Упоров не сомневался — его судьба в кармане у Дьяка. Отвернуться от неё на этот раз будет очень даже нелегко. Подвешенное состояние вызывало в нём странное или, может быть, естественное желание быть поближе к своей беде, и он неотрывно следил за поведением урки. Тот сидел себе на завалинке нынче уже бывшего воровского барака, с неуязвимой простотой деревенского зазывалы мучая струны старой балалайки костяным смычком, напевая занудным басом:

Светит месяц!

Светит ясный!

Сидевший рядышком Соломон Маркович подпевал не омрачённым тоской расставания фальцетом, уложив своё мелкое глазастое лицо в хрупкие ладони научного работника. Получалось не очень стройно, зато трогательно.

Чуть поодаль, через пролом в завалинке, в начищенных прохорях, с платочками, по-блатному — марочками, повязанными на грязные шеи, сидело ещё человек шесть из особо приближённых воров, с одинаково задумчивыми улыбками изысканных ценителей пения.

«Со стороны глянешь — путевые люди», — подумал Упоров и, подмигнув Голосу, сел прямо на землю.

После того, как была исполнена, опять-таки дуэтом, песня про замерзающего в степи ямщика, Никанор Евстафьевич отложил балалайку, а Соломон Маркович притворно смахнул набежавшую слезу и высморкался.

Дьяк толкнул профессора в бок локтем, сказал так же певуче, будто продолжая концерт:

— Нам бы ишо годиков с десяток попеть, и на сцену можно. А, Соломончик?! Ты свои-то, жидовские песни, знаешь?

— Знаю, — кивнул вполне серьёзно Голос, тут же запел, вскинув вверх остренький подбородок:

По Дону гуляет

Казак молодой!

— До чего же прекрасная песенка, — очаровался Дьяк. — Нынче, как на Золотинку погонят, всем этапом петь будем. Слышите вы, святые лодыри? Хоть бы слова записали.

Он весело вздохнул, обратился к Упорову с вопросом:

— Ты-то как соображаешь, Вадим: погонят нас с тобой на Золотинку нынче?

Вопрос поймал зэка за другими мыслями, он как раз думал о направляющемся к ним странном типе в кальсонах и телогрейке, наброшенной на голое тело.

— Я у Губаря не служу, — ответил сухо Упоров.

— Так уж и не служишь? — недобро ухмыльнулся Дьяк. — Все мы под ем ходим, на то он и Хозяин…

Продолжить он не успел, ибо тот, в кальсонах, наклонился и что-то прошептал в ухо. Никанор Евстафьевич укоризненно покачал головой, после чего посмотрел с огорчением на Жорку-Звезду:

— Слышь, Георгий? Хохотунчик в тридцатом фраера пырнул. Недосовсем резал. Пугал, поди, дурачок. Хипиша нам в дорожку не хватало. Сходи уладь. Я б и сам…

— Будет вам, Евстафьич, по пустякам-то волноваться. А ты, Харитон, не мог с народом поговорить?! Или очко жмёт?!

— Иди! — уже не просил Дьяк, тронув струну балалайки. — Теперь у них сама злоба зашлась: остудить не успеешь.

Вор растёр на ладони травку, понюхал каждой в отдельности ноздрей, как нюхают анашу наркоманы. Он уже забыл про драку в тридцатом бараке.

Двое старшин провели по главной дороге трех зэков. У одного — крашеные губы, радостная походка заигравшейся девочки.

— Фроська! — окликнул его питерский вор-похабон по кличке Трумэн. — Куда тебя, стерву, несёт?!

— Шо вы, не зрячий, гражданин Трумэн? Нас не несут, нас сопровождают в Бурчик. На посиделки. Ясно, голубчик?

— Я те дам «голубчик»! Пидор крашеный!

— Ох! Ох! — пуще прежнего закрутил бёдрами Фроська. — Проболтался о нашей тайной связи. Извините.

— Какие топкие чувства! — рассыпался смешком Миша Беленький. — Невеста, что ли?

