими мыслями.

— Чо в своей хате темнить, Вадим? — первым спросил Ключик. — Давай — всветлую!

— Евлампий, где та торба?

Упоров бросил перед собой свёрток и спросил:

— Это чьё? Молчите? Кто-то изловил Мамонта на крюк, тащит его под нож. Мамонт делает нам объёмы… Значит, ничьё? Ну, и ладно. Иосиф, у тебя послезавтра — день рождения. Держи! Бутылка твоя. Ираклий, раздашь чай. Слыхали, за начальника шестого участка?

— Егорова? Злыдень поганый!

— Его скоро зарежут.

— Пустой базар. Третий год обещают. Поди достань такого кручёного!

— Не хотите иметь Егорова, берегите Мамонта.

— Зяма, — благодушный голос Дьяка выпал из общего напряжения. Однако он заставил всех умолкнуть. -… Ты тоже хочешь сохранить Мамонта?

— Да, а что? — смешался Калаянов. — Я, как все, с коллективом имею привычку быть.

— Больно вольным стал. Остепенился…


И всю дорогу до жилой зоны Упоров думал о выходке вора. Не мог ведь он за здорово живёшь спалить Калаянова. Что-то за этим кроется серьёзное.

Утром Семён Кириллович Кузнецов попросил дать ему на подсобные работы за зоной Барончика. Что тоже было, по крайней мере, неожиданно. Он подумал и не отказал начальнику участка, тем более что все свои задания по заказам для начальника Барончик выполнял старательно, восхитив их жён прекрасными ювелирными поделками. Только Дьяк остался недоволен написанными Барончиком на красном полотнище ленинскими словами: «Мы придём к победе коммунистического труда!»

— Как так — «придём»?! — ворчал вор, пряча в глазах ухмылку. — Приведут, никуда не денешься.


Низко летящие гуси уносили на крыльях короткое колымское лето. Их провожал чахоточный лай людей, с привычным страхом ожидающих наступления холодов.

Бригадир видел, как воровато оглянувшись, большеротый, с красными пятнами на щеках, Гришка Лыков сунул под гружёную вагонетку ногу и хруст сокрушённой чугунным колесом кости вцепился ему в мозг, держал то время, пока тот орал на руках тащивших его из шахты зэков.

— Мастырка, — сказал измочаленный работой на лопате Вазелин. — Из бригады эту падаль гнать. Пусть с ним в другом месте разбираются.

Укушенный диким криком мозг студенисто дёргается.

Бригадир говорит, морщась от боли:

— В больницу несите.

— Что?! Это вонючее существо — на больничную койку, а Зяма будет за него пахать?! Хрен пройдёт!

— В лазарет, — повторил Упоров, будто Калаянов кричал для кого-то другого.

Они стоят рядом над поломанным зэком, не отворачиваясь от ветра, и щека Калаянова начинает белеть так, словно изнутри её проступает молочная сыворотка.

— Ты щеку поморозил, — говорит Упоров все в том же мирном тоне, — три быстрей, не то прихватит. Гриша, все должны знать, поскользнулся. Не повезло ему. Старался сильно. Только под такой формулировкой в акте подпишетесь. Мастырка нам не нужна: без Гриши и без зачётов останемся. Уяснил? Беги за начальником участка, Зямочка.

— Сука ленивая, потерпеть не мог…

Калаянов глубже натягивает шапку, идёт, наклонившись в сторону ветра, так и не вспомнив про примороженную щеку.

«Устали мужики, — смотрит ему вслед бригадир, — вытянулись».

Зэк прихватил в вязаную рукавицу подмёрзший нос, гундосо закричал:

— Ираклий! Проверь транспортёры, лебёдки, скрепер. Завтра начинаем нарезать.

— Уже. В полном порядке. Вадим, Гиви Кочехидзе в бригаду просится. Сам стесняется, меня просил… Он тоже из Кутаиси.

— Гиви? Тот, что укусил Пончика за нос?

— Больше кусаться не будет: ему Пончик зубы выбил.

— Он окромя карт в руках ничего не держал.

— Понятно, — Ираклий слегка обижен, — мы же не как вы: друг дружку не кушаем. Нас и так мало. Потому просил:


Открылась дверь теплушки, Никанор Евстафьевич позвал бригадира, как родители приглашают в дом послушных детей:

— Зайди-ка. Дело есть.

