Страница:
его замечание, что противоположность, о которой идет речь, "только по
видимости примирена общим словом "искусство"". Необходимо запомнить эти
утверждения, потому что у Ницше, как и у Шиллера, ярко выражена тенденция
приписывать искусству посредническую и искупительную роль. И благодаря этому
проблема застревает в эстетическом - безобразное тоже "прекрасно"; в
обманчивом мерцании эстетически прекрасного все отвратительное - даже злое -
начинает блистать и кажется достойным желания. Художественная натура в
Шиллере, так же как и в Ницше, присваивает искупительное значение себе и
своей специфической способности творить и выражать.
И за этим Ницше совершенно забывает, что для эллинов борьба Аполлона
против Диониса и их конечное примирение было совсем не эстетической
проблемой, а религиозным вопросом. Дионисийские празднества сатиров были по
всей аналогии чем-то вроде тотемистических празднеств, сопровождающихся
ретроспективным отождествлением с мифическими предками или даже прямо с
тотемистическим животным. Дионисийский культ во многих местах имел
мистически-спекулятивный оттенок и во всяком случае производил очень сильное
религиозно возбуждающее влияние. То обстоятельство, что из первоначально
религиозной церемонии возникла трагедия, имеет то же самое значение, как
связь нашего современного театра со средневековыми мистериями и их чисто
религиозной основой; это не дает оснований для того, чтобы рассматривать
проблему под чисто эстетическим аспектом. Эстетизм - это новомодные очки,
через которые психологические тайны дионисийского культа представляются в
таком свете, в каком античный мир, наверное, никогда не видел и не переживал
их. Шиллер так же, как и Ницше, совершенно упускает из виду религиозную
точку зрения и заменяет ее эстетическим рассмотрением. Конечно, эти явления
имеют безусловно и свою эстетическую сторону, которой нельзя пренебрегать.
Но если рассматривать средневековое христианство только с эстетической точки
зрения, то его истинный характер настолько же искажается и оказывается
внешним, как если бы мы понимали его исключительно с исторической точки
зрения. Истинное понимание может иметь место только на сходном основании,
ибо никто не будет утверждать, что сущность железнодорожного моста
достаточно понята, если ее ощутить эстетически. Вот почему то истолкование,
согласно которому борьба между Аполлоном и Дионисом есть вопрос о
противоположных эстетических влечениях, переносит всю проблему, без всяких
исторических и содержательных оснований, в эстетическую сферу, вследствие
чего она подвергается лишь частичному рассмотрению, которое никогда не
сможет верно постигнуть ее содержание.
Несомненно, что такой сдвиг должен иметь свою психологическую основу и
цель. Преимущество такой процедуры нетрудно открыть: эстетическое
рассмотрение тотчас же превращает проблему в образ, который зритель спокойно
рассматривает, любуясь одинаково его красотой и его безобразием, в
безопасном удалении от всякого со-ошущения и со-переживания, лишь скользя
ощущением по изображенной страсти. Эстетическая установка защищает от
участия, от личного вовлечения, к которому неизбежно ведет религиозное
понимание проблемы. Такое же преимущество обеспечивает и исторический способ
рассмотрения, в критику которого Ницше сам сделал целый ряд драгоценнейших
вкладов. Правда, уже очень заманчива возможность подойти к такой мощной
проблеме - "проблеме с рогами", как ее называет Ницше, - с чисто
эстетической стороны, ибо религиозное понимание ее, в данном случае
единственно адекватное, предполагает переживание в настоящем или нечто
пережитое в прошлом, чем современный человек, наверное, не часто может
похвалиться. Но Дионис, по-видимому, отомстил Ницше - стоит прочесть его
"Опыт самокритики", написанный в 1886 году и предпосланный как введение
"Рождению трагедии": "Да, что же такое есть дионисийское начало? - В этой
книге дается ответ на это - здесь говорит "знающий", посвященный и ученик
своего бога". Но таковым Ницше еще не был, когда писал "Рождение трагедии",
- тогда он был эстетически настроен, дионисийски же он стал настроен лишь
тогда, когда писал "Заратустру" и те достопамятные слова, которыми он
кончает свой "Опыт самокритики": "Возвысьте сердца ваши, братья мои, выше,
еще выше! Но не забудьте и про ноги! Воздвигните и ноги ваши, вы, добрые
плясуны, и еще будет лучше, если вы станете также и на голову!"
Та особенная глубина, с которой Ницше понял эту проблему, несмотря на
эстетическое самострахование, настолько уже приблизила его к
действительности, что его позднейшее дионисийское переживание представляется
почти неизбежным последствием его. Его нападение на Сократа в "Рождении
трагедии" направлено против рационалиста, недоступного дионисийскому
оргиазму. Этот эффект соответствует аналогичной ошибке, присущей
эстетическому рассмотрению, которое устраняет от себя проблему. Но, несмотря
на эстетическое понимание, Ницше уже тогда предугадывал истинное разрешение
проблемы, когда писал, что противоположность примиряется не искусством, а
"чудодейственным метафизическим актом эллинской воли". Он ставит "волю" в
кавычках, и так как он в то время находился под сильным влиянием
Шопенгауэра, то мы имеем полное право истолковать это как указание на
метафизическое понятие воли. Для нас "метафизическое" имеет психологическое
значение "бессознательного". Поэтому, если мы в формуле Ницше заменим слово
"метафизический" словом "бессознательный", то искомое разрешение этой
проблемы гласило бы: "бессознательный чудодейственный акт". "Чудо"
иррационально, следовательно, этот акт есть бессознательное иррациональное
свершение, создание из себя самого, без содействия разума и целесообразного
намерения; оно как бы вытекает, оно обнаруживается как явление роста
творящей природы, а не как результат человеческого мудрствования, оно есть
порождение страстного чаяния, веры и надежды.
Но оставим пока эту проблему, так как в дальнейшем течении наших
исследований у нас еще будет случай вернуться к этому вопросу и заняться им
более подробно. Приступим вместо этого к более основательному рассмотрению
аполлонически-дионисийских понятий в смысле их психологического содержания.
Рассмотрим вначале дионисизм. Описание Ницше обнаруживает сразу, что он под
этим разумеет некое развертывание, поток, идущий вверх и наружу, состояние
диастолы, как говорил Гете, мирообъемлющее движение, каким Шиллер описывает
его в своей "Песни радости":
Миллионы, к нам в объятья!
Люди, поцелуй сей вам!
и далее:
Все творения живые
Радость средь природы пьют,
Все и добрые, и злые
По стезе ее идут.
Сон, вино, привет участья,
Друга нам она дарит:
Дышит червь животной страстью,
К Богу херувим летит.
Это - дионисийская "экспансия". Это - поток мощного всеощущения,
неудержимо прорвавшийся наружу и опьяняющий чувство, подобно крепчайшему
вину. Это - опьянение в самом высшем смысле слова.
В таком состоянии психологический элемент ощущения - чувственного
ощущения или ощущения аффективного - принимает самое сильное участие. Речь,
стало быть, идет об экстраверсии чувств, неотличимо связанных с элементом
ощущения, почему мы и называем их чувство-ощущениями. Можно поэтому сказать,
что в таком состоянии больше вырываются наружу аффекты, то есть нечто
носящее характер влечения, слепо понуждающее, выражающееся специально в
возбуждении сферы тела.
Аполлонизм, напротив, есть восприятие внутренних образов красоты, меры
и чувств, покорившихся законам пропорций. Сравнение со сновидением ясно
указывает на характер аполлонического состояния: это состояние интроспекции,
состояние созерцания, обращенного вовнутрь, в сонный мир вечных идей - одним
словом, это состояние интроверсии.
До сих пор аналогия с нашими механизмами, по-видимому, несомненна. Но
если бы мы удовольствовались аналогией, то таким ограничением мы
насильственно истолковали бы понятия Ницше, втиснув их в прокрустово ложе.
По мере развития наших исследований мы видим, что состояние
интроверсии, как только оно становится привычным, всегда влечет за собой
дифференциацию в отношении к миру идей, тогда как привычная экстраверсия
вызывает дифференциацию в отношении к объекту. В понятиях Ницше мы такой
дифференциации нигде не встречаем. Дионисийское чувство отличается вполне
архаическим характером аффективного ощущения. Оно, стало быть, не чисто, не
отвлеченно и не выдифференцированно из сферы влечений, не превращено в тот
подвижный элемент, который у экстравертного типа подчиняется наставлениям
разума и отдается ему как послушный инструмент. Понятие интроверсии у Ницше
тоже не устанавливает чистого дифференцированного отношения к идеям,
высвободившегося из созерцания - как чувственно обусловленного, так и
творчески порожденного - и достигшего отвлеченных и чистых форм. Аполлонизм
есть внутреннее восприятие, интуитивное постижение мира идей. Сравнение со
сновидением ясно указывает на то, что Ницше представляет себе это состояние,
с одной стороны, чисто созерцательным, а с другой - чисто образным.
Эти характеристические черты означают нечто своеобразное, чего мы
отнюдь не должны включать в понятие интровертной или экстравертной
установки. У человека с преимущественно рефлектирующей установкой
аполлоническое состояние созерцания внутренних образов ведет к такой
переработке созерцаемого, которая соответствует сущности интеллектуального
мышления. Из этого возникают идеи. У человека с установкой преимущественно
чувствующей происходит сходный процесс, а именно прочувствование образов и
созидание чувство-идеи, которая, по существу, может совпасть с идеей,
созданной мышлением. Поэтому идея есть столько же мысль, сколько и чувство,
например идея отечества, свободы, Бога, бессмертия и т. д. При той и при
другой обработке принцип остается рациональным и логическим. Но существует и
совершенно иная точка зрения, с которой логически рациональная обработка
оказывается несоответствующей. Эта иная точка зрения есть эстетическая. Она
пребывает в интроверсии при восприятии идей, она развивает интуицию,
внутреннее созерцание; в экстраверсии она пребывает при ощущении и развивает
чувственные способности, инстинкт, способность воспринимать внешние
воздействия. С этой точки зрения мышление совсем не является принципом
внутреннего восприятия идей - совсем не является им и чувство, - напротив,
мышление и чувство оказываются лишь производными величинами от внутреннего
созерцания или чувственного ощущения.
Таким образом, понятия Ницше приводят нас к принципам третьего и
четвертого психологического типа: эти типы можно было бы назвать
эстетическими, в противоположность рациональным (мыслительному и
чувствующему типу). Это интуитивный тип и тип сенситивный, или ощущающий.
Хотя момент интроверсии и экстраверсии присущ обоим этим типам наравне с
рациональными типами, однако с тем отличием, что они, с одной стороны, не
дифференцируют восприятия и созерцания внутренних образов до состояния
мышления, как то делает мыслящий тип, и, с другой стороны, не дифференцируют
аффективного переживания влечений и ощущений до состояния чувства, как то
делает чувствующий тип. Вместо этого интуитивный тип возводит
бессознательное восприятие до уровня дифференцированной функции, через
которую он и приспособляется к внешнему миру. Он приспособляется благодаря
бессознательным директивам, которые он получает через особенно тонкое
обостренное восприятие и истолкование смутно осознанных побуждений. Как
может выглядеть такая функция, это, конечно, трудно описать вследствие ее
иррационального и, так сказать, бессознательного характера. Ее можно было
бы, пожалуй, сравнить с даймонием Сократа, конечно с тем отличием, что
необыкновенно рационалистическая установка Сократа по возможности вытесняла
интуитивную функцию, так что ей приходилось пробиваться на путях конкретной
галлюцинации, потому что у нее не было прямого психологического доступа к
сознанию. А это, последнее, именно и имеет место у человека интуитивного
типа.
Ощущающий тип представляет собой во всех отношениях противоположность
интуитивному типу. Он базируется, так сказать, исключительно на элементе
чувственного ощущения. Его психология ориентируется на влечении и ощущении.
Поэтому он всецело зависит от реальных раздражений.
То обстоятельство, что Ницше особенно выделяет, с одной стороны,
психологическую функцию интуиции, а с другой - психологическую функцию
ощущения и влечения, могло бы быть показательным для его собственной, личной
психологии. Его следовало бы признать интуитивным типом, но со склонностью в
сторону интроверсии. В пользу первого говорит его преимущественно
интуитивно-художественный способ творить, для которого особенно характерно
разбираемое нами "Рождение трагедии", а еще больше главное его произведение
"Так говорит Заратустра". Для интровертно-интеллектуальной стороны его
характера показательными являются его афористические сочинения,
отличающиеся, несмотря на сильную окрашенность чувством, ярко выраженным
критическим интеллектуализмом, в стиле французской интеллигенции XVIII века.
О его принадлежности к интуитивному типу вообще говорит то обстоятельство,
что ему недостает рационального ограничения и законченности. При таком
положении вещей неудивительно, что он в первом своем сочинении
бессознательно выдвигает на первый план факты своей личной психологии. Это
соответствует интуитивной установке, воспринимающей все внешнее прежде всего
через внутреннее, иногда даже в ущерб реальности. Благодаря такой установке
он и приобрел это глубокое понимание дионисийских свойств своего
бессознательного. Однако грубая форма их, насколько нам известно, всплыла на
поверхность его сознания лишь тогда, когда разразился его недуг, после того,
как она уже раньше обнаруживала себя в его сочинениях в многочисленных
эротических намеках. Поэтому чрезвычайно прискорбно с психологической точки
зрения, что рукописи, найденные после его заболевания в Турине, - рукописи в
этом отношении особенно показательные - были преданы уничтожению во имя
морально-эстетического сострадания.
Продолжая в хронологическом порядке обзор предварительных работ по
интересующему нас вопросу о психологических типах, я обращаюсь в настоящей
главе к небольшому, несколько странному научному труду, с которым я
ознакомился благодаря моей уважаемой лондонской сотруднице, доктору
Констанции Лонг; я говорю о книге Фюрно Джордана "Характер с точки зрения
тела и генеалогии человека". /42/
В своей небольшой книге (всего 126 страниц) Джордан описывает, в
сущности, два характерологических типа; определение их интересует нас во
многих отношениях, хотя - замечу с самого начала - автор, в сущности говоря,
имеет в виду наши типы лишь отчасти, выдвигая зато точку зрения интуитивного
и ощущающего типов и смешивая их с первыми. Но предоставим сначала слово
самому автору и приведем его вступительное определение. На странице 5 он
говорит: "Существуют два характера, фундаментально отличных друг от друга,
два ясно выраженных типа характеров (с третьим, промежуточным): у одного
типа тенденция к активности сильна, а тенденция к рефлексии слаба: у другого
же склонность к рефлексии преобладает, тогда как влечение к деятельности
оказывается более слабым. Между этими двумя крайностями существует
бесчисленное множество ступеней. Однако достаточно будет показать еще один,
третий тип, у которого способность к рефлексии и способность к действию
находятся более или менее в равновесии. К тому же среднему классу можно
отнести и те характеры, у которых имеется склонность к эксцентричности, или
же такие, у которых преобладают иные, быть может ненормальные, тенденции, в
противоположность эмоциональным или не-эмоциональным процессам".
Из этого определения с очевидностью вытекает, что Джордан
противопоставляет рефлексии или мышлению деятельность или активность. Вполне
понятно, что наблюдатель, не слишком глубоко исследующий природу человека,
прежде всего обращает внимание на противоположность между рефлективным
существом и существом деятельным и что он бывает склонен определить
подмеченную противоположность именно с такой точки зрения. Однако уже
простое соображение о том, что действующее существо вовсе не всегда исходит
из одних импульсов, а может отправляться и от мышления, - обнаруживает
необходимость несколько углубить это определение. Джордан и сам приходит к
такому заключению и на странице 6 вводит в свое исследование новый элемент,
имеющий для нас особенно большую ценность, а именно элемент чувствования. В
самом деле, он констатирует, что активный тип менее страстен, тогда как
рефлективный темперамент отличается страстностью. Поэтому Джордан называет
свои типы: "менее страстным" ("the less impassioned") и "более страстным"
("the more impassioned"). И таким образом, тот элемент, который он в
предварительном определении обошел молчанием, он превращает впоследствии в
постоянный термин. Однако, что отличает его понимание от нашего, это то
обстоятельство, что он всегда изображает "менее страстный" тип как в то же
время "активный", а другой как "неактивный".
Такое смешение я считаю неудачным, ибо существуют чрезвычайно страстные
и глубокие натуры, которые вместе с тем очень энергичны и деятельны; и
бывают, наоборот, не слишком страстные, поверхностные натуры, совершенно не
отличающиеся не только активностью, но даже и низшей формой деятельности -
деловитостью. Я считаю, что его, в общем, ценное построение значительно
выиграло бы в смысле ясности, если бы он совершенно оставил в стороне идею
активности и пассивности как совершенно особую точку зрения, хотя эта идея
сама по себе является характерологически значительной.
Из дальнейшего изложения выяснится, что, говоря о типе "less
impassioned and more active", Джордан разумеет экстравертного человека, а
описывая тип "more impassioned and less active", он имеет в виду человека
интровертного. Оба могут быть деятельными и недеятельными, не изменяя при
этом своего типа; поэтому я считаю, что момент активности, в качестве
главной характеризующей черты, следовало бы отбросить; однако в качестве
черты второстепенного значения этот момент все же играет роль постольку,
поскольку экстравертный человек, верный своим особенностям, является
обыкновенно гораздо более подвижным, живым и деятельным, нежели
интровертный. Но это свойство безусловно зависит от той фазы, в которой
индивид находится в данный момент по отношению к внешнему миру. Интроверт в
экстравертной фазе является активным, тогда как экстраверт в интровертной
фазе оказывается пассивным. Сама активность, как основная черта характера,
может быть иногда интровертированной, то есть она всецело обращается
вовнутрь и развивает живую деятельность мысли или чувства, тогда как наружно
царит глубокое спокойствие; иногда же активность может становиться
экстравертированной, причем наружно она проявляется в подвижных и живых
действиях, тогда как за этим кроется твердая, неподвижная мысль или такое же
чувство.
Прежде чем вникнуть глубже в изложение Джордана, я должен, для
выяснения понятий, выделить еще одно обстоятельство, ибо если оставить его
без внимания, то оно может породить путаницу. Уже в самом начале я указал на
то, что в прежних моих работах я отождествлял интровертный тип с
мыслительным типом, а экстравертный - с чувствующим. Лишь позднее, как я уже
сказал, мне стало ясно, что интроверсию и экстраверсию, как общие и основные
установки, следует отличать от функциональных типов. Эти две установки
распознаются легче всего, тогда как для различения функциональных типов
необходим уже обширный опыт. Иногда бывает чрезвычайно трудно выяснить,
какая функция имеет первенствующее значение. Соблазнительно действует на нас
то, что интроверт естественно производит впечатление рефлектирующего и
размышляющего человека - и притом вследствие своей абстрагирующей установки.
Поэтому легко возникает склонность к предположению, что у него преобладает
мышление. Экстраверт же, наоборот, естественно обнаруживает множество
непосредственных реакций, которые заставляют предположить, что у него
преобладает элемент чувства. Однако такие предположения обманчивы, потому
что экстраверт легко может оказаться мыслительным типом, а интроверт -
чувствующим типом. Джордан описывает в общих чертах только интровертный и
экстравертный типы. Там же, где он вдается в подробности, его описание
становится малопонятным, потому что он смешивает черты различных
функциональных типов, не различенные вследствие недостаточной разработки
материала. Однако образ интровертной и экстравертной установок выявляется в
общих чертах с несомненной ясностью, так что сущность обеих основных
установок становится вполне очевидной.
Характеристика типов с точки зрения аффективности - вот то, что кажется
мне значительным в сочинении Джордана. Ведь мы уже видели, что
"рефлективная", размышляющая природа интроверта компенсируется
бессознательной архаической жизнью влечений и ощущений. Можно было бы
сказать, что человек потому именно и усвоил интровертную установку, что ему
надо было вознестись над его архаически-импульсивной, страстной природой к
надежным высотам абстракции, для того чтобы царить оттуда над непокорными,
дико мятущимися аффектами. Ко многим случаям такая точка зрения вполне
приложима. Можно было бы сказать и обратно, что не столь глубоко коренящаяся
аффективная жизнь экстраверта легче поддается дифференцированию и
доместикации, нежели архаическое, бессознательное мышление и чувство -
фантазирование, - могущее иметь опасное влияние на его личность. Именно
поэтому такой человек всегда стремится жить по возможности деловитее и
переживать как можно больше для того, чтобы не прийти в себя, не осознать
своих дурных мыслей и чувств. На основании этих простых наблюдений можно
объяснить замечание Джордана (с. 6), которое иначе показалось бы
парадоксальным: он говорит, что у "less impassioned" (экстравертного)
темперамента интеллект преобладает и принимает обыкновенно большое участие в
формировании жизни, тогда как у рефлективного темперамента именно аффекты
имеют большее значение.
На первый взгляд кажется, что такое понимание прямо побивает мое
утверждение, будто тип "less impassioned" соответствует моему экстравертному
типу. Однако при ближайшем рассмотрении мы видим, что это не так, ибо
рефлективная душа, конечно, пытается справиться с непокорными аффектами, в
действительности же она подпадает гораздо больше под влияние страсти, чем
тот, кто принял свои ориентированные на объекте желания за сознательное
жизненное правило. Этот последний, то есть экстравертный человек, пытается
всюду пробиться таким способом, однако ему приходится удостовериться в том,
что именно его субъективные мысли и чувства всюду становятся ему поперек
дороги. Его внутренний психический мир гораздо сильнее влияет на него, чем
он сам это предполагает. Он сам этого не видит, но внимательные наблюдатели
вокруг него замечают личную преднамеренность его стремлений. Поэтому он
должен поставить своим основным и неизменным правилом - обращаться к себе с
вопросом: "Чего я, собственно говоря, желаю? Каково мое тайное намерение?"
Другой же, интровертный человек, с его сознательными, вымышленными
намерениями, совершенно упускает из виду то, что окружающие слишком хорошо
видят его, а именно что его намерения служат влечениям хотя и мощным, но
лишенным цели и объекта и что они находятся под влиянием этих влечений. Кто
наблюдает за экстравертом и судит о нем, тот легко может принять
обнаруживаемое им чувство и мышление за тонкий покров, лишь слегка
прикрывающий личное намерение, холодное и придуманное. А тому, кто старается
постигнуть интроверта, легко может прийти мысль, что в нем сильная страсть
лишь с трудом обуздывается видимым умствованием.
Оба суждения - и правильны, и ложны. Суждение ложно тогда, когда
сознательная точка зрения, сознание вообще является сильным и стойким в
своем противоположении бессознательному; оно правильно тогда, когда сильному
бессознательному противостоит слабая сознательная точка зрения, которая
подчас и должна бывает уступить бессознательному. В этом последнем
вырывается наружу то, что было скрыто в глубине: у одного эгоистическое
намерение, а у другого необузданная страсть, элементарный аффект, не
желающий ни с чем считаться.
Эти соображения могли бы обнаружить и то, как Джордан наблюдает: он,
очевидно, сосредоточивает свое внимание на аффективности наблюдаемого, -
отсюда и его номенклатура: "less emotional" и "more impassioned". Поэтому
если он характеризует интроверта со стороны его аффектов как человека
видимости примирена общим словом "искусство"". Необходимо запомнить эти
утверждения, потому что у Ницше, как и у Шиллера, ярко выражена тенденция
приписывать искусству посредническую и искупительную роль. И благодаря этому
проблема застревает в эстетическом - безобразное тоже "прекрасно"; в
обманчивом мерцании эстетически прекрасного все отвратительное - даже злое -
начинает блистать и кажется достойным желания. Художественная натура в
Шиллере, так же как и в Ницше, присваивает искупительное значение себе и
своей специфической способности творить и выражать.
И за этим Ницше совершенно забывает, что для эллинов борьба Аполлона
против Диониса и их конечное примирение было совсем не эстетической
проблемой, а религиозным вопросом. Дионисийские празднества сатиров были по
всей аналогии чем-то вроде тотемистических празднеств, сопровождающихся
ретроспективным отождествлением с мифическими предками или даже прямо с
тотемистическим животным. Дионисийский культ во многих местах имел
мистически-спекулятивный оттенок и во всяком случае производил очень сильное
религиозно возбуждающее влияние. То обстоятельство, что из первоначально
религиозной церемонии возникла трагедия, имеет то же самое значение, как
связь нашего современного театра со средневековыми мистериями и их чисто
религиозной основой; это не дает оснований для того, чтобы рассматривать
проблему под чисто эстетическим аспектом. Эстетизм - это новомодные очки,
через которые психологические тайны дионисийского культа представляются в
таком свете, в каком античный мир, наверное, никогда не видел и не переживал
их. Шиллер так же, как и Ницше, совершенно упускает из виду религиозную
точку зрения и заменяет ее эстетическим рассмотрением. Конечно, эти явления
имеют безусловно и свою эстетическую сторону, которой нельзя пренебрегать.
Но если рассматривать средневековое христианство только с эстетической точки
зрения, то его истинный характер настолько же искажается и оказывается
внешним, как если бы мы понимали его исключительно с исторической точки
зрения. Истинное понимание может иметь место только на сходном основании,
ибо никто не будет утверждать, что сущность железнодорожного моста
достаточно понята, если ее ощутить эстетически. Вот почему то истолкование,
согласно которому борьба между Аполлоном и Дионисом есть вопрос о
противоположных эстетических влечениях, переносит всю проблему, без всяких
исторических и содержательных оснований, в эстетическую сферу, вследствие
чего она подвергается лишь частичному рассмотрению, которое никогда не
сможет верно постигнуть ее содержание.
Несомненно, что такой сдвиг должен иметь свою психологическую основу и
цель. Преимущество такой процедуры нетрудно открыть: эстетическое
рассмотрение тотчас же превращает проблему в образ, который зритель спокойно
рассматривает, любуясь одинаково его красотой и его безобразием, в
безопасном удалении от всякого со-ошущения и со-переживания, лишь скользя
ощущением по изображенной страсти. Эстетическая установка защищает от
участия, от личного вовлечения, к которому неизбежно ведет религиозное
понимание проблемы. Такое же преимущество обеспечивает и исторический способ
рассмотрения, в критику которого Ницше сам сделал целый ряд драгоценнейших
вкладов. Правда, уже очень заманчива возможность подойти к такой мощной
проблеме - "проблеме с рогами", как ее называет Ницше, - с чисто
эстетической стороны, ибо религиозное понимание ее, в данном случае
единственно адекватное, предполагает переживание в настоящем или нечто
пережитое в прошлом, чем современный человек, наверное, не часто может
похвалиться. Но Дионис, по-видимому, отомстил Ницше - стоит прочесть его
"Опыт самокритики", написанный в 1886 году и предпосланный как введение
"Рождению трагедии": "Да, что же такое есть дионисийское начало? - В этой
книге дается ответ на это - здесь говорит "знающий", посвященный и ученик
своего бога". Но таковым Ницше еще не был, когда писал "Рождение трагедии",
- тогда он был эстетически настроен, дионисийски же он стал настроен лишь
тогда, когда писал "Заратустру" и те достопамятные слова, которыми он
кончает свой "Опыт самокритики": "Возвысьте сердца ваши, братья мои, выше,
еще выше! Но не забудьте и про ноги! Воздвигните и ноги ваши, вы, добрые
плясуны, и еще будет лучше, если вы станете также и на голову!"
Та особенная глубина, с которой Ницше понял эту проблему, несмотря на
эстетическое самострахование, настолько уже приблизила его к
действительности, что его позднейшее дионисийское переживание представляется
почти неизбежным последствием его. Его нападение на Сократа в "Рождении
трагедии" направлено против рационалиста, недоступного дионисийскому
оргиазму. Этот эффект соответствует аналогичной ошибке, присущей
эстетическому рассмотрению, которое устраняет от себя проблему. Но, несмотря
на эстетическое понимание, Ницше уже тогда предугадывал истинное разрешение
проблемы, когда писал, что противоположность примиряется не искусством, а
"чудодейственным метафизическим актом эллинской воли". Он ставит "волю" в
кавычках, и так как он в то время находился под сильным влиянием
Шопенгауэра, то мы имеем полное право истолковать это как указание на
метафизическое понятие воли. Для нас "метафизическое" имеет психологическое
значение "бессознательного". Поэтому, если мы в формуле Ницше заменим слово
"метафизический" словом "бессознательный", то искомое разрешение этой
проблемы гласило бы: "бессознательный чудодейственный акт". "Чудо"
иррационально, следовательно, этот акт есть бессознательное иррациональное
свершение, создание из себя самого, без содействия разума и целесообразного
намерения; оно как бы вытекает, оно обнаруживается как явление роста
творящей природы, а не как результат человеческого мудрствования, оно есть
порождение страстного чаяния, веры и надежды.
Но оставим пока эту проблему, так как в дальнейшем течении наших
исследований у нас еще будет случай вернуться к этому вопросу и заняться им
более подробно. Приступим вместо этого к более основательному рассмотрению
аполлонически-дионисийских понятий в смысле их психологического содержания.
Рассмотрим вначале дионисизм. Описание Ницше обнаруживает сразу, что он под
этим разумеет некое развертывание, поток, идущий вверх и наружу, состояние
диастолы, как говорил Гете, мирообъемлющее движение, каким Шиллер описывает
его в своей "Песни радости":
Миллионы, к нам в объятья!
Люди, поцелуй сей вам!
и далее:
Все творения живые
Радость средь природы пьют,
Все и добрые, и злые
По стезе ее идут.
Сон, вино, привет участья,
Друга нам она дарит:
Дышит червь животной страстью,
К Богу херувим летит.
Это - дионисийская "экспансия". Это - поток мощного всеощущения,
неудержимо прорвавшийся наружу и опьяняющий чувство, подобно крепчайшему
вину. Это - опьянение в самом высшем смысле слова.
В таком состоянии психологический элемент ощущения - чувственного
ощущения или ощущения аффективного - принимает самое сильное участие. Речь,
стало быть, идет об экстраверсии чувств, неотличимо связанных с элементом
ощущения, почему мы и называем их чувство-ощущениями. Можно поэтому сказать,
что в таком состоянии больше вырываются наружу аффекты, то есть нечто
носящее характер влечения, слепо понуждающее, выражающееся специально в
возбуждении сферы тела.
Аполлонизм, напротив, есть восприятие внутренних образов красоты, меры
и чувств, покорившихся законам пропорций. Сравнение со сновидением ясно
указывает на характер аполлонического состояния: это состояние интроспекции,
состояние созерцания, обращенного вовнутрь, в сонный мир вечных идей - одним
словом, это состояние интроверсии.
До сих пор аналогия с нашими механизмами, по-видимому, несомненна. Но
если бы мы удовольствовались аналогией, то таким ограничением мы
насильственно истолковали бы понятия Ницше, втиснув их в прокрустово ложе.
По мере развития наших исследований мы видим, что состояние
интроверсии, как только оно становится привычным, всегда влечет за собой
дифференциацию в отношении к миру идей, тогда как привычная экстраверсия
вызывает дифференциацию в отношении к объекту. В понятиях Ницше мы такой
дифференциации нигде не встречаем. Дионисийское чувство отличается вполне
архаическим характером аффективного ощущения. Оно, стало быть, не чисто, не
отвлеченно и не выдифференцированно из сферы влечений, не превращено в тот
подвижный элемент, который у экстравертного типа подчиняется наставлениям
разума и отдается ему как послушный инструмент. Понятие интроверсии у Ницше
тоже не устанавливает чистого дифференцированного отношения к идеям,
высвободившегося из созерцания - как чувственно обусловленного, так и
творчески порожденного - и достигшего отвлеченных и чистых форм. Аполлонизм
есть внутреннее восприятие, интуитивное постижение мира идей. Сравнение со
сновидением ясно указывает на то, что Ницше представляет себе это состояние,
с одной стороны, чисто созерцательным, а с другой - чисто образным.
Эти характеристические черты означают нечто своеобразное, чего мы
отнюдь не должны включать в понятие интровертной или экстравертной
установки. У человека с преимущественно рефлектирующей установкой
аполлоническое состояние созерцания внутренних образов ведет к такой
переработке созерцаемого, которая соответствует сущности интеллектуального
мышления. Из этого возникают идеи. У человека с установкой преимущественно
чувствующей происходит сходный процесс, а именно прочувствование образов и
созидание чувство-идеи, которая, по существу, может совпасть с идеей,
созданной мышлением. Поэтому идея есть столько же мысль, сколько и чувство,
например идея отечества, свободы, Бога, бессмертия и т. д. При той и при
другой обработке принцип остается рациональным и логическим. Но существует и
совершенно иная точка зрения, с которой логически рациональная обработка
оказывается несоответствующей. Эта иная точка зрения есть эстетическая. Она
пребывает в интроверсии при восприятии идей, она развивает интуицию,
внутреннее созерцание; в экстраверсии она пребывает при ощущении и развивает
чувственные способности, инстинкт, способность воспринимать внешние
воздействия. С этой точки зрения мышление совсем не является принципом
внутреннего восприятия идей - совсем не является им и чувство, - напротив,
мышление и чувство оказываются лишь производными величинами от внутреннего
созерцания или чувственного ощущения.
Таким образом, понятия Ницше приводят нас к принципам третьего и
четвертого психологического типа: эти типы можно было бы назвать
эстетическими, в противоположность рациональным (мыслительному и
чувствующему типу). Это интуитивный тип и тип сенситивный, или ощущающий.
Хотя момент интроверсии и экстраверсии присущ обоим этим типам наравне с
рациональными типами, однако с тем отличием, что они, с одной стороны, не
дифференцируют восприятия и созерцания внутренних образов до состояния
мышления, как то делает мыслящий тип, и, с другой стороны, не дифференцируют
аффективного переживания влечений и ощущений до состояния чувства, как то
делает чувствующий тип. Вместо этого интуитивный тип возводит
бессознательное восприятие до уровня дифференцированной функции, через
которую он и приспособляется к внешнему миру. Он приспособляется благодаря
бессознательным директивам, которые он получает через особенно тонкое
обостренное восприятие и истолкование смутно осознанных побуждений. Как
может выглядеть такая функция, это, конечно, трудно описать вследствие ее
иррационального и, так сказать, бессознательного характера. Ее можно было
бы, пожалуй, сравнить с даймонием Сократа, конечно с тем отличием, что
необыкновенно рационалистическая установка Сократа по возможности вытесняла
интуитивную функцию, так что ей приходилось пробиваться на путях конкретной
галлюцинации, потому что у нее не было прямого психологического доступа к
сознанию. А это, последнее, именно и имеет место у человека интуитивного
типа.
Ощущающий тип представляет собой во всех отношениях противоположность
интуитивному типу. Он базируется, так сказать, исключительно на элементе
чувственного ощущения. Его психология ориентируется на влечении и ощущении.
Поэтому он всецело зависит от реальных раздражений.
То обстоятельство, что Ницше особенно выделяет, с одной стороны,
психологическую функцию интуиции, а с другой - психологическую функцию
ощущения и влечения, могло бы быть показательным для его собственной, личной
психологии. Его следовало бы признать интуитивным типом, но со склонностью в
сторону интроверсии. В пользу первого говорит его преимущественно
интуитивно-художественный способ творить, для которого особенно характерно
разбираемое нами "Рождение трагедии", а еще больше главное его произведение
"Так говорит Заратустра". Для интровертно-интеллектуальной стороны его
характера показательными являются его афористические сочинения,
отличающиеся, несмотря на сильную окрашенность чувством, ярко выраженным
критическим интеллектуализмом, в стиле французской интеллигенции XVIII века.
О его принадлежности к интуитивному типу вообще говорит то обстоятельство,
что ему недостает рационального ограничения и законченности. При таком
положении вещей неудивительно, что он в первом своем сочинении
бессознательно выдвигает на первый план факты своей личной психологии. Это
соответствует интуитивной установке, воспринимающей все внешнее прежде всего
через внутреннее, иногда даже в ущерб реальности. Благодаря такой установке
он и приобрел это глубокое понимание дионисийских свойств своего
бессознательного. Однако грубая форма их, насколько нам известно, всплыла на
поверхность его сознания лишь тогда, когда разразился его недуг, после того,
как она уже раньше обнаруживала себя в его сочинениях в многочисленных
эротических намеках. Поэтому чрезвычайно прискорбно с психологической точки
зрения, что рукописи, найденные после его заболевания в Турине, - рукописи в
этом отношении особенно показательные - были преданы уничтожению во имя
морально-эстетического сострадания.
Продолжая в хронологическом порядке обзор предварительных работ по
интересующему нас вопросу о психологических типах, я обращаюсь в настоящей
главе к небольшому, несколько странному научному труду, с которым я
ознакомился благодаря моей уважаемой лондонской сотруднице, доктору
Констанции Лонг; я говорю о книге Фюрно Джордана "Характер с точки зрения
тела и генеалогии человека". /42/
В своей небольшой книге (всего 126 страниц) Джордан описывает, в
сущности, два характерологических типа; определение их интересует нас во
многих отношениях, хотя - замечу с самого начала - автор, в сущности говоря,
имеет в виду наши типы лишь отчасти, выдвигая зато точку зрения интуитивного
и ощущающего типов и смешивая их с первыми. Но предоставим сначала слово
самому автору и приведем его вступительное определение. На странице 5 он
говорит: "Существуют два характера, фундаментально отличных друг от друга,
два ясно выраженных типа характеров (с третьим, промежуточным): у одного
типа тенденция к активности сильна, а тенденция к рефлексии слаба: у другого
же склонность к рефлексии преобладает, тогда как влечение к деятельности
оказывается более слабым. Между этими двумя крайностями существует
бесчисленное множество ступеней. Однако достаточно будет показать еще один,
третий тип, у которого способность к рефлексии и способность к действию
находятся более или менее в равновесии. К тому же среднему классу можно
отнести и те характеры, у которых имеется склонность к эксцентричности, или
же такие, у которых преобладают иные, быть может ненормальные, тенденции, в
противоположность эмоциональным или не-эмоциональным процессам".
Из этого определения с очевидностью вытекает, что Джордан
противопоставляет рефлексии или мышлению деятельность или активность. Вполне
понятно, что наблюдатель, не слишком глубоко исследующий природу человека,
прежде всего обращает внимание на противоположность между рефлективным
существом и существом деятельным и что он бывает склонен определить
подмеченную противоположность именно с такой точки зрения. Однако уже
простое соображение о том, что действующее существо вовсе не всегда исходит
из одних импульсов, а может отправляться и от мышления, - обнаруживает
необходимость несколько углубить это определение. Джордан и сам приходит к
такому заключению и на странице 6 вводит в свое исследование новый элемент,
имеющий для нас особенно большую ценность, а именно элемент чувствования. В
самом деле, он констатирует, что активный тип менее страстен, тогда как
рефлективный темперамент отличается страстностью. Поэтому Джордан называет
свои типы: "менее страстным" ("the less impassioned") и "более страстным"
("the more impassioned"). И таким образом, тот элемент, который он в
предварительном определении обошел молчанием, он превращает впоследствии в
постоянный термин. Однако, что отличает его понимание от нашего, это то
обстоятельство, что он всегда изображает "менее страстный" тип как в то же
время "активный", а другой как "неактивный".
Такое смешение я считаю неудачным, ибо существуют чрезвычайно страстные
и глубокие натуры, которые вместе с тем очень энергичны и деятельны; и
бывают, наоборот, не слишком страстные, поверхностные натуры, совершенно не
отличающиеся не только активностью, но даже и низшей формой деятельности -
деловитостью. Я считаю, что его, в общем, ценное построение значительно
выиграло бы в смысле ясности, если бы он совершенно оставил в стороне идею
активности и пассивности как совершенно особую точку зрения, хотя эта идея
сама по себе является характерологически значительной.
Из дальнейшего изложения выяснится, что, говоря о типе "less
impassioned and more active", Джордан разумеет экстравертного человека, а
описывая тип "more impassioned and less active", он имеет в виду человека
интровертного. Оба могут быть деятельными и недеятельными, не изменяя при
этом своего типа; поэтому я считаю, что момент активности, в качестве
главной характеризующей черты, следовало бы отбросить; однако в качестве
черты второстепенного значения этот момент все же играет роль постольку,
поскольку экстравертный человек, верный своим особенностям, является
обыкновенно гораздо более подвижным, живым и деятельным, нежели
интровертный. Но это свойство безусловно зависит от той фазы, в которой
индивид находится в данный момент по отношению к внешнему миру. Интроверт в
экстравертной фазе является активным, тогда как экстраверт в интровертной
фазе оказывается пассивным. Сама активность, как основная черта характера,
может быть иногда интровертированной, то есть она всецело обращается
вовнутрь и развивает живую деятельность мысли или чувства, тогда как наружно
царит глубокое спокойствие; иногда же активность может становиться
экстравертированной, причем наружно она проявляется в подвижных и живых
действиях, тогда как за этим кроется твердая, неподвижная мысль или такое же
чувство.
Прежде чем вникнуть глубже в изложение Джордана, я должен, для
выяснения понятий, выделить еще одно обстоятельство, ибо если оставить его
без внимания, то оно может породить путаницу. Уже в самом начале я указал на
то, что в прежних моих работах я отождествлял интровертный тип с
мыслительным типом, а экстравертный - с чувствующим. Лишь позднее, как я уже
сказал, мне стало ясно, что интроверсию и экстраверсию, как общие и основные
установки, следует отличать от функциональных типов. Эти две установки
распознаются легче всего, тогда как для различения функциональных типов
необходим уже обширный опыт. Иногда бывает чрезвычайно трудно выяснить,
какая функция имеет первенствующее значение. Соблазнительно действует на нас
то, что интроверт естественно производит впечатление рефлектирующего и
размышляющего человека - и притом вследствие своей абстрагирующей установки.
Поэтому легко возникает склонность к предположению, что у него преобладает
мышление. Экстраверт же, наоборот, естественно обнаруживает множество
непосредственных реакций, которые заставляют предположить, что у него
преобладает элемент чувства. Однако такие предположения обманчивы, потому
что экстраверт легко может оказаться мыслительным типом, а интроверт -
чувствующим типом. Джордан описывает в общих чертах только интровертный и
экстравертный типы. Там же, где он вдается в подробности, его описание
становится малопонятным, потому что он смешивает черты различных
функциональных типов, не различенные вследствие недостаточной разработки
материала. Однако образ интровертной и экстравертной установок выявляется в
общих чертах с несомненной ясностью, так что сущность обеих основных
установок становится вполне очевидной.
Характеристика типов с точки зрения аффективности - вот то, что кажется
мне значительным в сочинении Джордана. Ведь мы уже видели, что
"рефлективная", размышляющая природа интроверта компенсируется
бессознательной архаической жизнью влечений и ощущений. Можно было бы
сказать, что человек потому именно и усвоил интровертную установку, что ему
надо было вознестись над его архаически-импульсивной, страстной природой к
надежным высотам абстракции, для того чтобы царить оттуда над непокорными,
дико мятущимися аффектами. Ко многим случаям такая точка зрения вполне
приложима. Можно было бы сказать и обратно, что не столь глубоко коренящаяся
аффективная жизнь экстраверта легче поддается дифференцированию и
доместикации, нежели архаическое, бессознательное мышление и чувство -
фантазирование, - могущее иметь опасное влияние на его личность. Именно
поэтому такой человек всегда стремится жить по возможности деловитее и
переживать как можно больше для того, чтобы не прийти в себя, не осознать
своих дурных мыслей и чувств. На основании этих простых наблюдений можно
объяснить замечание Джордана (с. 6), которое иначе показалось бы
парадоксальным: он говорит, что у "less impassioned" (экстравертного)
темперамента интеллект преобладает и принимает обыкновенно большое участие в
формировании жизни, тогда как у рефлективного темперамента именно аффекты
имеют большее значение.
На первый взгляд кажется, что такое понимание прямо побивает мое
утверждение, будто тип "less impassioned" соответствует моему экстравертному
типу. Однако при ближайшем рассмотрении мы видим, что это не так, ибо
рефлективная душа, конечно, пытается справиться с непокорными аффектами, в
действительности же она подпадает гораздо больше под влияние страсти, чем
тот, кто принял свои ориентированные на объекте желания за сознательное
жизненное правило. Этот последний, то есть экстравертный человек, пытается
всюду пробиться таким способом, однако ему приходится удостовериться в том,
что именно его субъективные мысли и чувства всюду становятся ему поперек
дороги. Его внутренний психический мир гораздо сильнее влияет на него, чем
он сам это предполагает. Он сам этого не видит, но внимательные наблюдатели
вокруг него замечают личную преднамеренность его стремлений. Поэтому он
должен поставить своим основным и неизменным правилом - обращаться к себе с
вопросом: "Чего я, собственно говоря, желаю? Каково мое тайное намерение?"
Другой же, интровертный человек, с его сознательными, вымышленными
намерениями, совершенно упускает из виду то, что окружающие слишком хорошо
видят его, а именно что его намерения служат влечениям хотя и мощным, но
лишенным цели и объекта и что они находятся под влиянием этих влечений. Кто
наблюдает за экстравертом и судит о нем, тот легко может принять
обнаруживаемое им чувство и мышление за тонкий покров, лишь слегка
прикрывающий личное намерение, холодное и придуманное. А тому, кто старается
постигнуть интроверта, легко может прийти мысль, что в нем сильная страсть
лишь с трудом обуздывается видимым умствованием.
Оба суждения - и правильны, и ложны. Суждение ложно тогда, когда
сознательная точка зрения, сознание вообще является сильным и стойким в
своем противоположении бессознательному; оно правильно тогда, когда сильному
бессознательному противостоит слабая сознательная точка зрения, которая
подчас и должна бывает уступить бессознательному. В этом последнем
вырывается наружу то, что было скрыто в глубине: у одного эгоистическое
намерение, а у другого необузданная страсть, элементарный аффект, не
желающий ни с чем считаться.
Эти соображения могли бы обнаружить и то, как Джордан наблюдает: он,
очевидно, сосредоточивает свое внимание на аффективности наблюдаемого, -
отсюда и его номенклатура: "less emotional" и "more impassioned". Поэтому
если он характеризует интроверта со стороны его аффектов как человека