— Пошёл ты, людоед, подальше!

Никанор Евстафьевич посмотрел на Трумэна так, словно он стоял на другом конце другой зоны, и сказал:

— Животное, сам же поговорить с Фроськой хотел. Таперича людей оскорбляешь. Животное…

— Он первый начал!

— Отойди от солнца…

И когда Трумэн повиновался, Никанор Евстафьевич блаженно прикрыл глаза.

Минут через пять раздался сигнал сбора. Пузатенький старшина колотил ломом по рельсу, подвешенному на куске измочаленного троса. Следом коротко взвизгнула сирена, да так и умолкла…

Дьяк прислонил балалайку к стене, позевывая, сказал:

— Беда, как время бежит. И чо они там за нас решили, интересно? Пошли, Вадим. Лысый-то, слыхал, в хорошее место устроился. Помогли, чем могли. Порядочному человеку почему не помочь?! Ишь ты! — Никанор Евстафьевич указал на ровный строй солдат. — Конвой-то бравенький, но все — недоростки. Жорка, откуда такие взялись, не знаешь?

— Вологодские, говорят.

— Ого! С ими не договоришься. Злючий там народ, от пьяниц рождается.


— Смирно! — дежурный вытянулся в струнку и, чеканя шаг, пошёл навстречу группе офицеров. Губарь остановил его спокойным кивком головы:

— Вольно, капитан! Приступайте к работе. И так полдня потеряли. У кого списки?

— Старшина Подлипов!

Подлипов выскочил из строя старшин, стоящего перед вологодским конвоем, прижимая локтем картонную папку, подбежал к начальнику колонии:

— Разрешите начинать, товарищ полковник?

— Минуточку, — подполковник Оскоцкий, назначенный начальником лагеря «Золотинка», говорил, конкретно ни к кому не обращаясь. — Мои люди проведут обыск на плацу: есть необходимость.

И резко повернувшись, крикнул:

— Сивцов — наряд!

Шестеро невзрачных, неуловимо похожих солдат шагнули из замершего строя и построились за спиной старшины Сивцова. Все кряжистые, сросшиеся с взятыми наизготовку автоматами.

— Начинайте! — скомандовал Губарь.

Подлипов, слегка отклонившись назад, выкрикнул:

— Селиверстов Иван Савельич!

— Канай, Соха! — раздалось из строя зэков. — Погрей нары.

— Отставить разговоры!

— Руки — за голову! — негромко приказал Сивцов.

Мягкими, кошачьими движениями сильных ладоней ощупал долговязого зэка с головы до ног. На правом сапоге рука замерла и тотчас извлекла из-за голенища нож.

— На войну собрался? Иди в строй!

Ближний автоматчик держал ствол в метре от живота зэка, держа на спуске палец. Подошёл ещё один старшина, начал помогать Сивцову.

— Лошков Игнат Дмитриевич! Номер 452-й!

— Их предупредили, — шепнул Дьяку Трумэн.

— Не слепой — вижу. Лучше скажи — кто?!

— Откуда мне знать, Никанор Евстафьевич?

— Тогда помалкивай. Где Вэн?

— Мента замочу я, — не меняя выражения лица, проскрипел Жорка-Звезда. — Негодяя надо убить!

Дьяк медленно покачал головой:

— Видал, какие рыси? Найди Вэна.

— Ты меня знаешь, Никанор…

— Мне нужен Вэн! — Дьяк был твёрд и собран, будто сам намеревался привести приговор в исполнение.

— Джиоев Николай Николаевич! Номер 467-й!

Напряжение возрастало. По цепи, к надёжным людям, передавались ножи, карты, деньги, ханка (наркотики), ксивы. Упорова кто-то осторожно подвинул влево, протёк мимо него с удивительной пластикой ночного хищника, не причинив беспокойства телу, но оставив ощущение тайной готовности. Мышцы на спине человека вяло переливались под свитером, как разомлевшие на солнце змеи, и руки висели, обессиленные полной свободой. Вадим не видел лица человека, но почти не сомневался — оно было спокойно. Скрытая стихия взрыва была надёжно укрыта надмирностью покорённых страстей.

И всё-таки… убийца. Для опознания не потребовалось даже раздвоенности: факт установила душа. Потом он повернулся в профиль.

Это был китаец с заметной примесью белого человека. То обстоятельство, что перед ним стоял полукровок, вдруг разбудило в Упорове ощущение раздвоенности крови. Сам того не желая, он вдруг разделился, как будто по его венам заструились две самостоятельные крови, касаясь друг дружку мокрыми боками, обтекая и сглаживая внутреннее раздражение с заботливой предупредительностью.

«Раз они ещё не задушились от противоречий, значит дело не в них, — подумал он. — Но чья же кровь ведёт китайца? Тьфу ты! Сам сказал — дело не в крови! Должно быть, существует вирус, которым люди заражают друг друга для злых целей. Или свеча? От Бога не родится злое. Нами правит Сатана! Им, тобой, Россией…»

— Что ты дрожишь? — спросил Верзилов.

— Простыл…


Обыск шёл быстро и чётко. С каждым выкриком Подлипова угрюмый строй становился полнее. Дьяк повернулся к Вэну, тот вежливо опустил голову. Старый волк вздохнул, прощаясь. Возможно, он сожалел об им же задуманном, только приговор не подлежал обжалованию. Китаец был остриём приговора…

— Седов Егор Исаевич!

Седой сунул нож в чью-то раскрытую ладонь, пошёл с опущенной головой между рядами зэков на обыск к старшине Сивцову. Подошёл и стал между ним и Подлиповым так, что Сивцову пришлось сделать к нему лишний шаг.

— Лямин Сергей Тимофеевич!

Лялька повторил тот же манёвр, и опять на это не обратили внимания.

— Ван Дучен!

Жорка сказал:

— Прощай, Вэн!

Тот не ответил и вышел из строя семенящей походкой, сохраняя на бледном лице доброжелательную полуулыбку.

— Руки за голову, ходя! — скомандовал Сивцов.

Зэк послушно вскинул руки. Ладони его почти коснулись ровного затылка, но, оказавшись со следующим шагом на одной линии с Подлиповым, он вдруг сжался в плотный, ощутимый упругий клубок, из которого метнулась рука, сжимающая рукоятку плоского сапожного ножа.

— И-й-а!

Дикий крик собрал все взгляды на плацу. Очумевший охранник заворожённо проводил глазами исчезнувший в животе Подлипова нож.

— И-й-а!

Нож появился весь в крови, снова окунулся в живот Подлипову чуть выше ремня. Тогда вологодский очнулся, нажал на спуск автомата.

Очередь прошила косой строчкой спину Вэна. Ойкнул и сел на колени поймавший шальную пулю старый вор по кличке Костяной. Вэн упал плашмя, так и не разжав ладони, сжимавшей плоский сапожный нож.

— Конвой! — сохраняя спокойствие, распорядился Оскоцкий. — Открывать огонь при малейшем неповиновении. Эти мерзавцы другого не заслуживают!

Колонны стояли в немом напряжении. Только раненый шальной пулей зэк крутился по земле со сдержанным стоном.

Полковник Губарь прошёл сквозь строй автоматчиков, наклонился и приложил два пальца к виску Подлипова.

— Унести! Он мёртв…

Поднял с земли картонную папку со списками, вынул из кармана авторучку с золотым пером, что-то старательно зачеркнул, расписался.

Упорову показалось — полковник взглянул в его сторону. Но это был мимолётный, скорее всего, случайный взгляд расстроенного человека. Папка тут же оказалась в руках дежурного капитана со слезящимися глазами и коротким, будто срезанным нечаянным взмахом бритвы, носом.

— Скворцов Иван Иванович! — выкрикнул бодрым голосом капитан.