Единственное оконце было плотно задёрнуто пористым льдом, едва пропускавшим в помещение чахлый свет. Никанор Евстафьевич правил нож на замусоленном оселке, уверенно, но мягко касаясь камня тонким лезвием. Поодаль от вора, у тухнувшей печи, сидел незнакомец — сухонький, со спины похожий на подростка человек в бушлате и будёновке. Человек при ближайшем рассмотрении оказался стариком.

— Кто он? — спросил Упоров. — Ваш папа?

Старик был вымучен возрастом до такой степени, что кажется — поднеси к нему спичку, он смолево затрещит, а после вспыхнет устойчивым синим пламенем с розовым поверху ободком. И сгорит весь, до самой шишки, на будёновке.

— Сколько вам лет?

— Девяносто, ваше благородие, — прошамкал с охотой дед. — Из них, почитай, семь десятков тюрьме служу. В разном, естественно, качестве. Сам начальник Главного тюремного управления в должности шталмейстера Двора Его Императорского Величества, действительный статский советник Соломон на мою грудь… — старичок торжественно провёл ладонью по грязному бушлату, — орден Святого Станислава третьей степени цеплял. До сих пор я как будто в сомнении пребываю: со мною ли это было? За особо выдающиеся заслуги перед Отечеством. Тогда у нас ещё имелось Отечество, молодой человек!

— Надзиратель он, — перебил старика Дьяк, — из Николаевских, а сохранился. В революцию матросов в тюрьму не пускал…

— Согласно присяге и инструкции! — встрепенулся сухоньким тельцем бывший надзиратель, в слезящихся глазах мелькнула искорка неугомонившегося служаки.

— Его за те выходки — в трибунал, именем революции, — хохотнул Никанор Евстафьевич, — получите, значит, червонец наличными за верную службу. Откинулся, отдохнул пару лет при социализме, стал царя — батюшку добрым словом вспоминать. Ему, как врагу народа, ещё три пятёрки на хвост кинули. И пошла — поехала. Сорок годов, а то и больше при советской власти тюрьмы менял да зоны. Сорок али больше?

— Мне почём знать?! — пожал плечами Новгородов. — В канцелярии спросить надо: они подсчитывают, мы — сидим.

— Он все до звонка мотал. Последний раз отзвонил, выходить запужался. Запужался ведь, Исаич, скажи — нет? Видишь, даже царские чекисты этой власти боятся…

Новгородов печально покачал утонувшей в будёновке головой, чем-то похожий на одинокий колосок у края скошенного поля — и коса над ним уже занесена, а ему горя нет: на поля глядит…

— Не запужался я, Никанор Евстафьевич, столько пуганый, что и страху-то на испуг не сберёг. Своим состояние: меньше был встревожен. На Россию смотреть страшно, — Новгородов утёр рукавом старческую слезу, — нет России, один коммунизм остался. Я к нему через решёточку присматривался, но места себе в нём не находил. Что пережил грешный Гавриил Исаевич перед дарованной ему антихристами свободой, одному Богу известно. В Библии же сказано про мои страдания: «Я изнемог и сокрушён чрезмерно: кричу от терзания сердца моего». Нашлись добрые люди, сжалились. Оставили при кочегарке, где и жду часа своего…

— Счастливый ты, Исаич, — Никанор Евстафьевич вытер нож о полу бушлата. Свет тонкого лезвия сразу стал резок и холоден. Упоров убрал взгляд с ножа и увидел в полумраке теплушки скупую усмешку старика.

— Годам моим завидуешь? Кончаются годики, а ты-то вон ещё какой справный! Поживёшь вволю.

— Все в Его рученьках. Лучше расскажи про сучью бригаду: к нам она прямое касательство имеет.

— Гражданин хороший из вашего сословия будет?

— Нет. Фраер бугор, но у сучьего племени в большом долгу. Руку ему должны отрубить.

— Официально?

— Все честь по чести. При покойном Салаваре постановили.

— Тогда имеет силу. Тогда слушайте, молодой человек. Бригада приехала сегодня ночью менять на подземных работах другую бригаду, где собран сплошной беспредел. Бандит на бандите! Их теперь повезут в Золотинку растворять воров. Суки, приезжие, все стахановцы. Специально мастеровых подобрали, чтобы вам нос утереть. Бугор строгий, похожий на палача

— Знаешь, кто у них бугор? — не утерпел явно обеспокоенный Дьяк. — Зоха. Имя приказано организовать с памп это самое сучьё соревнование.

— О! — заблеял Новгородов. — Окончательно испорченный человек этот Зоха. Коли не поторопитесь его в молчальники определить, он о вас позаботится

— Кому за святое дело взяться?! — полузло-полузадумчиво произнёс Дьяк.

— Кабы с Золотинки подмогу

— А Кенар? Не гляди — бурковатый, зато сговорчивый. За ханку он кого хошь…

— Век меняешь — ума не нажил! — Дьяк в сердцах воткнул перед собой финку. — Кто ж дворняжками волка травит?

Упоров распахнул телогрейку и спросил, чтобы кое-что прояснить для себя:

— Вы же не из воров, Гавриил Исаевич, забота ваша не совсем понятна.

— А-а-а!

Новгородов стянул с головы будёновку, обнажив аккуратную на самой макушке лысинку. Поскрёб её пятернёй, улыбнулся, выставив напоказ десятка два прилично сохранившихся зубов:

— Историей интересуетесь? Отклонение моё объясняется двумя причинами. Первая: родитель Никанора, Евстафий Иванович Дьяков, пять лет содержался под моею опекой в тюрьме. Себя уважал и закон свой чтил Что может быть выше блатного закона? Только Закон Божий! И хотя они во всем разнятся, всё-таки человек с лицом и именем им руководствуется. А тюрьма, тюрьма какая раньше была! Это же не тюрьма — сплошное благородство! Собственными глазами читал отзыв о посещении 21 ноября 1898 года матушки нашей поверенного в делах Северо-Американских Штатов господина Герберта Пирса. Он пишет…

Новгородов принял соответствующую позу поставив будёновку на левый локоть и вскинув небритый подбородок:

— «Я с искренним удовольствием удостоверяю что насколько я наблюдал, нигде в мире к арестантам не относятся с большим человеколюбием, и в немногих лишь государствах — столь человеколюбиво, как здесь, судя по всей совокупности тюремного устройства». Каково?!

— Ну, а следующая причина, Гавриил Исаевич?

— Та сложнее… Голову приклонить некуда. Свои, которые из тюремщиков, смеются, недобиток, говорят, царский. Ты, мол, прошлое, тебя не перевоспитаешь и убить надо. Мужики думают — за пайку хозяйскую держусь. Суки… коли нет у человека своей линии, коли он на политграмоте лбом бьёт пол перед хозяином, а вечером крысятничает, слабого грабит, к такому Гавриил Исаевич на дух не подойдёт. Воры, ты уж извини, Никанор Евстафьевич, тоже измельчали. Но тлеет в них ещё уголёк, дай-то Бог, не навсегда умершей России. Мене всех они поменялися. Мне ли не знать?!

— Не трави душу, Исаич, — тронул за плечо старика Дьяков, — на вот, держи. Пошпилил вчера немного с разной шушерой.

Никанор Евстафьевич положил в трясущиеся руки кочегара три пачки чаю и большой кусок непиленого сахара.

— А политические, к ним как относитесь? — продолжал интересоваться Упоров.

Новгородов не спеша рассовывал подарки по карманам, но сказал сердито:

— Они прежде были силой, рушащей настоящее государство, потому сочувствия к ним не имею!

— Таперича иди. Спасибо за нужное слово. Нам с бугром потолковать надо.

Новгородов натянул будёновку, застегнул на все пуговицы бушлат, поклонился поочерёдно каждому, а с порога положил поклон общий. С тем и исчез в сгущающихся сумерках.

Они сидели молча. Медленно тянулись секунды, и когда вор начал говорить, все вокруг будто замерло, прислушиваясь к его окающему басу:

— Трибунал говорит — им всякая помощь будет оказана, чтобы нас в тенёк подвинуть.

— Привыкли на солнышке. В тени холодновато будет. Это Морабели мутит. Знаешь, почему.

Дьяк вопросительно поднял глаза, тогда Упоров повторил ещё раз, но твёрже:

— Знаешь. Думай, чем от него защититься.

— Есть мыслишка, да уж больно скользкая…

Упоров нашёл Барончика у ствола шахты, где тот с тремя зэками крутил лебёдку. Поверх шапок зэков были завязаны вафельные полотенца. Барончик располагал настоящим шарфом, переделанным из старого пухового платка.

«Здоровье бережёт, — улыбнулся Вадим, обходя вагонетку, — вроде и играет слабенько, а обут, одет прилично. Тёмный гад. Такого днём не разглядишь!»

Барончик смахнул с лица изморозь и повернулся к бригадиру. Тот сказал:

— В среду организую тебе встречу с замполитом.

— Зачем?! Мне не надо! — перепугался Барончик.

— Будешь его рисовать. И не торгуйся, сука! Даю три дня, чтобы его рожа красовалась на фоне красного знамён: Ему нынче сороковник исполняется.