Фунт пришёл в себя к первой звезде. Зимой колымские звезды торопливы: чуть за полдень, они уже все на своих местах.

Лежащие сверху покойники успели подморозиться, окрепчать. Чужие смерти цепко держали слабые остатки его жизни. Неизвестно, что помешало ему смириться.

Зэк почувствовал себя абсолютно лишним в груде мёрзлого мяса, и чей-то, даже не напоминающий собственный, голос крикнул ему: «Уходи!»

То был не голос, то был Глас, облегчивший самый трудный, самый первый шаг действа, отлучающий человека от смерти.

Человек принял Волю, разогрел ладонями кровь, приморозившую его к нижнему трупу. Расколотая пулей челюсть отозвалась робкой болью, но он едва не упал в обморок. Переждал, когда вернутся силы, упёрся в нижнего покойника, свалил с себя двух хрустящих верхних.

Медленно, подчиняясь все той же требовательной Воле, обмотал ноги кусками снятой со своего друга Живицы байковой рубахи. Со звериным рыком заломил руки седому адыгейцу, стащил с него большой бушлат, замотал гудящую голову полой телогрейки, после чего прислонился к мёрзлой куче бывших людей.

Он был свободен… Абсолютно свободен! Внезапная свобода не рождала восторга. Один среди моря холода.

Куда ни шагни — мёртвая тундра. Без колючей проволоки и прожекторов. Жизни оставалось так много, что её возвращение показалось ему насмешкой… Но она была возвращена, и он слышал Глас! Значит, кто-то судил иначе, предоставляя возможность продолжать существование. Тогда человек понял — в нём умер вор, и перестал бороться с собой. Придерживая слабыми руками расколотую челюсть, побрёл в сторону лагеря. То был медленный поход странного существа, в котором не сразу возможно распознать человека, особенно когда зэк пытался двигаться на четвереньках, стараясь не потерять челюсть.

Ему повезло. Начальник конвоя остановил вскинувшего автомат конвоира: «Не торопись, Уткин!»

Этап смотрит на человекоподобное существо, которое держит в руках развалившееся лицо.

— Фунт! — сказал тот, кто опознал наколотый на шее крестик.

— Эй, начальник, он сдаваться пришёл. Не стреляй, начальник!

— Вор пришёл сдаваться… Разве это вор?!

— Куда бежать? Гольный мундряк!

Начальник конвоя подошёл сам, дулом пистолета поднял надвинутую на глаза шапку. Что уж он там в них увидел, неизвестно. Но смотрел с сожалением, как если бы выжил по его собственной вине.

— Вот вы, двое, — на этот раз ствол пистолета указал на двух бандеровцев, — ведите труп в зону. Там разберёмся.

Через два месяца Евлампий Граматчиков выписался из больницы, после чего пришёл на сходку, чтобы оповестить всех о своём отречении.

В бараке воцарилась тишина, стоящие по бокам бывшего вора исполнители скрестили на груди безработные руки.

— Прощай, Евлампий! — сказал Дьяк, провожая строгими глазами целованного смертью человека. Тот поклонился сходке, прошёл сквозь молчание своих лихих товарищей, и сам Львов распахнул перед ним двери.


В бригаду Фунта взяли за его золотые руки, которые могли оживить любой механизм и отличались неимоверной силой.

Сейчас в руке был зажат нож, с ним Граматчиков направлялся к теплушке.

Фунт поднялся на нижнюю ступеньку крыльца и стал одного роста со стоящим на крыльце Дьяком.

Они смотрят друг на друга, но бригадир видит только ядовитую рассудочность в глазах Никанора Евстафьевича.

«Скорее всего, он проткнёт Дьяку брюхо, — Вадиму показалось, что в левом паху его побежала тёплая струйка крови из чужой раны вора, — ох, не ко времени нам такой труп!»

— Семь воров ставили столбы на руднике, Никанор, — произнёс Евлампий, как всегда, вежливо, — они их поставили, ты пришёл и сказал: «все работаете на ментов».

