...Уверенный, что моему слиянию с природой ничто не может помешать, я был несказанно удивлен, когда из-за бани, со стороны заднего двора, неожиданно появился Толян – мой первейший деревенский дружбан. Нетвердым шагом он преодолел разделявшее нас расстояние, тяжело опустился рядом со мной на лавочку и, переборов крайнюю усталость, пик которой пришелся на вчерашний день – как раз на дату выдачи пенсии, прошелестел непослушными губами:
   – Чего-то, Мишка, я так и не понял в твоих рассуждениях. Видать, никудышный ты философ, да и писатель из тебя выходит уж больно путаный.
   Не скрою, я был чрезвычайно польщен. Как-никак, Толян оказался первым человеком, кто признал во мне писателя. Понятно, что я не мог его разочаровать, поэтому с жаром принялся растолковывать ему сбивчивые положения настоящей главы.
   А чтобы подогреть его интерес, я воспользовался абсолютной шкалой ценностей, благодаря чему легко завладел вниманием Толяна. Я не стал выпытывать у него, что и сколько он пил вчера, а лишь намекнул, что сегодня, возможно, ему предстоит отведать капитанского коктейля с благозвучным названием «Good Mother», в котором бултыхаются 50 г водки и 50 г ликера «Amoretto», благо кое-какой подарочный ликер и в самом деле без всякой пользы пылился у меня на полке. Ну что можно сказать о таком напитке, – вопрошаю я Толяна? – Традиционный, ничем не примечательный двухкомпонентный микст предсказуемого действия и маловразумительной направленности. Что следует ожидать от такого коктейля, если ограничиться одной его порцией? Да ничего. Чтобы по-настоящему романтизировать его вкусовую гамму, а заодно придать ей национальное своеобразие, нам потребуется заменить итальянский ликер на дополнительные 50 г русской водки.
   – Точно, Мишка, давай заменим, – отзывается Толян.
   – Давай-то давай, но вот только это будет уже не коктейль, а полноценный мерзавчик.
   Толян тяжело вздыхает, признавая справедливость моего замечания. Поэтому дальше свою мысль я уже развиваю в следующем направлении: чтобы ты, Толян, в полной мере смог ощутить необходимый коктейлю яркий букет, не оскорбив при этом собственных эстетических чувств его недостаточной крепостью, хочу привлечь твое внимание к напитку, ставшему почти неприметным в силу его каждодневного употребления, которому как-то в порыве мазохистского патриотизма я дал название «Великодержавные страдания». А чтобы украсить это название народным орнаментом, одновременно привнеся в него то же благозвучие, какое исходит от ранее упомянутого коктейля «Good Mother», я бы в конечном счете поименовал его так: «Великодержавные страдания, вашу мать!»
   Вот уж коктейль так коктейль. Честно говоря, его даже пить нет необходимости, достаточно вдыхать его слезоточивые миазмы. Если же быть не только честным, но и предельно откровенным, – это уже и не коктейль вовсе, а гремучая смесь тротила с напалмом, которая ежели рванет, то мало не покажется. И уж если быть до конца честным и откровенным, а в придачу к тому же дать еще волю инстинкту самосохранения, то такую убойную смесюгу и вдыхать-то небезопасно, не иначе как в респираторе, потому что – чего в ней только не намешано!
   В полном ассортименте представлена вся роза ветров религиозных конфессий: тут тебе и елейно-сладкий аромат христианства, и резкий, агрессивный запах ислама, и упоительное дуновение буддизма, даже слабый запашок сурового иудаизма и тот дает себя знать. Не смешиваясь между собой, эти запахи благоухают в воздухе по отдельности, будоража обоняние верующих и в скромные будни, и в дни религиозных праздников, в чехарде которых под залихватские окрики восседающего на облучке кучера: «Поберегись, не то зашибу!» – проносятся Пейсах, Пасха, Маулид. Весь этот букет замешан на атеизме, лишенном указанного вероисповедного благовония, но сохранившем в себе кое-какую светскую пахучесть, замечаемую, правда, разве что 8 Марта – в день общегосударственного чествования женщины-труженицы.
   – Опаньки, а вот и повод нашелся, за баб грех не выпить! – оживленно вставляет Толян. – Тут ты, Мишка, верно подметил.
   Цветность и консистенция напитка весьма своеобразны: в целом его цветовая палитра выдержана в ярко-красных тонах; на дне сосуда представлена выпадающая крупными хлопьями в осадок темно-рубиновая гуща; устойчиво держащаяся на плаву розовая взвесь занимает почти всю оставшуюся часть сосуда; и лишь на самом верху иллюминирует бледно-розоватыми бликами тоненькая прозрачная полоска легковесной мелочи.
   Надо признать, что поистине оригинальной находкой в этом коктейле служит в изобилии представленный богатый колорит всевозможных специй и пряностей, собранных со всей многоликой российской округи, отчего напиток дышит разнообразием религиозных верований, национальных культур, художественных эпосов, древних поверий, местных традиций, стародавних обрядов, хозяйственных укладов и бытовых особенностей малочисленных народностей.
   Стоит только российскому гражданину, тяготеющему к традиционным европейским напиткам, на секунду запамятовать данный мною совет – не затягиваться глубоко испарениями этого сшибающего с ног зелья и уж тем более ни при каких условиях не снимать с лица респираторную маску – и принюхаться всё же к этому коктейлю назло мне и наперекор здравому смыслу, как у него враз пропадают все поползновения быть причастным к общеевропейскому демократическому процессу, – так пьянит его волшебный дух тувинского горлового пения «сыгыт» или магическое благовоние песни «бессермян-крезь».
   – Это что ж за песня такая чудная? – интересуется Толян.
   – Это, – отвечаю я, – когда несколько человек одновременно поют на удмуртском языке чуть ли не восемь разных песен, полагая, что слушатели воспринимают их пение как единое музыкальное произведение.
   А еще этот коктейль содержит особый настой из азиатской полыни, обладающий феноменальным действием: с одной стороны, он укрепляет совесть, а с другой – ослабляет разум.
   – Как это так – слабит разум? – подозрительно косясь на меня, спрашивает Толян. – Ну это, Мишка, ты уже завираешь.
   – Не веришь?! Ладно, вот тебе показательный пример.
   И я начинаю рассказывать ему о результатах проведенного Институтом социологического анализа совместно с ВЦИОМом опроса общественного мнения, в котором приняли участие 1600 респондентов – от Калининграда до Камчатки. Им задали вопрос: ребята, а в каком государстве вы хотели бы жить? Свыше 50 % опрошенных ответили: в государстве западного типа. Ознакомившись с таким издевательским ответом, социологи решили: либо с ними ваньку валяют, либо их неверно интерпретируют. Тогда они сформулировали по существу тот же вопрос в другой редакции: а готовы ли вы в таком случае отказаться от догматов православной церкви, предпочтя им каноны протестантской этики – Dura lex, sed lex, и труд – это не тягостное бремя, а призвание от Бога? И что ты думаешь, Толян? Даже в такой глумливой форме вопрос, тем не менее, не застал никого врасплох. Теперь уже более 60 % респондентов без зазрения совести ответили: да, готовы, то есть готовы жить не по совести, а по закону.
   Прочитав это сообщение, я было подумал, что в него вкралась досадная опечатка. Однако очередная избирательная кампания всё расставила по своим местам, и я смог наконец облегченно вздохнуть. Ты же понимаешь, Толян, одно дело – общетеоретическое признание неких абстрактных иноземных ценностей, о привлекательности которых даже мы с тобой способны судить не хуже самих протестантов, и совсем другое – принятие конкретного решения, при выборе которого побудительным мотивом по-прежнему остается наша нежная привязанность к родному погосту, ну, там, томлению души, мукам совести, велению сердца... Так вот, те 50–60 % потенциальных избирателей, что теоретически готовы жить по западным меркам и руководствоваться верховенством Закона, взвесив тщательно все «за» и «против» и осознав по трезвому размышлению – тоже не для красного словца – скоропалительность своего недавнего выбора, на практике голосуют за «иноверца» всего лишь 5-ю процентами голосов от общего протестантского электората. Парадокс? Не то слово! Но вполне объяснимый.
   Помнишь, Толян, прекрасный фильм «Осенний марафон»? Тот самый, где персонаж Леонова поясняет причину, почему его собутыльник – профессор из Дании – оказался в медвытрезвителе. «Ведь я же ему говорил... А он всё: „Коктейль, коктейль...“ – хиппи лохматый!» А когда на следующее утро тело профессора доставили в гостиницу, администраторша наотрез отказалась припомнить в нем своего постояльца и выдать ключ от номера, сославшись на то, что, мол, этот гражданин у них не проживает. Не узнала, бедная. Ничего удивительного. Его бы и мама родная не признала в таком виде.
   Так и в нашем случае. Сначала 60 %, потом коктейль «Великодержавные страдания, вашу мать!», а уж дальше – поди узнай самих себя. Поэтому-то совесть и разум в нас не пересекаются, существуя как две разные и независимые друг от друга субстанции, одну из которых коктейль закрепляет, после чего она становится непрошибаемой, как броня, а другую настолько размягчает, что она жидким студнем стекает нам прямо под ноги, из-за чего приходится втаптывать в землю последние остатки собственных мозгов. Ну и, конечно, земля, пропитанная такими сильнодействующими ядохимикатами, всячески отбрыкивается от того, чтобы давать нужные всходы.
   – Да, что и говорить, землица в наших краях – не дай бог каждому. Песок! – с грустью соглашается Толян и, застенчиво отведя взгляд в сторону, вкрадчиво добавляет: – У тебя там, Мишка, ничего не осталось?
   Огорченный тем, что Толян так и не дослушал мои пояснения к настоящей главе, я встаю, подтягиваю на бедрах полотенце и иду к дому.
   – Только ты уж это, – слышу за спиной я голос Толяна, – постарайся без «Амуретты». Ну ее к лешему – сироп один!
   Осторожно, чтобы не расплескать, я выношу Толяну «Bad Mother» – водку без ликера. Непослушной рукой он принимает от меня стакан, медленно подносит его ко рту и, закатив глаза и вытянувшись в струнку, потихоньку выпивает. Уже через несколько минут взгляд его мутнеет, глаза заволакиваются туманом, тело обмякает. Он с виноватой улыбкой сползает с лавочки, здесь же, возле баньки, устраивается на травке и вскоре засыпает. Сон его глубок и спокоен, ибо Толяну нет нужды волноваться, что он, неровен час, проспит вечернюю дойку. Уж об этом как-нибудь позаботится Надя – супруга Толяна. Кстати, осеняет меня страшная догадка: а ведь Надя может появиться с минуты на минуту, и тогда, проклиная весь мой род, она разбудит Толяна отборными матюками, заставит его подняться и, понукая хворостиной, погонит доить скотину.
   И покуда Надя еще не появилась, покуда она еще только высматривает в густом лозняке подходящий хлыст, я с трусливой поспешностью натягиваю штаны и постыдно покидаю Толяна, дабы перенестись в то место повествования, с какого начал сегодняшнее столь долгое и путаное отступление, – к воскресенью 26 марта. До избрания Президентом России В.В.П... остается еще 5 часов, то есть сейчас – 3 часа дня пополудни. Естественно, по местному времени. А поскольку время у нас всегда только местное, хотя, как утверждают некоторые эрудиты, за окном вовсю уже накатывается третье тысячелетие, – этот вечно отстающий механизм наших часов определенно нуждается в капитальном ремонте. Но кому же, скажите на милость, его ремонтировать, если сам мастер – плоть от плоти порождение нас самих, а его хронометр отстает так же, как и наши часы?!
   – Откуда же тогда в тебе взялась вера в наше светлое демократическое завтра? – неожиданно услышал я голос моего недавнего партнера по лицедейству, с которым, как мне казалось, я уже урегулировал коллизию, связанную с раздвоением личности, слившись с ним в единое и неделимое целое.
   – Ну это совсем просто, – мгновенно парирую я. – Моя вера – это явление того же порядка, что и вера телезрителей, отвечающих на вопрос кажущегося постоянно растерянным журналиста Максимова: «Верите ли вы в новую историческую хронологию по Фоменко?» Ну что мне стоит сказать – да, верю, доставив тем самым истинное наслаждение ведущему и вернув ему едва не утраченную собственную веру в людей, что в свою очередь готовы по первому зову уверовать и в новую хронологию, и в черта лысого. Убудет, что ли, от меня, тем более что культурно-образовательного ценза при ответе на этот вопрос никто не устанавливает, да и глупостями всякими не интересуется: «Верите?! Вот так да! А позвольте спросить – почему?» Да потому! Хочу и верю! И потом. Ведь сказал же поэт: «В Россию можно только верить...» Вот я и верю. Даже продолжаю на что-то слабо надеяться. А еще по-своему и любить... А что еще надо? Тем паче что ничего другого не остается.
   Эх, кабы не короткое лето да не песок, небось взошли бы помидоры в парнике у нас в деревне, ну да авось всё еще переменится, и бабка Мирыч, вконец умаявшись – шутка ли! Задрамши подол, часами ползать на карачках в душной парилке, сымая набухшие алой спелостью помидоры, – оборотится однажды с прежней шаловливой улыбкой к дверце теплицы, а тут, глядишь, и я, дед Щукарь, лихо заломив картуз набекрень и запалив самокрутку, как раз с завалинки подоспею...
   В лучах предзакатного солнца мы мерно брели узкими улочками старого города в направлении порта, влекомые вновь и вновь возникающей с каждым поворотом дороги зрительной галлюцинацией открывающейся перед нами морской панорамы с видом на белый теплоход под трехцветным стягом. Насколько я знаю, существование подобных фантомов – нередкая вещь в здешних краях. Местные жители, вдоволь натерпевшись от франко-испанских колонизаторов, целыми толпами подались в свое время бедуинами в пустыню, но там, мучимые не столько жаждой, сколько неотвязными миражами оазисов, они от такой непрухи принялись грязными словами поносить свою кочевую жизнь и, в конце концов, почти поголовно осели в близлежащих городах, где такие видения посещали их гораздо реже. Поэтому мы пришли к заключению: хватит гоняться за постоянно исчезающими призраками, довольно ненужной погони за иллюзиями, пора обратиться к научным методам поиска истины. И начать этот поиск мы решили с покупки полкило маслин.
   Так неторопливо ступая по мостовым древней Медины, ориентируясь на местности в строгом соответствии с научными методами познания окружающего мира, мы направлялись в ту сторону, откуда едва уловимыми миазмами описанного выше коктейля доносился подхваченный слабым дуновением берегового бриза неповторимый запах Родины. Мирыч то и дело непринужденно запускала руку в бумажный пакетик, отправляя в рот одну маслинку за другой. Каждую съеденную маслинку она сопровождала возгласом одобрения, в котором я улавливал не только восхищение этими изумительными плодами, не просто удовольствие от тривиальной обжираловки маслинами, но, несмотря на избранный нами строго научный подход к установлению своего местонахождения во времени и пространстве, еще и волнующий отголосок чего-то более возвышенного, вечного, – отзвук, напоминающий собой хвалебное песнопение. Глядя на ее умиротворенное лицо, «зеленеющее как маслина в доме Божьем», я догадался, что это был отзвук Священного Писания, в котором вечнозеленое масличное дерево почитается символом неизменного благочестия и Божьего благословения.
   В отличие от Мирыча, я к маслинам совершенно равнодушен, даже не помню их вкуса, и когда они попадаются мне в каком-нибудь блюде, хоть в той же обожаемой мною мясной сборной солянке, я оставляю их без всякого внимания.
   И, наверное, зря, потому что, испортив когда-то вкус оскоминой от дикой маслины, я продолжаю с упорством язычника поклоняться атеистическому просвещенному разуму, вместо того чтобы развивать в себе вкус к культивированной маслине, являющейся аллегорией истинной веры, уповая на которую только и можно примириться с неподвластной здравому пониманию шалой российской жизнью.
   Но в этот раз маслины и впрямь оказались какими-то особенными: величиной с крупную сливу, мясистые, до того черные, что по сравнению с ними даже самый смуглый бербер выглядел всего лишь кудрявым бледнолицым. Да что там бербер! Куда важнее было то, что наше демократическое завтра, еще совсем недавно расцвеченное мною исключительно черными красками, сейчас, на фоне этих иссиня-черных как смоль, жирных марокканских маслин, представало чуть ли не белым лебедем надежды, грациозно выгнувшим свою длинную шею в сторону садящегося на запад солнца.
   Впереди, под навесом, показался цветочный базар. Его хозяин, по-домашнему вольготно располагаясь в мягком кресле, отдыхал в тени навеса, пребывая в той мечтательной полудреме, которая в странах с жарким климатом призвана сопутствовать послеобеденной сиесте. Не давая ему опомниться, Мирыч штурмовала цветочный развал на манер хищного корсара, берущего на абордаж зазевавшегося негоцианта. Хозяин базара нервно пробудился ото сна и принялся с неподдельным любопытством разглядывать заезжую покупательницу, не пытаясь даже скрыть своего глубокого сочувствия к болезненной бледности ее европейского лица, хотя, на мой взгляд, Мирыч загорела настолько, что вполне сошла бы в Москве за креолку. Как я уже говорил, языковых барьеров для нее не существует ни в Европе, ни тем более в Африке. Да и вообще, язык для нее – не главное и уж, конечно, не последнее средство общения, особенно в Африке, где всё местное население воспринималось ею как один большой детский сад – дошкольная обитель несмышленых смугленьких ребятишек, переговаривающихся промеж себя посредством жестов, выразительных ужимок, надувания щечек, выпячивания губок, закатывания глазок, причмокивания язычком. Отыскав в огромной массе ярких на длинных ножках цветов что-то похожее на незабудки, она подкатила к продавцу, и спустя минуту они уже болтали между собой с таким оживлением, с такой торопливостью, словно их терзала единственная незадача на свете – предстоящий через час отход судна, отчего они вынуждены были выражать взаимное расположение впопыхах, на лету, скороговоркой, глотая окончание фраз и беспардонно перебивая друг друга. Как много хотелось сказать каждому из них! Мне даже показалось, что Мирыч полезла в сумочку не за деньгами, а чтобы черкнуть свой московский адресок, мол, будешь проездом – заходи, договорим до конца, а то как-то не по-людски получается, всё на ходу, в спешке, мимолетом.
   Я окликнул Мирыча, показав ей на часы. Она подошла к краю навеса и оказалась как раз в том месте, где пролегала граница между светом и тенью: ее златокудрую головку окутывал плотный покров темноты, которому всё же неподвластно было скрыть проступавшую лучезарную улыбку наивной непосредственности; вся же остальная часть тела – от шеи до ног – находилась на ярком свету, будучи выставленной напоказ перед всей африканской общественностью. Одна лишь просьба к местным парням – руками не трогать!
   И тут меня будто током поразил увиденный мною образ. «Вот она, – пронеслось у меня в голове, – прекрасная иллюстрация загадочной русской натуры, в которой так мило соседствуют темень разума и свет души! Если, конечно, последняя располагается где-то на уровне сердца».
   Ровно в 6 часов вечера наш белоснежный лайнер отошел от причала Касабланки. Через 10 минут после отхода судна за горизонтом скрылось солнце. Подсвеченные десятками прожекторов, купола мечети Хасана II зеленели в сумерках наступающего вечера цветом дикой маслины. Это величественное благолепие и умиляло, и беспокоило меня одновременно. Ведь откушав по Божьей милости за один присест полкило культивированных маслин и приобщившись тем самым через привитие к истинной маслине – Христу – к истинным членам Церкви Христовой, Мирыч в своем благодарении Ему, в своем песнопении – «Аллилуйя!» – зашла слишком далеко. Настолько далеко, что у нее могло схватить живот! Конечно, я отдаю себе отчет в том, что подобная реплика только поспешествует мне отыскать на собственную задницу массу ненужных приключений: анафему, джихад, карающий меч Гедеона и прочие неприятности. Но даже справедливое осуждение из уст самого папы римского я перенесу с большим мужеством и самообладанием, чем пришедшее ко мне по корабельной радиотрансляционной сети известие о том, что у Мирыча случилось расстройство желудка. Так что пойду-ка я проведаю ее.

Глава 7
Гибралтар

   Обсуждая за завтраком экскурсионную программу нашего пребывания в Гибралтаре, Вася высказался в том смысле, что от осмотра достопримечательностей этого британского доминиона он не ждет ничего хорошего... Эта сенсационная новость настолько нас ошарашила, что каждый из присутствующих за столом – кто с непроглоченным куском творожной ватрушки, кто с чашкой недопитого кофе в дрожащей руке, кто с поднесенной ко рту вилкой с ломтиком пахучей ветчины – так и замер в оцепенении, во все глаза уставившись на Васю. Однако ему было не до нас – ничтожных людишек, проявляющих в своем стремлении поскорее разобраться в причинах столь мрачной перспективы не живой, безыскусный интерес к сокровищнице чужой души, а лишь обывательскую жажду острых ощущений. С отсутствующим видом, полным внутреннего трагизма, он, как прирожденный оратор, буквально измывался над чувствами внимавших ему простолюдинов, выдерживая такую бесконечную паузу, продолжительность которой указывала на то, что высказанное им умозаключение является результатом серьезнейших раздумий на досуге, длившихся уж никак не меньше, чем сама пауза. Когда эффект его артистического молчания достиг своего апогея, он наконец снизошел к застывшему на наших лицах нетерпению, разрешив продолжить утреннюю трапезу следующим признанием:
   – Всякое упоминание о протекторатной зависимости жгучей болью отзывается в моем сердце, вызывая горестные ассоциации с нашумевшими событиями в Иудее, случившимися почти два тысячелетия тому назад, когда она находилась под властным надзором Римской империи.
   Понятно, что отпускать человека на берег в таком непотребном душевном состоянии – было бы в высшей степени безответственно, поэтому каждый из нас попытался утешить мнительного Васю. Мирыч, со свойственной ей сердобольностью, сказала, что не стоит уж так сильно отчаиваться и настраивать себя на худшее, глядишь – всё еще обойдется. Сидящая рядом с Васей Марина с нежной товарищеской теплотой положила ладонь поверх его руки и долгим проникновенным взглядом вперилась в мученическое Васино лицо. Наташа подозвала официантку и заказала для Васи еще одну ватрушку. Я в свою очередь посоветовал Васе перед высадкой на берег заскочить в бар «Лидо», где ему непременно окажут посильную помощь. Инга решила зайти с другого боку.
   – Во всем ты стараешься усмотреть направленную против тебя злую силу, – говорила она, дожевывая бутерброд. – А ты относись к любому делу так, чтобы, не зацикливаясь на его негативной стороне, распознать в нем положительные свойства. Взять хотя бы тот же римский протекторат. Ведь ты своими страхами преждевременно испортил людям настроение. Я понимаю, если бы ты поделился своими тревогами на подходе к Италии. Это бы еще куда ни шло! Но при чем тут Гибралтар? И потом, не будь римского протектората, еще неизвестно, как бы у них там всё дальше сложилось и что было бы сейчас с христианством.
   Васины страхи оживили в моей памяти короткий эпизод из той части одесской эпопеи, когда я уже перешагнул рубеж совершеннолетия и вышел из-под родительской опеки. Так я впервые оказался в Одессе, предоставленный самому себе. Должен сказать, что к тому времени во мне уже накопилась масса недостатков, одним из которых, распускавшимся бурным цветом прямо на глазах, была моя щепетильность. Я никому не хотел причинять никаких хлопот, обременять дополнительными заботами о себе. Поэтому, вместо того чтобы отправиться к кому-нибудь из своей многочисленной родни, я устроился истопником в пансионат вблизи Черноморки. Мое единственное условие сводилось к предоставлению койки. В тот сезон, по-видимому, в Одессе был жуткий дефицит на истопников, так что помимо койки я также получил дощатый сарайчик под эстрадной площадкой, служивший мне отдельными апартаментами, трехразовое питание по смете отдыхающего, график дежурств – сутки через двое и даже кое-какое материальное вспомоществование.
   Одним из двух моих сменщиков и одновременно непосредственным начальником оказался здоровенный мужик, проживавший неподалеку от пансионата. Это был угрюмый, малоразговорчивый человек, постоянно чем-то озабоченный и всё время что-то бормочущий себе под нос. Наше общение носило сугубо официальный характер: смену сдал – смену принял. Заступив однажды на дежурство, я с изумлением случайно обнаружил пристроенный поверх парового котла железный лист размером примерно метр на метр, на котором в огромных количествах вперемешку были разбросаны хлебные корки, огрызки помидоров, яблок, яичный желток, полуобглоданные мясные и куриные кости и многое другое из нашего повседневного рациона питания. Заинтригованный таким скопищем съестного утиля, я мучился целые сутки, прежде чем меня посвятили в тайну его предназначения. И разгадка ее повергла меня в ужас.
   Придя на следующий день на работу, мой начальник по кочегарному ремеслу сразу же поинтересовался забытым с прошлого раза противнем, – оказывается, именно он являлся хозяином этой бывшей в употреблении снеди. Конечно, за двое суток она прожарилась так, что сделалась твердой как камень. Когда он сбросил в угольную кучу почерневшие кусочки былых яств, я спросил – зачем ему это? Ответ его был выдержан в лучших традициях апокалипсической бредятины: