— Мечи, Вано. Моя решка.
Бугор положил монету на жёлтый ноготь, стрельнул ею в воздух. Монета крутнулась играющим кусочком света, вернулась в ладонь бугра. Резо проиграл. Грузины обнялись со сдержанной теплотой. Ворон взял на себя рубильник и остановил пилораму.
— Жору казнил я, — Асилиани постучал себе по груди ладонью. — Один. Вы видели. Кто забудет — воры напомнят…
Он заглянул в лицо каждого с чёрной жестокостью и, легко наклонившись, схватил за ухо голову Сахадзе, которая все ещё продолжала молча кричать распахнутым ртом.
— Беликов! — распорядился бугор. — Встань на место Жоры, но если начнёшь, как в прошлый раз, филонить — пойдёшь в шахту!
Упоров стоял, опершись на штабель свежих досок и пытаясь забыть улыбку на лице Сахадзе в момент, когда нож уже терзал его шею. Он почему-то вспомнил живодёра, за которым бежал в детстве по пыльной улице весь в слезах. Живодёр тащил впереди на засаленной верёвке ничейную Жульку. Она была ещё жива. Он бежит, перебирая короткими ногами. Спина живодёра закрывает горизонт. Наконец они поравнялись.
— Стой! — кричит он. — Стой, дурак!
— Шо те надо?! — хозяин вялого голоса имеет быстрый бегающий взгляд. — Зачем звал?
Мальчишка не может решиться. Смотрит с ненавистью в заплаканных глазах.
— Шо те, спрашиваю? Она — ничейная. Иди лучше залезь к соседу в огород.
Вспотевший в ладони камень летит в чугунное лицо живодёра. Шмяк! Звук возвращается к мальчишке, как отрезвляющий укол. Живодёр потрогал щеку, выплюнул окурок. Мальчишка все понимает, но не бежит, сжав кулаки, смотрит в лицо врага уже сухими глазами.
— Шо ж, щенок, пора тебя учить вежливости.
Петля захлестнула шею и сдёрнула в пыль лицом.
Он увидел рядом вывалившийся язык Жульки, чуть правее — ногу живодёра. Его зубы ушли в вонючую тонкую парусину брюк с гневом, пойманного лисёнка.
Живодёр заорал, хотел отшвырнуть мальчишку другой ногой, но, не удержав равновесия, грохнулся оземь.
От ворот донеслось многоголосое «ура!», полетели камни. Пацаны всем скопом ринулись в атаку. Он сел и осторожно ослабил скользкую верёвку. Вынул из петли Жульку. Она умерла, но была ещё тёплой. Мальчик закрыл ей глаза, произнося при этом какие-то случайные, но очень важные на тот момент слова.
Сейчас он знал, почему вернулось детство сюда, где так по-рыцарски спокойно отрезали человеческие головы: не успел заступиться. Ребёнок был честнее, а смелость нерасчётливой…
«Пусть детское останется в детстве», — говорил он себе.
Говорил и ненавидел Ираклия, протянувшего ему руку:
— Здравствуй, Вадим!
Упоров не принял протянутой руки, густой голос прозвучал для него, как крик живодёра из детства. Глаза их встретились, и мир сузился до узенькой тропинки над пропастью. Они шли по ней с противоположных сторон.
«Он убьёт тебя, если ты не свернёшь…» Но тут же приказал, прекрасно понимая, что в том приказе не было разума: «Стоять! Ты не свернёшь!»
Грузин, должно быть, понял состояние бывшего штурмана, однако ему потребовалось время на то, чтобы остудить в себе слепой гнев недавнего убийцы. Ираклий опустил прозрачные веки, положив рядом с орлиным носом два павлиньих хвоста длинных ресниц, отчего жёсткое, холодное лицо обрело выражение глубокого страдания.
— Поверь, Вадим, простить было нельзя. Мы выпили с Резо самое горькое вино.
— Кровь?!
Он произнёс это слово, как вызов, хотел что-то добавить, но автоматная очередь у вахты прервала странный разговор недавних друзей. Зэки прекратили работу, повернулись в сторону выстрелов.
— Резо нет, — проговорил, не поднимая ресниц, Ираклий. — Мы ссоримся за человека, который положил под пули шесть жизней. Резо был вор и жил по своим законам. Жора — уполномоченный по делам религии. Разорял храмы, насиловал жён и дочерей священников, а кончил тем, что продал своих соплеменников. Его душа сгнила, он завидовал тем, у кого она сохранилась…
— У тебя она есть?!
Ираклий не ответил на вопрос. Повернулся к Упорову спиной; было непонятно, с чем уходит потомок грузинских князей, но ненависть к нему остыла, а прощенье ещё не пришло…
В столовую входили по одному с открытым ртом, куда пучеглазый, слегка глуховатый фельдшер вливал ложку противоцинготного средства — отвара столетника. Отвар разрушал печень, но в отличие от цинги, с больной печенью человек мог работать.
— Шире, шире пасть, божий одуванчик! — требовал заблатненный фельдшер.
— Что, тебе нельзя?! Может, лучку прикажете или чесноку? Открой хлебало! Открой, сказано!
Никанор Евстафьевич Дьяков прошёл мимо фельдшера, будто того и не было. Фельдшер увидел на лицах зэков скептические улыбки, психанул и ткнул, как вилы в сено, ложку с отваром в рот несчастного армянина:
— Ещё хошь?!
— Ны, ны, ны надо!
У высокого, с вислыми плечами зэка выскользнула из рук чашка баланды. По-вороньи каркнув, он попытался её поймать… безуспешно. Баланда выплеснулась на латанные штаны, а чашка заплясала по полу. Зэк поднял её, сгорбившись, подбежал к разливающему:
— Вы видели мою трагедию, Серафим Кириллович? Ну, хотя бы половинку.
— Вали отседова, жидовская морда! От педерастов жалоб не принимаем! — Серафим Кириллович угрожающе замахнулся. Зэк отскочил, развёл руками, будто сам удивлялся, что все ещё не ушёл на своё место. Разливала глянул ему вслед и окликнул:
— Эй, жидорванец! Канай сюда! Подогрею от доброты душевной. Смотрю на тебя, Лазарь, и думаю — хоть эта сука сидит, а не садит. Живи. Перед тем, как откинуться, я тебя отравлю.
Серафим Кириллыч посмотрел на зэка, как на рожающую крысу, плюнул в баланду и протянул Лазарю сухарь.
— О! — загудели вокруг. — Ну, ты мот, Кириллыч. Купец Балалайкин!
Лазарю зубы выбили на допросе. Он суёт сухарь за щеку, заливает баландой из чашки с пробитым дном.
— Выходи строиться! Быстро! Быстро!
Старшина Елейкин дёргается нескладным телом, выражая своё раннее нетерпение.
— Все торопится, как голый сношаться, — ворчит рябой зэк с торчащими изо рта двумя передними клыками.
— Что ты там базаришь, Кусок?! — спрашивает все подмечающий старшина, но смотрит куда-то в сторону.
— Да вот хочу семью создать после досрочного освобождения.
— Базарить будешь, здесь оженим. Строиться!
Высокий, похожий на высохший тростник, китаец хватает горстью обсевших мокрое пятно мух и отправляет в рот.
— Вкусно, ходя? — спрашивает с доброй улыбкой разливала.
— Плехо! — сознаётся китаец. — Кушать хотца.
— Играешь плохо, ходя: шестую пайку засаживаешь.
— Считаешь тоже плехо, Кырылыч, — седьмую.
Китаец ждёт, когда вновь соберутся мухи, но его выталкивает в шею старшина.
— С воскресением тебя, парень, — говорит в ухо Упорову Дьяк. — Меня тоже едва сукам в пасть не кинули. На Удачный заслать хотели. Но потом одумались.
Никанор Евстафьевич щурится, отчего морщины на его добродушном лице обретают графическую ясность. Он говорит:
— К кому пахать тебя определили?
— К Лысому.
— Характерный бандеровец. На Стрелке едва свои не грохнули. Подскажем, чтоб жилы не тянул. И подогрев нынче получишь.
Упорову хочется послать старого вора подальше, но он отвечает с уважительной скромностью:
— Стоит ли беспокоиться, Никанор Евстафьевич?
— Стоит.
И дёрнул дрябловатой щекой:
— Не озоруй болс. Суки ярятся. Поживи тихо до сроку.
На этом разговор кончился, они расстались так же незаметно, как и встретились, ограничившись спокойными кивками для прощания. Зэк зябко поёжился, попытался вспомнить кличку того человека, которому суки «отчекрыжили конечности», но в это время его спросили, слегка потрогав за плечо:
— На проходке пахал, сиделец?
Бугор стоял напротив, ковыряя в ноздре утиного носа грязным мизинцем.
— Работал. Мне бы только немного в себя прийти.
— Это когда освободишься. Пойдёшь ставить крепёж. С ними.
Лысый, так звали бригадира, кивнул в сторону трех заключённых, разбирающих штабель тонких брёвен. Сам повернулся в профиль, не теряя из виду Упорова, сказал:
— Они все поймут.
Затылок бригадира срезан вровень с шеей, под петлястым ухом бьётся синеватая жилка. Наверное, он ждал, когда зэк выполнит его приказ, и потому не двигался.
Упоров позволил себе подумать; не торопясь, словно все решил сам, пошёл к штабелю размеренной походкой, подумывая о новом побеге. Шёл и чувствовал взгляд в спину из-под пропылённой кепки бугра, которую тот носил по-деревенски — набекрень.
Он перебрался через кучу брёвен, спросил у хромого с синим бельмом над глазом зэка:
— Стояки мереные?
— С виду одинаковые. А так, кто их знает… Ты до нас прибыл?
— До тебя лично. Послали доложить.
Упоров тряхнул стояк, отбросил в сторону:
— Гнильё. Чем крепить будем, гражданин начальник?
Бельмастый не обиделся, ответил своим тиховатым, слегка рассыпающимся голосом:
— Листвяк искать надо. Тут все вперемешку. А ты случаем не из воровского побега, что Пельмень вёл?
— Угадал. Вот этот сгодится. И этот пойдёт.
— На свободе-то хорошо крутанулись? — не унимался бельмастый.
Крепёжные брёвнышки улетели в отдельный штабель.
Упоров оглядел мужика насмешливым взглядом, но решил не портить отношений:
— На всю катушку. Больше даже прокурор дать не мог.
Работающий рядом с ним мужик в плюшевой рубахе, совсем, как заводная кукла, покрутил головой, проверив каблуком надёжность стояка, предупредил бельмастого:
— Не докапывайся: он Секачу все потроха отбил. Ты же его кулаком треснул, парень?
— Чем просил, тем и треснул. Придержи за тот конец, не то посыпаются…
К полудню работа была закончена. Лиственничных стояков набралось сотни полторы, и зэки уже собрались начать их транспортировку к шахте, когда там возник переполох.
— Никак опять обвалило? — ни к кому не обращаясь, спросил бельмастый и сощурился.
— Сбегай, Чарли, — предложил бельмастому зэк с серой, похожей на асфальт кожей и куском собачьей шкуры, привязанной к пояснице ворсистой верёвкой. — Сбегай! Може, там уже гробы нужны.
Чарли ничего не ответил, циркнул зубом, пошёл, забыв захлопнуть рот и волоча правую ногу. Вернулся он вскорости, уже с закрытым ртом, потому что из него торчал подстреленный «бычок».
— Четыре шнура не выпалило, — Чарли вынул окурок потрескавшимися пальцами. — Взрывникам полгода до звонка. Менжуются…
— Жить и стахановцы хотят, — предположил зэк в плюшевой рубахе. — Ты-то что не подписался?
— Плохая примета: с утра твою рожу увидел. Бугор велел крепёж к шахте носить.
У входа в шахту все ещё спорили два взрывника, остальные подливали масла в огонь.
— Лукайтесь оба. Не так обидно помирать.
— Я в прошлый раз со смертушкой в прятки поигрался. Теперь ты давай, Мухомор.
Тот, кого назвали Мухомором, на голову ниже товарища, но судя по выпяченному вперёд подбородку, настырней и злее. Говорит шепелявой скороговоркой, прищёлкивая языком:
— Отсосёшь! Отсосёшь!
Упоров раздумывал совсем немного, подойдя к бочке с водой, снял с борта мокрую тряпку. Другой рукой подхватил чьё-то кайло и карбидную лампу.
Густая темень шахтного провала отсекла половину кирзового сапога зэка, прежде чем ему в спину ткнулся вопрос бригадира:
— Куда прёшь, герой?
Он ответил уже из полной темноты, слегка развернувшись, чтобы его могли слышать прекратившие базар зэки:
— Я это умею.
— С четвертаком-то чо не рисковать?! И я бы тоже…
— Ты?! — Лысый поймал Мухомора за ворот брезентовой рубахи. — Дух не тот! От тебя помойкой пахнет. Он под вышкой ходил — не сломался.
— Откуда ты знаешь?! Тебе мусора докладывали?!
— У меня глаза есть, червь! — он отшвырнул в сторону Мухомора, скомандовал остальным зэкам, — Крепёж — к шахте!
Упоров двигался осторожно, вдыхая сквозь мокрую тряпку пахнущий сгоревшим порохом воздух. Всем своим существом он ощущал угрожающее терпение растревоженной взрывами земли. И кляня себя за лихую бесшабашность, сосредоточенно осматривал место, где остались невыпалившие патроны. Затем точно нанёс удар кайлом, повторил удар, начал крушить мёрзлую землю, представляя, как взорвётся патрон и ему навстречу выплеснется ослепительный свет с грохотом, который не сможет вместить слух…
Земля падала к его ногам, а он рубил и рубил, защищая себя безотлагательным действием от парящего вокруг страха.
— Я вас достану! — повторял зэк невесть откуда взявшуюся фразу, но именно она возвращала ему яростную непримиримость с желанием опустить отёкшие руки. Последний раз, вытирая вспотевший лоб, произнёс радостно — дурацкое: — Я вас достану!
Плюнул. И пошёл к выходу с четырьмя патронами в карманах суконного бушлата. Страхи остались позади, с ним была усталость, но не такая тяжёлая, чтобы ею разрушить оживающую в душе гордость. Зэк чувствовал себя героем, ему нравилось — все смотрят, как он снимает с лица тряпку, бросает на край деревянной бочки с водой и выкладывает из карманов бушлата белые колбаски уже безопасного тола, после чего потягивается до хруста с простецким видом хорошо поработавшего человека.
— Бугор, там порядок.
Эти слова, возможно, были лишние, но он их нёс от самой штольни, и надо было обязательно сказать при всех: они были созвучны настроению.
— Покури, Вадик.
Мухомор протянул ещё не начатую дымящуюся самокрутку. Упоров глубоко затянулся, вернул цигарку в ту же руку, подхватив под мышки два лиственничных стояка, спросил:
— Крепёж в шахту, бугор?
Далее последовала тишина. Лысый прежде посмотрел на всех остальных зэков, было видно — он их презирает.
— Нет, — сказал бригадир, все ещё наслаждаясь мстительным чувством. — Прежде пойдут Мухомор с Ильёй. Если хоть один патрон не сработает, кину за все зачёты. Что?!
Лысый приблизился к Мухомору вплотную, смотрел на него сверху:
— Ты хочешь произнести речь?! Чеши в шахту, пропагандист! В рот конягу шмендеферить!
После побега его личная карточка переместилась в картотеку для особо опасных, склонных к нарушению лагерной дисциплины преступников. Начальник режима колонии строгого режима подполковник Оскоцкий китайской авторучкой с золотым пером написал в личном деле заключённого Упорова Вадима Сергеевича: «Внимание повышенное! Склонен к побегам. Опасен, дерзок, хорошо развит физически, интеллектуальный уровень достаточно высок. Пользуется покровительством воровской верхушки. В работе подчёркнуто прилежен, что служит сокрытием преступных намерений. К исправлению не расположен».
Начальник режима располагал косвенными сведениями о том, кто спалил лагерь «Новый». Среди предполагаемых виновников значился Упоров. И всё-таки следующей записью стала благодарность начальника лагеря за досрочное окончание проходки в сложных условиях вечной мерзлоты. Премию — две банки американской колбасы — зэк обменял на шерстяную фуфайку у бывшего заведующего отделом партийного учёта Октябрьского райкома партии города Баку Алиева, который торговал партийными билетами у себя в кабинете.
— Меня оклеветали, — откровенничал он после сделки, прижимая банки американской колбасы к груди. — Я был очень перспективный. Кому понравится? Но коммунист всегда и везде — коммунист. Это у меня от природы, как и ум.
После чего Алиев залез с головой под одеяло, съел американскую колбасу с такой скоростью, что самые шустрые сидельцы не успели войти в долю. Правда, он остался без носков. Их уже играли на верхних нарах, куда бывшему завотделом партийного учёта вход был запрещён…
— Это произвол! — без лишних эмоций протестовал Алиев, рассматривая грязные пальцы на ногах.
— А торговать партийными билетами — по-ленински?! — строго спросил его Мухомор. — Я человек, родившийся в дыму революции, пять лет стоял в очереди за партбилетом. Из-за таких, как ты…
— Мухомор! — рявкнул Лысый. — У тебя рыло чешется?!
— Вечером проведу с тобой беседу, — на ходу пообещал Алиеву зэк. — Запущенный ты какой-то…
Впрочем, беседа так и не состоялась: обвал оставил в шахте всю смену проходчиков. Их вытащили уже мёртвыми. Четверых тут же раздели донага. Степана Струка, своего дружка по общей лесной доле, Лысый трогать запретил. Он стоял перед ним на коленях, сметая с лица покойного колючую землю, не обращая внимания на гнусавые причитания Чарли:
— Позвольте, Никандра Ипполитович, разоблачить вашего подельничка. Он мне кони засадил на прошлой неделе.
Чарли лгал. Струк был не играющий, но у него были хорошие сапоги. Потому никто не удивился, когда, поднявшись с колен, бугор выписал бельмастому Чарли тэрца от пиковой дамы, подумал и сказал:
— Забирай, вонючка. Врать будешь — ещё получишь.
Вечером на нарах состоялись поминки. Три бутылки спирта выпила бригада, а четвёртая — ушла в воровской барак. Её принял под полу Филин. Так берут своё, положенное, почти законное, не обращая внимания на осуждающие взгляды.
— Хуже коммунистов, гады! — прошептал вслед Филину рассудительный и честный Степан Верзилов, застреливший на собственной жене секретаря комсомольской организации.
Лысый переждал, пока уберётся наглый Филин, назидательно произнёс заплетающимся от выпитого языком:
— Взнуздай страстишки-то: от них не только триппер, но и нож в бок. Нам того не надо…
— Жулики! — старшина Нехлюдов поднял над заиндевевшим воротником весёлый глаз. — Лодыря гонять будете -55 градусов — актированный день.
Повернулся и ушёл, пропустив в барак холодный воздух, который белым мешком подкатился к сваренной из трех бочек печи, там растворился с чуть слышным шипением.
— Для февраля крутовато, — вздохнул на нижних нарах всегда задумчивый, грустный поэт из Калуги.
— Нынче все не в масть по погоде, — продолжил разговор Федя Гнус. — Сколь времени-то?
— Шесть без четверти.
— Видишь — утро, а ночь уходить не собирается. Что-то происходит. Перед войной точно так было.
— С кем воевать собрался, Гнусик?
— С американцами. Жируют, суки, в своём капитализме. Надо Малиновскому ксиву отправить, чтоб про меня не забыл. Заберусь на самый небоскрёб, обоссу ихний Нью-Йорк. Не заслабит…
— Пока иди сюда, Гнусик, я тебе пайку проиграю, — ласково пригласил Федора чей-то осипший голос.
— Ты проиграешь! С колодой родился.
— Иди, не бойся: мне ныне не ломится.
— С тобой, Филин, не сажусь.
— Жаль. Може, есть желающие руки погреть на чужом несчастье?
— Под интерес годится? — не удержался Степан Верзилов.
— Под интерес шпиляют только педерасты и пролетарии вроде тебя. Порядочные люди живут порядочными интересами.
Филин загрубил. Это было всем ясно, но никто не рискнул его одёрнуть. Верзилов рискнул. У него иногда случается перекос в мозгах:
— Ты, что ли, порядочный?! Спиногрыз! И бой у тебя колотый, и сам ты…
На том Верзилов срезался, почувствовал опасную грань базара. Филин прищурился, в другой раз он бы разозлился, возможно, пустил в ход нож, но сейчас смекнул — ему могут сломать рога, поди потом втолкуй сходке про вероломство фраеров. Воры с мужиками ссорятся при самой последней крайности…
— Коли вы такой заершенный, — Филин погасил прущее наружу зло, — сгоняем три партии в очко? Игра самая фраерская. Бздишь?
Верзилов скосил взгляд в сторону бригадира, но тот демонстративно рассматривал на стене нарисованную углём картину, где серый волк сношался с Василисой Прекрасной.
— Под что? — Степан решил держаться.
— Под шутку. Видишь? — располагающе добрым голоском спросил Филин, указав под нары жестом регулировщика. — Крыса словилась…
Верзилов ещё не успел разгадать намерения вора, хотя и догадывался — ничего доброго в них быть не может. Склонил голову, поглядел на взъерошенное существо. Произнёс ровным, почти беззвучным голосом:
— Ну…
Филин веером бросил на стол колоду: карты легли ровненько, как рисованные. И, щёлкнув пальцами, предложил:
— Твой верх — крысу съем я. Живьём. Пофартит мне… не побрезгуй.
Он глядел в вытянувшееся лицо Верзилова с едва скрываемым наслаждением. Было, однако, видно: затем чувством стоял мрак обиды.
— Что я, чокнутый?! — брезгливо отстранился Степан.
— Духа нет, а вони много, — произнёс разочарованно Филин. — А что от такого черта ждать можно? — Вор развёл руками, брезгливо сплюнул через губу: — Один рог, и тот тупой…
После сказанного неторопливо повернулся, сделал три шага с блатоватым приплясом, прежде чем за спиной раздался тяжёлый вздох и было сказано:
— Садись!
Филин замер. Вместе с ним замерли те, кто втихаря следил за их напряжённым разговором. Осторожно сохраняя нарочито испуганное выражение лица, вор обернулся и расцвёл, увидав сидящего за столом Степана с упрямо расставленными локтями. На нижних нарах произошло едва заметное движение, а Филин успел осознать — быть игре. Чуть дрогнул, но ёрничать не порестал.
— Молодец! Хоть похаваешь вволю. Гнус, тащи клетку с его обедом.
— Но чтоб все по совести, Филин! — предупредил Степан.
— Чо ты боталом машешь! Забыл, с кем садишься шпилять?! — Вопрос был задан враз поменявшимся голосом, глаза при этом ополоснулись белым гневом, и ещё с минуту он рассматривал Верзилова теми бешеными глазами. Потом сел напротив.
Клетку поставили на стол. Упоров увидел кровоточащие резцы крысы на железном пруте. Пленная тварь дрожала от желания вцепиться во что-нибудь живое. На неё было мерзко смотреть. Верзилов мельком глянул в её сторону и словно оцепенел. Колода шлёпнулась на стол.
— Пошло дело! Торопись, пока она горяченькая!
— Тьфу! — не утерпел Чарли. — Её жареной-то жрать противно.
— Цыц! — подал голос и бугор. — Не мешайте людям…
Карты снова запорхали в руках вора. Колода склеилась. Филин выдохнул:
— Сними, обжора!
Грзплов полуоткрыл рот. Он ещё сомневался, в нём было все поделено, и, нервно облизнувшись, зэк поискал сочувствия, надеясь отступить.
— Менжуешься, Стёпа? — ухмыльнулся Гнусков.
И тогда негнущийся палец Верзилова двинул несколько грязных листков с верха колоды. Ещё через мгновение перед каждым из играющих легло по карте.
Степан заложил ладонь с картой за борт телогрейки, осторожно глянул и попросил, сосредоточенно рассматривая Филина:
— Дай ещё!
Получил карту, с недоверием её разглядывал, то поднимая, то опуская глаза, и произнёс как-то неуверенно:
— Ещё…
Верзилов собрал к переносице толстые складки, пытаясь справиться с непрошеной тоской, враз поменявшей его озабоченное лицо.
— Ну, ты, понтярщик, — подгонял почуявший неуверенность зэка Филин, — прокурора пригласить, чтоб подсчитал?
Гнус шнурком нырнул за спину Верзилова, прыснул в кулак:
— Олень, кто же на шестнадцати в светлую берет?!
Филин расслабленно потянулся, словно игра была сделана. Провёл ногтем по клетке, крыса в прыжке попыталась поймать палец вора. Собственная его уверенность стала почти общей, и уже мало кто сомневался в исходе дела. То было не совпадение желаний, а гармония низменных страстей, когда люди, в общем-то презирающие Филина, были не против посмотреть на мучения своего товарища.
Карта перед вспотевшим Верзиловым. Чтобы скрыть желание отказаться от продолжения игры, Степан хлопнул по карте широкой ладонью так, что вздрогнул стол:
— Дай!
— На! — ощерился Филин, выставив напоказ четыре фиксы.
Верзилов прищурил глаз, медленно подвигал принятую карту из-за «спины» первой.
— Чо резину тянешь, Стена? — ткнул его в бок Гнус.
Верзилов наконец открылся и с глубоким выдохом положил перед вором карты:
— Уф. Очко.
— Соскользнул, везунчик!
Филина тоже лихорадило, и он почему-то сразу стал интересен Упорову. Вадим сел, и вся игра на нижних нарах оказалась перед его глазами.
— Дай сюда бой! — потребовал, протягивая руку к картам, Верзилов. — Пусть кто другой сдаст. Только не Гнус, конечно.
— Ты за кого меня держишь, фуфлышная рожа?! — побагровел Филин, и именно в тот момент одна из карт скользнула в рукав его клетчатой рубахи, а остановившиеся глаза с холодком смотрели на сердитого Степана.
— Ладно, — Степан был раздвоен, но говорил уже в несколько извинительном тоне. — Дай!
Затем заглянул в карты, оттолкнул плечом Гнуса, попросил ещё.
— На валете жируешь, Стёпа.
— Не твоё дело. Бери своё.
Упоров мысленно повторил его слова: «Не твоё дело. Это их игра». Но явственно ощущал щекочущую нервы неприязнь к Филину. Тому потребовалось чуть больше времени, чтобы сменить карту. Потом они упали перед очумелым Верзиловым двумя тузами:
— Приятного аппетита!
— Вам поперчить, али так слопаете? Легавый буду! — проворковал счастливый Гнус, подвигая поближе к Степану клетку с крысой.
— Жри! — Филин воткнул перед собой нож и мгновенно обрёл наглую уверенность хозяина положения. — Жри, крысоед! Скидки не будет!
Его голос действовал на Упорова, как оскорбление в собственный адрес, а перекошенная рожа победителя вызывала отвращение. Он, кажется, видел, что стояло за тем бесноватым торжеством, и всеми силами сдерживал желание нарушить молчание, определённое неписаным законом зоны.
Степан попытался разжать западню. Крыса хватала его за пальцы. Зэк отдёргивал руки, а Филин продолжал кричать, подпрыгивая на нарах:
— Хавай! Хавай, паскуда!
Тогда произошло что-то не входившее в расчёты Вадима. Подобное уже случалось редко, но почти всегда вопреки здравому смыслу и инстинкту самосохранения.