— Да, — подтвердил с рассудительной готовностью Никанор Евстафьевич. — Сказал. В среду.

— Позавчера они спилили все столбы, вчера троих их кончили. Это сучий поступок, Никанор.

Дьяк долго всматривался в изуродованное лицо Евлампия с настроением, которое бывает на пороге тихой, дружеской улыбки. И улыбнулся он именно так, спросил:

— Чо припёрся, Фунтик, резать меня? Торопись, не то сквасишь желание.

Упоров подмигнул Ираклию, и они поймали Граматчикова за локти.

— Беспредела не будет, Евлампий. Хочешь с него получить — уходи.

— Отдай руки, — попросил фунт, не напрягаясь.

Шрамы на лице стали яркие, точно нарисованные кровью, — Не за тем пришёл. Твой нож, Никанор! Ты дарил его моему брательнику.

— Порода у тебя вся воровская: Санька — вор добрый…

— Саньки больше нет. Держи!

Никанор Евстафьевич принял нож левой рукой а правой размашисто перекрестился. Фунт смотрел на него через головы бригадира и Ираклия со спокойной серьёзностью. А когда пошёл к полигону, держа голову чуть внаклон на простреленной шее, Никанор Евстафьевич со вздохом сказал:

— Сам-то неплохой — голова деревянная. Пулю должно быть, не извлекли: она по мозгам и колотит. На что Ираклий ответил:

— Извини, генацвале, я бы тебя за брата убил.

— Ты не вор, Ираклий, никогда не сумеешь меня угадать.

Он был уже другой, не ехидный, и не злой, а какой-то усмирённый, продолжая говорить в спину удаляющегося Евлампия:

— Ну, как я, грешный, все в себе ниспровергну отпущу от нашего дела сразу семерых? Они же по несмышлёности в стахановцы могли угодить Воры без воровского достоинства. Так не бывает!

— У тебя слишком много свободного времени Никанор Евстафьевич, — Упоров не очень скрывал своего сочувствия к Евлампию и подчёркивал несогласие с Дьяком. — Я так думаю: это у тебя от безделья…

Заметно расстроенный Никанор Евстафьевич поморщился, словно от зубной боли, а после усмехнулся краешком толстых губ:

— И ты — дурак, Вадька. Завтра с утерка в зону явится новый начальник участка. Вольняшка. Он на материке засадил полторы штуки директору дома культуры. Должок на меня перевели…

Упоров пожал плечами, но промолчал. Что тут скажешь — Никанор Евстафьевич своё отработает.


— Заключённый Упоров — подъем! Быстро! Быстро!

Зэк сел на нары, прислонившись спиной к стене, из щелей которой торчали пучки сухого мха. Кричал старшина. Настоящий. Вадим встречал его в штабе. Сытого, но какого-то не очень приметного или слишком будничного. Он ещё подумал: «С такой рожей вору хорошо — на всех похож». Старшина тогда сидел в комнате связи и срезал с розового мизинца на ноге мозоль опасной бритвой. Потому и запомнил.

Упоров вытер сонные губы и спросил:

— В чем дело, начальник?! Я вас не приглашал.

— Одевайся, Упоров. Некогда!

Старшина ему все больше не нравился. Ночные затеи, должно быть, не нравятся никому. Поднимают, волокут неизвестно куда. Утром будет чай с хлебом, может, горбушка попадёт — о горбушке мечтают все. Сегодня непременно будет горбушка, а старшина к доброму не уведёт. Вон рожа какая бдительная. Карацупа!

Твой рот мою пайку съел. Нет, на такое лучше не подписываться. Лучше резину потянуть, глядишь, чего и скажет по делу.

— Вот что, гражданин начальник, пока не скажешь, зачем зовут, не пойду. Вызывай наряд.

— Мент с утра — это к дождю, — просипел снизу Зяма Калаянов.

— В комендатуру зовут. Ясно?!

— Не будите людей, старшина, — Ольховский натянул на голову одеяло, — придут, нашумят!

— Сучьи рожи, — подпел ему Зяма.

— Как ты сказал, мразь обрезанная?! Это я сучья рожа?!

— Извините — оговорился. Вы, конечно же, из блатных будете.

— Оставь его, — прикрикнул на Калаянова Упоров, натягивая сапоги. — Ираклий, если задержусь — веди бригаду на развод. Пока, ребята!

— Вадим Сергеевич, не поленись, выясни, из каких старшина будет. Може, он политический и тащит вас к анархистам?

— Ты крыльцо почини. Вернусь — проверю!

— Господи! Неужели вернётся?!


Люди шагали в темноте. Спина старшины колыхалась перед глазами большим сбитым комом, над которым мотыльками порхали два белых уха.

За вахтой его уже конвоировали автоматчики. Сапоги солдат рубили тишину ночи, выбивая из серой, похожей на старую, застиранную рубаху дороги серебристую в лунном свете пыль. Травы вдоль дороги были охвачены стеклянным трепетом предчувствия утра. Он слышал их голоса и видел впереди тоненькую, как ниточку, полоску открывающегося утра. Ему почти хорошо…

— Заключённый Упоров!

Старший лейтенант ткнул в грудь пальцем. Весь он какой-то злой и нервный, как отставший от поезда пассажир.

— Не надо на меня кричать, гражданин начальник. Я ещё ни в чём не провинился!

Лейтенант скрипит зубами и кричит ещё громче:

— Заткнись, мерзавец! Руки — за спину! Вперёд и без фокусов!

Перед ним распахнулись дверцы «воронка», а старший лейтенант с поразительной ловкостью застегнул на запястьях наручники.

«У них все идёт хорошо», — успел подумать он, прежде чем его поймали за лицо и ударили сапогом по позвоночнику. На заломленных к голове руках втащили в «воронок», там лицом о железный пол — шмяк! Ещё один пинок, на этот раз в бок, и поехали.

Сознание он не потерял, но на всякий случай затаился, чтобы осмотреться. Машину подбрасывает на ухабах, а руки — за спиной, и смягчить удары о железный пол сложно.

— Чой-то он лежит? — спросил рядышком глухой, невыразительный голос. — Должно, привычный, а может, памятки отшибли?

— Сколь себя помню, столь и валяюсь по таким постелям, — отвечает другой.

— Давно воруешь?

— Как сказать — «воруешь»? — человек вздохнул. — Освобожусь, погуляю. Лепень возьму, бока иногда, селёдку. По сельской местности работал, где такой, как в городе, бдительности у сторожей нету. Увлечёшься, глядь — решётка перед глазами. Баловник я. Малопрактичный. Вот вы… другое дело! У вас — брульянты, металл благородный…

— Какие нынче брильянты?! На весь магазин два камешка найдёшь, тому и радуешься. Еду, а душа болит…

— Раскололся кто?!

— Не, мы этих дел не понимаем. Подельник мой, Егорка Лыков, знаешь, наверное, — Ливерпуль кличка. Был просто Ливер, Зяма — одесский шпанюк, «пуль» приставил: прижилось. Егор человек серьёзный. Вор, но домашний: с собственным домом и семьёй. Не совсем, значит, вор. Блатовать не больно любит. Оно ему нужно? И как нет кстати: получает с материка малявку.

— Воровской базар?

— Кабы так! Сын его, единственный наследник — уже втыкал немного, сам себя прокормить мог. Вдруг — на тебе: в комсомол вступил!

— Иди ты! Може, для отмазки?

— Чо там, «для отмазки»! Курванулся мальчишка на полный серьёз. Вожаком в ихней банде стал.

— Ну и чо? Подумаешь! Я вон парторга знал. Кошельки таскал за милую душу. Мы с ним один люкон гоняли: базар — вокзал. Всегда при селёдочке и рожа под член застругана, как у настоящего парторга. Он меня потомака, правда, сдал. Но это уж у них в крови, обижаться нечего…

Машину опять затрясло на кочках.

— Слышь, Ерофеич, давай проявим милосердие: посадим фраера в уголок. Чо ему мордой пол колотить?

— Жалко пол, что ли? Ну, давай.

Зэки подхватили Упорова под руки, усадили на железную лавку в угол.

— Ха! Фраер-то никак из серьёзных. Дьяка приятель.

— Фартовый? Не избежал, выходит, влияния…

— Ты удобнее усаживайся, парень. Дай-кось я тебе морду вытру. Так что с тем комсюком, Ерофеич?

— Ничего. Ходит себе по собраниям. Брюки дудочкой носит. Ещё грозится Егора в родной дом не пустить. Отец горбом наживал…

— Воспитал агрессора!

— Ливерпульчик какие сутки тоскует. Сидит на нарах, шпилит в стос с Гомером. Рубашку играет заграничную и часы с запрещённой музыкой. Как это… щас вспомню. А! «Боже, Царя храни!»

— Куда везут, мужики? — спросил несколько успокоенный их мирной беседой Упоров.

— Во бьют суки! Сознание из человека вытряхнули? Куда ж всю жизнь подследственных возят? В тюрьму. Фунт, говорят, беса погнал. Верно али брешут?

— Он в порядке.

— Злобствуют люди, а зачем, сами не знают. Ну, не дострелили по недосмотру администрации. Он-то тут при чем? Нет, надо ещё человека и грязью полить. Это у нас, у русских, правило такое. А возьми тех же цыган. Они своего замотать не дадут. Небережливые мы, русские, понятие о Боге утеряли. Сказано…

От немудрёной крестьянской рассудительности зэка веяло покоем, душевной благоустроенностью, будто везли его не в тюрьму, а в церковь, где ему надлежало пошептаться с батюшкой о своих грехах и получить полное отпущение.

Сквозь крохотное оконце «воронка», даже не оконце, а просто зарешеченную щель для поступления воздуха, был заметён наступивший рассвет. Он всегда думал, что нет ничего красивее моря, но незаметно для себя самого стал припадать сердцем ко всякой красоте, даже в её скромном северном проявлении, улавливая чутким ухом голоса птиц, прорывающиеся сквозь рокот бульдозеров, или первое дыхание утра. Иногда ему казалось — мир говорит с ним восторженным голосом крылатых пришельцев, парит на их лёгких крыльях, чтобы обнаружить своё настоящее существование, а тот, грубый мир, что терзает его душу, роет землю и гноит за проволокой миллионы люден — ненастоящий, придуманный пьяным, злым гением коллективного разума бесов, которые живут без ясной цели, одурманенные животным желанием идти встречь миропорядку.

Робкий свет разбавил темноту «воронка», зрение уже различало лица спутников: одно тяжёлое, с трудными мыслями в слегка выпуклых глазах, другое покрыто глубокими морщинами, придающими лицу неудачника некоторую степенность.

— Слышь-ка, Фартовый, ты на чём раскрутился?

— Ещё не знаю…

— Тогда серьёзно!

Напоминание о собственной судьбе, разрушило наладившийся было покой. От догадок и предположений заломило виски, ещё немного брала зависть к определившимся собеседникам. Люди при деле. Тюрьма для них что-то вроде общественного порицания за разгильдяйство и плохую работу. Никакой тебе душевной суеты или раздвоения, просто живут свою цельную грешную жизнь, которая по вынесении приговора становится материально беднее. У тебя же — одни сложности.

Всегда были, всегда есть. Словно ты — машина для их производства. С ума сойти можно!

Упоров, ничего другого ему не оставалось, попытался рассуждать о чём-нибудь другом, не безнадёжном.

Ведь вроде дело ладилось, даже присланный из Москвы инспектор улетел, всем довольный. Дьяк, и тот ему, балбесу, приглянулся! Инспектор спросил:

— Почему не работаешь?!

Вор, глазом не моргнув:

— Хвораю, гражданин начальник. Занимаюсь уборкой помещения.

Пётр Мокеевич оглядел приятного на вид каторжанина, довольный его ответом, объявил смущённой свите:

— Сознание у человека работает. Это хорошо!

И опять процитировал Ленина. Серякин не мог вспомнить, что он говорил капитану. Спецуполномоченному в тот момент не до Владимира Ильича было.

Ладилось вроде… Тут на тебе — мордой о железный пол, и вся игра попёрла втёмную!

Дверцы «воронка» распахнулись в ограде тюрьмы.

В узком небелёном коридоре их обыскали. Лейтенант забрал блокнот и авторучку. В журнал регистрации внёс только блокнот.

«Шакал поганый!» — подумал о нем зэк, однако бузу не поднял.

— Упорова — в третий кабинет, к Морабели, — говорит лейтенант, рисуя на полях журнала золотым пером авторучки забавных чёртиков. Судя по довольному выражению лица, она ему понравилась.

— Браслеты снимать? — интересуется, приподнимаясь с лавки, сонный старшина.

— Полковник сам решит. Веди!

— Кругом! Шагай прямо!

Гниловато — приторный запах тюрьмы вызывает тошноту. Кажется, все здесь обмазано прогорклым человеческим жиром и потом покойников. Скользкое, болезненное ощущение сомкнувшегося на душе замка мешает сосредоточиться. Тело уже покрыто испариной, пропитано тюремной тухлятиной, а лагерь вспоминается санаторием ЦК КПСС, куда он однажды провожал с танцев работающую там повариху. Шикарно!

— Здравствуйте, заключённый Упоров!

Полковник поднял большие кровянистые глаза в мягком обрамлении дряблой кожи. Он постарел какой-то серой старостью, как стареет мнительный пациент, на которого плохо посмотрел лечащий врач.

— Здравствуйте, гражданин начальник!

— Старшина, снимите наручники. Можете быть свободны.

Старшина вышел, но полковник продолжал молчать.

Дымок зажатой в волосатой ладони папиросы печально тянется к засиженному мухами низкому потолку кабинета. Полковник выглядел погруженным в себя нищим на паперти нищего храма. Зэк ещё успел заметить — у него состарились даже глаза. Он помнил их острыми глазами хищника.

«И вам несладко, гражданин начальник», — от этой мысли стало немного легче соображать, появилась крохотная надежда — он должен тебя понять.

— Садись, Вадим. Давно, брат, не виделись. Тебя тоже, гляжу, седина не обошла.

Указательный палец бьёт по мундштуку папиросы потрескавшимся ногтем, стряхивая пепел в деревянную пепельницу и в рукав кителя.

— Сколько раз я тебя спасал, Вадим?

— Два раза, гражданин начальник, — наугад говорит зэк.

— Три, — уточняет полковник, очевидно, тоже наугад, — ты помнишь грека, с которым собирался бежать?

— Я каждый день собираюсь это сделать, гражданин начальник. Во сне. Душа бежит, а разум не пускает.

— Не крути! Грека помнишь?

— Знал одного грека, Заратиади. Мы с ним лежали в больнице…

— Погиб, — полковник посмотрел на заключённого с ухмылкой, — а я все жду, когда ты думать начнёшь. Пытаюсь по возможности помогать…

— Спасибо, гражданин начальник. Мне от ваших благодеяний сегодня уже отломилось.

— Били?

Упоров смотрел в одну точку, не поднимая глаз. Паника кончилась, он думал над каждым словом и жестом, зная: любой, самый простенький вопрос надо прежде всего встретить молчанием.

— Значит, били, — вздохнул полковник, — сволочи! Время не чувствуют. Я разберусь. Хорошо, хоть не убили…

«Опять не ведёшь протокол… Работаешь на себя или…»

Морабели прервал его размышления. Он вдруг резко развернулся к портрету Дзержинского — единственному предмету, оживлявшему спартанский вид кабинета, сказал:

— А скажи, Вадим, ты хоть знаешь, какой груз ушёл тогда из зоны?

— Нет, гражданин начальник.

— Дьяков знает. Ты его бережёшь, а он поделиться не хочет. Странно. Целое богатство ушло! Такие ценности — голова не верит.

— Мне-то что с того, гражданин начальник?

Полковник не придал словам никакого значения. Он, похоже, вёл его к какой-то интересной мысли:

— Если бы ты оказался в доле — обеспечил себя до конца жизни.

— Можно подумать — меня завтра освобождают…

— Думать надо, Вадим, — загадочно произнёс Важа Спиридонович, — он же от тебя зависит не меньше, чем ты от него. Игра честная. Мамой клянусь!

— А ведь действительно, если вам верить, гражданин начальник, ситуация интересная, — Упоров чувствовал, что переступает опасную черту, в то же время он боялся своим упрямством толкнуть начальника отдела по борьбе с бандитизмом на решительный поступок, — только ведь вы сами сказали — груз ушёл…

— Это ничего не значит. Главное узнать — куда?!

— Кому узнать, гражданин начальник?

Морабели сломал в волосатых пальцах очередную папиросу.

— Пока должен знать ты. Дальше посмотрим… У нас могут возникнуть основания для спокойной мужской договорённости на джентльменских началах. Не так ли?

— Наверное, гражданин начальник…

Телефонный звонок прервал робкий ответ зэка. Морабели взял трубку и сказал:

— Узнал, товарищ полковник. Доброе утро! Опергруппа ещё не вернулась. Да, всю ночь. Привык. Мы — отдел по борьбе с бандитизмом. Были основания для срочного вызова. У меня. Капитан Серякин мог сам позвонить и выяснить. Ничего серьёзного. Взаимополезные уточнения. Уже выезжает.

Полковник положил трубку, подмигнул, но не очень весело:

— Выехал ты. Обратил внимание: не отправлен, а «выехал»? Твой хозяин обратился. Старый уже, мыслит, однако, правильно. Будешь ехать домой, прикинь все, взвесь. Любая твоя ошибка может привести к непоправимому. Надо знать — на кого опереться.

За всей многозначительностью произнесённых слов зэк улавливал внутреннюю растерянность некогда грозного чекиста, словно они разговаривали не в надёжной тюрьме, а где-нибудь на Приморском бульваре и у Важи Спиридоновича не было при себе пистолета.

«Вас оттолкнули от власти, а кто вы без неё? — зэк сидел с опущенными в пол глазами. — Может быть, я — ваш последний козырь? Липовый, но вы об этом, к счастью, не догадываетесь!»

— … Мне осталось три года до пенсии. У тебя впереди -целая жизнь. Её надо жить, а не существовать.

Унижение даётся начальнику отдела борьбы с бандитизмом непросто, и это нельзя спрятать от человека, караулящего свой шанс на приобретение свободы.

«Прежним он уже не станет, — рассуждал немного успокоенный зэк, — он может стать только хитрее, но не опаснее».

Разочарование не заставило себя ждать…

— Стой! — приказал плотный, по-видимому, очень сильный тяжёлый крестьянской силой старшина. Подошёл к чёрному «воронку», распахнул дверцы, а после, позвав к себе сержанта, что-то ему объяснил. Сержант кивнул, и тогда старшина позвал к себе зэка.

— Азизов! — крикнул из окна Морабели. — Что вы там возитесь?!

— Уже отправляем, товарищ полковник. Задержка с остальным контингентом.

Немного погодя появился сержант, посланный старшиной за «остальным контингентом». Он почти бегом гнал перед собой трех зэков, они тоже были в наручниках. Зэки быстро впрыгнули в «воронок», один из них наступил Упорову на ногу.

— Осторожней шевели копытами, — попросил Вадим.

— Молчи, пидор! — небрежно раздалось в ответ.

Вадим двумя руками поймал за воротник нахала, но тут же получил пинок в колено от другого зэка и увидел оскаленные зубы, словно тот собирался его укусить.

«Опять западня!» — Вадим хотел ответить на этот пинок. И тогда третий зэк, лица которого он не успел разглядеть, сказал:

— Сядь, Аполлон! Совсем не обязательно стараться выполнять ментовский заказ. И ты сядь, Фартовый!

Голос был спокойный, властный. Особенно хорошо сыграна властность: она словно дарована обладателю голоса самой природой. Все сели в напряжённом ожидании. Упоров всматривался в человека с таким значительным баритоном, стараясь вспомнить, где он мог видеть это не рядовое, надменное лицо с косыми складками над тонкой переносицей и резко очерченными ноздрями.

— Мы приходили за твоими руками, — напомнил человек.

— Ты был с Салаваром. Как же он тебя окликнул? Митрофан? Митяй? Мирон! Ты — Мирон!

— Не говорю — «здравствуй»: мне приятно видеть тебя без культёй. Но рук ты лишишься.

— Фартовый, — неожиданно вмешался тот, кто пнул его по колену, — на Берелехе я кончил трех воров, четвёртого не дорезал. Как считаешь — должны меня того…

— О чем ты говоришь?! — с издевательским возмущением возразил Упоров. — Ни в коем случае: ты же четвёртого не дорезал!

Аполлон подумал и сказал:

— Глохни, фраерское отродье!

— Рискуешь, — предупредил его Мирон. — Он бьёт так, что голова прилипает к заднице, а уши находят в Аргентине.

Аполлон вопросительно сощурился.

— Да нет, это не лагерь, — покачал головой Мирон, — есть такая страна в Южной Америке. Вообще, сиди и слушай. Ты продолжаешь водиться с ворами, Фартовый?

Упоров не стал отвечать, перевёл взгляд на третьего зэка, породистого, крупного, с крутым подбородком американского конгрессмена и тонкими губами кота-сутенёра. Дышал он нервно, прерывисто, так дышит пойманный с поличным карманник.

— Тихоня, — отрекомендовал его уловивший внимание Упорова Мирон, — борец за дело мира и социализма. Так ты мне не ответил про твои отношения с ворами?

— Это тебя не касается!

— Они скоро вымрут. Анахронизм…

— Онанизм, верно? — не утерпел Аполлон.

— Дурак! Тебе сказано — молчать! Анахронизм. И перестань обнажать порочные наклонности.

— Все равно расстреляют…

— Не каркай! Мы резали их в порядке самозащиты, что подтвердят представители администрации.

На дураковатом лице Аполлона появилось подобие улыбки, и он с видимым удовольствием занялся обдумыванием понравившейся мысли.

— Постарайся погрузиться в глубину моей идеи, — попросил Упорова Мирон, окончивший с отличием Казанский университет. — Воровской век кончился. Они уже доедают сами себя. Грядёт век сучий, хотя мне и не нравится это название. Поджог, ограбление церкви станут рядовыми преступлениями в обществе будущего, школьники начнут грабить школьников, родителей. Потомство тех, кто выйдет из лагерей, пойдёт по их стопам, и постепенно людей, желающих взять, станет больше, чем тех, кто может производить. Производители вымрут быстро. На планете образуется государство ссученных воров! За нами потянется Африка, Южная Америка, Ближний Восток…

Он сделал паузу для того, чтобы проверить произведённое впечатление, и подвёл итог:

— К началу следующего столетия мы ссучим весь мир! Модель будущего, как это ни парадоксально, формируется в нынешних лагерях.

— Ты, конечно, Ленин?!

— Пока я — заключённый Мирошниченко. Пока! Большевики пришли к власти, потому что не знали, что такое совесть и жалость. Не пощадили даже Бога. Сегодня только от них исходит вся правда, вся истина, не подлежащая обсуждению. Они сняли с ленивых россиян груз ненужного умствования, ограничив их действия созидательным трудом во благо государства и поднятием правой руки при голосовании за большевистскую политику. Коммунисты научились управлять стадом и никогда не допустят, чтобы стадо стало народом, потому что тогда наступит крах!