Согнутый радикулитом московский карманник выходит из строя, безуспешно пытаясь прислонить руку к затылку. Наконец говорит с одышкой:

— Не могу, гражданин начальник. Грабка не поднимается.

Он уже обыскан, и Сивцов, огорчённый неудачей, кричит:

— Пошёл на место!

Тихо, безучастно, перекошенный на правый бок, зэк проходит мимо читающего список капитана.

— И — я! — раздаётся из строя чей-то истошный крик.

Капитан шарахается в сторону от зэка, и хохот сотрясает наладившуюся было после убийства Подлипова тишину осеннего дня.

Испугавшийся капитан Скворцов поднял обронённые листки, покрутив у виска гибким пальцем, произнёс с укоризной:

— Стыдно, граждане бандиты!

Упоров никак не обозначил своего отношения к событию, успев под шумок оглянуться на ближайшее окружение. Оно поменялось. Но он угадывал — тот, кому поручена его жизнь, стоит за спиной. Воры знают, с кем имеют дело, а потому будут действовать наверняка. Он снял шапку, вытер подкладкой лицо, выронил шапку на землю. Приём был прост. Зато наклонившись, чтобы поднять шапку, Вадим увидел за спиной татарина из третьего барака, который стоял, отступив на нужную дистанцию и пряча ладонь в засаленный рукав вельветки.

Упоров резко повернулся, поглядел в прищуренные глаза татарина. Тот и ухом не повёл, только спросил улыбаясь:

— Что, Вадим, блохи беспокоят?

— От тебя ничего другого не перескочит. Встань вперёд!

— Ты не больно хипишуй, Фартовый! — шёпотом предупредил зэк.

— Встань, не то отломится!

Ключик ухватил татарина за руку, в которой должен был находиться нож, и приставил к боку кусок заточенной скобы:

— Бугор передовой бригады просит. Ходатайствует, можно сказать. Уважь, Равиль, не упрямься.

— Рано зубы казать начали! Фраерское отродье! — огрызнулся Равиль, но место всё-таки сменил, и это не ускользнуло от внимания раскрасневшегося Дьяка. Никанор Евстафьевич подмигнул Упорову, продолжая, как ни в чём не бывало, слушать занудный рассказ чахоточного Шарика:

— …Три года назад зимовал на Золотнике. Там и туберкулёз нажил. Плаха, а не зона. Лучше бы, конечно, мне в побег уйти, да ведь всё равно надеешься…

— Капелюшный Степан Остапович! — выкрикнул дежурный капитан.

Шарик устало сунул холодноватую ладонь Никанору Евстафьевичу, запахнул телогрейку, забыв обо всём, произнёс:

— Коли в походе не пристрелят, до холодов должен дотянуть…

Капитан выкрикнул ещё четыре фамилии и с облегчением захлопнул папку, после, чего поднёс к губам платок, как будто ему вдруг стало плохо. Но убрав платок, выругался в сторону, где стояли сто двадцать семь «честных» воров в насторожённом кольце автоматчиков.

Ещё через час этап погнали в сторону хребта с весёлым названием Медвежья Свадьба.

Это было не рядовое зрелище, потому все прекратили работу, когда они проходили мимо рабочей зоны. Гордые, независимые изгои, обречённые рождать страх и ненависть человеческого стада. Воры сделали уход парадом, который должен был запомниться фраерам несокрушимостью мятежного духа и неизбежностью отмщения, тем жили эти странные люди, находящие в своём обречённом состоянии повод для серой гордости…

В посёлке кричала страшным голосом безутешная вдова старшины Подлипова, а на плацу Кручёного маслянисто поблёскивала забытая лужа крови покойного.

«Что ещё могло после них остаться? — спросил себя Упоров, проходя после смены мимо плаца. Ответил тоже себе, чувствуя облегчение оттого, что все уже — в прошлом: — Ещё одна лужа твоей крови…»


Дьяка он нашёл быстро. Тот поднял подёрнутые сединой брови, не испугавшись нахальной близости дерзкого моряка, спросил:

— Чо тебе, Вадик?

Голос был тем же благодушным, каким он распевал на завалинке частушки с профессором Соломоном Волковым по кличке Голос.

— За что вы хотели меня кончать, Никанор Евстафьевич?

В блеклых глазах, на самом дне воровской души, догорали две маленькие чёрные свечки за упокой тех, кто ушагал по пыльному колымскому тракту. Никанор Евстафьевич попытался улыбнуться, но улыбки не получилось, тогда он сказал с подкупавшей детской простотой:

— Но ведь не убили.

И свечки погасли…

— Граждане сидельцы, водка создана для того, чтобы её пить, а бугор дуру гонит! Хочет нанести урон нашему трудовому горению! — пыхтел, размахивая руками, Капитон Зубцов по кличке Шершавый.

— Ох, и голова у тебя, Капитоша, — подливал масла в огонь Гнус. — С такой головой в Кремле сидеть надо!

— Шо базарим? Шо базарим? Разливай да пей! За здоровье Никиты Сергеевича!

Бригадир в спор не вмешивался. Он стоял у печки, давая понять зэкам, что их разговоры — всего лишь слова, решение примет он — Вадим Упоров.

Дело то было не очень хитрым: два ящика тушёнки — бригадная премия за досрочную проходку — были обменены на ящик спирта. Осталось только выпить. Но администрация лагеря вернулась к обещанию дать бригаде четыре бульдозера, которые надо было к весне отремонтировать. Ольховский что-то прикинул и своим скучным, почти механическим, голосом предложил привести бульдозеры в порядок немедленно, сделать вскрышу, а к весне уже иметь готовый полигон для промывки.

Раз ремонт, значит — запасные части. Где их возьмёшь в конце сезона? Ольховский, оказывается, был готов и к этому:

— Ящик спирта. Тогда ремонт можем начинать хоть завтра.

Но Капитон Зубцов без боя не сдавался. Он был мастером на все руки, а цена мастера в России издревле измерялась зельем. Шершавый сразу смекнул, чем пахнут предложения бывшего осведомителя гестапо, и хотел было ему врезать по мусалам или погнуть лом о его морщинистую шею, но тут наконец вмешался бугор и сказал:

— Спирт идёт на дело!

— Дело мы сделали! Рекорд поставлен! — Шершавый захлёбывался желанием опрокинуть в сосущую требуху свои законные сто граммов спирта и взывал к групповому сознанию. — Законный расчёт подавай! Бесконвойники наш спирт жрать будут, а мы лапу сосать? — Он уже трясся от негодования, все больше разжигаясь и теряя контроль над нервами.

Упоров смотрел мимо распахнутого рта зэка в крохотное оконце. Думал: «Такому что в тюрьме сидеть, что революцию делать. В любое дерьмо его водка смахнёт. И хоть человек Капитон в трезвом разуме не мерзкий, прогнать всё равно придётся, чтобы воду не мутил…»

Бригадир заметил, как по стене пробежал паук, забрался в мох да и пропал там сразу, слившись с высохшими травинками. Солнце пригревало с нищенской щедростью, до ближайших холодов оставалось не так уж долго, но сделать вскрышу должны успеть…

Он прикрыл глаза, тепло стало приятным и ласковым, как тепло изразцовой печки детства, что стояла посреди свежебеленой кухни, чьи резные окна выходили в заснеженный сад. Утром он прислонялся сбоку печки щекой и стоял на одной ноге с закрытыми глазами, чтобы, не видеть укоризненного взгляда деда, продолжая урывками досматривать прерванный сон. Дед делал вид, что сердится, чиркая спичками под пахнущими смолой лучинами, и когда они вспыхивали, запах становился общим, заполняя на несколько минут весь дом.

Иногда в этом приятном домашнем тепле появлялся другой запах — холодного хлеба из холщовой котомки возвратившегося с охоты деда. Он протягивал ломоть, говорил:

— Это тебе от зайца!

Зайца ели на следующий день. Мальчик знал — едят зайца, хотя дед тайком обдирал зверька в сарае, подвесив за задние лапки к берёзовой жерди у потолка, на которой висели заготовленные летом веники.

Тайна жила в их взглядах за обеденным, столом и во взгляде весьма довольного собой лобастого гончака Карая. Она соединяла всех, у неё был запах: тайна пахла обманом. Мальчик не знал — он маленький, и его берегут от жестокостей жизни.

Обидевшись на взрослых, Вадим относил хлеб Караю, чтобы замкнуть порочный круг. Но ночью, слушая покаянные молитвы деда, подвергался другим сомнениям: дед представлялся ему смущённым, растерянным.

Тогда становилось жалко и деда, и зайца. Прощение приходило под трогающее душу «Отче наш…»

Хорошо засыпать при молитве, приятно прощать кающихся… И всё-таки, чтобы быть сытым, надо убить зайца. Чтобы стать свободным, надо убить в себе жалость или хотя бы распрощаться с ней на время.


Задумчивая улыбка на лице бригадира окончательно вывела Шершавого из себя, он выбросил свой последний козырь:

— Ты-то, Дьяк, а?! — Капитон вытянул в сторону вора палец. — Скажи словцо за правое дело. Ведь кинет нас за всю малину враг народа и предатель социалистического отечества. Я этому Борману… — Палец уже целил в грудь Ольховского. — Ни! Ни! Ни! На самую малость не верю. Вот я такой! Работать так работать, а пить так…

— Похмеляться, — вежливо подсказал Соломон Маркович.

Зэки захохотали, но Капитона это не смутило, и он попробовал ещё разок:

— Дьяк, ну ты-то что — ни нашим, ни вашим? Тебе так не годится!

Вор зевнул в лицо Шершавому, потянувшись, сказал:

— Не кудахтай, Капитоша. Моя бригада на Золотинке. Здеся свой бугор имеется…

Капитон понял — проиграл, сразу сник, потерялся, как собака под палкой, заискивающе кивнул Упорову:

— Все на вас сошлось, Вадим Сергеич. Решайте…

Бригадир развернулся к остальным зэкам, сжимая в руке кепку-восьмиклинку, поставил точку:

— Норма не отменяется. В неё не входит то, что вы намыли здесь языками! Мы решили с вами стать свободными, а не пьяными…

— Выходной обещал, Сергеич…

— Не придумывай! Кто обещал, с тем отдыхай! Ян Салич, забирай пойло. Пусть они зальют его в свою пролетарскую требуху, а нам отдадут запчасти.

— Мне нужен помощник, — Ольховский повернул к бригадиру флегматичный взгляд. — Может сойти даже Соломон Маркович…

— Слыхал?! — Упоров повернулся к Волкову, успев подумать: «Если спросит разрешение у Дьяка — прогоню!»

Но Голос тут же начал складывать бутылки в мешок, и тогда, подумав, Упоров сказал:

— Солонину тоже заберите. Мы потерпим. Запчасти должны быть отданы по списку. Пусть не мудрят, иначе ими займётся Никанор Евстафьевич…

Дьяк усмехнулся, но не произнёс ни слова, спрятав своё отношение к сказанному в резких складках, чуть глубже обозначившихся на лбу.

— Они знают, — Ян Салич стоял понурый, как старая, нерабочая лошадь.

Голос захлестнул петлю на горловине котомки, кинул груз за спину, успев мягко подсесть именно в тот момент, когда котомка коснулась его парусиновой куртки. А потом пошёл, не оглядываясь на провожавших его тоскливыми лицами зэков. У них глаза — беспризорных детей.

Бригадир натянул кепку, голосом доезжего, подзывающего нерадивую собаку, окликнул Шершавого:

— Капитон, поди сюда!

Капитон почувствовал настроение бригадира, потому, не искушая судьбу, охотно подчинился:

— Слушаю, Сергеич!

— Видишь того каторжанина? — спросил Упоров, указывая в сторону отца Кирилла, что стоял у засохшей, потерявшей ветви и кору лиственницы.

— Проверяешь моё зрение? Вижу: скелет как скелет. Чо тут замечательного?

— Он должен иметь дело и приносить бригаде пользу.

— Научить работать дистрофика нельзя: к обеду сдохнет.

— Плохо себя знаешь, Капитон…

На том бригадир закончил, не очень вежливо, с намёком, задев Шершавого плечом, направился к отвалу.

— Ладно, попробую, — трагично выдохнул зэк, не преминув ещё разок коснуться душевной боли. — Веришь — нет: как подумаю, что есть на свете люди, которые могут чужой спирт своим поганым ртом пить, сердце кровью обливается. Кстати. — Капитан уже спрашивал в спину, — оно что-нибудь умеет, это роковое недоразумение?

— Сумеет, чему научишь.

Упоров с опаской поглядел на измученного голодом, но удивительно спокойного, независимого от своих телесных страданий человека, тряхнул головой, чтобы отогнать незаметно приплывшие мысли, от коих начинала разоружаться душа и добрело сердце. Он закрепил свою победу угрозой:

— Запомни, Капитон, сегодня тебе отпущен последний грех!

Шершавый кивнул, не поднимая глаз, подошёл к отцу Кириллу, тронул его за торчащий из рваного ватника голый локоть, ехидно поинтересовался:

— Так ты, Кирюша, ничего окромя креста в руках не держал?

Монах улыбнулся ему открытой, бесхитростной улыбкой.

— Почему же, мне за плугом ходить приходилось, колодцы рыл, в кладке преуспевал, плотничал. Силу-то совдеповские посты отняли. Вернётся…

— Все мы не больно жируем, Кирюша. Нынче вот без законного спирта остались. Произвол…

Отец Кирилл засмеялся, пытаясь обратить страдания Капитона в шутку. Смех родил гнев. Шершавый топнул ногой:

— Что скалишься, мракобес?! Родню разглядел?! Вали работать. Видишь, лоток у бочки ничейный? Бери! Я из тебя стахановца сделаю. Или сдохнешь вперёд всех…

— Отойду, — поправил не потерявший добрей улыбки отец Кирилл.

— Как это — «отойдёшь»?!

— Сдыхает скотина. Человек отходит в мир иной, к Господу.

— А! — сообразил образованный Шершавый. — Совсем запамятовал: у вас же своя церковная песня. Интересно с тобой, Кирюша. Эх, сейчас бы по его граммов, да за Христа побазарить!

Он говорил каждое утро, едва открывая глаза: «Сегодня надо рвануть!» Они перемывали отвал с высоким содержанием металла. Выход на нормальное золото всегда оплачивался подарком нужному человеку. Бригадира перестали интересовать мелочи. Важно основное — съём с лотка стабильно высокий. Остальное касается только Ольховского и Волкова. Они делали своё дело не хуже Дьяка, который знал, что и где лежит в зоне, а также, каким образом это взять без осложнений для репутации бригады…

В тот день он сделал норму до обеда и пошёл вдоль ручья, наблюдая за промывальщиками, сидящими с огромными кедровыми лотками у самой воды. Наполненный песком из отвала лоток опускался в воду, и несколькими энергичными движениями зэк смывал основную массу пустой породы. Затем начиналась доводка. Лоток то вспенивал мутный поток ручья, двигаясь против течения, то скользил плавной ладьёй по течению. Постепенно амплитуда колебаний лотка уменьшалась. Нырки в глубину становились спокойными, а на лице промывальщика загорался интерес. Оно выжидающе светлело. Но вот лоток вынырнул на берег. Зэк погрел под мышками красные руки, стряхнул в банку несколько не очень блескучих крупинок золота, а сверху положил для устойчивости и надёжности плоский камень. Иногда в жестяное дно банки ударялся груз потяжелей песка, тогда зэки поворачивали к поймавшему удачу вопросительные взгляды. Самый нетерпеливый говорил: