Страница:
– Слухай сюды, сминыцик, – с явной неохотой начал он после долгой паузы. – Я тоби так скажу: жить в Одэси – всэ одно, що в лакированных шлепанцях ходыть по минному полю. Якщо нэ сегодни, то вуж завтра точно довбонэ, и шлепанци тоди вже нэ видрэмонтуеш. Тому, щоб пэрэжыты такэ горэ, трэба буты готовому до цийеи катаклизьмы – трэба маты що пойисты. Так я таки маю, у менэ е що йисты. Погреб вже затарыв, тэпэр до коморы пэрэхожу...
Основанная на страхе Васина мнительность, посеявшая в нем ростки предубеждения к Гибралтару, нашла кое-какое отражение и во мне. Гибралтар и впрямь произвел на меня двойственное впечатление.
С одной стороны, этот клочок узкой скалистой земли длиной всего лишь в пять километров, разделяющий Средиземное море и бухту Альхесирас, запомнился огромной сталактитовой пещерой Св. Михаила; обезьяньим питомником, где Мирыч с рук кормила свободно проживающих макак Сильванус; мысом Европы, откуда в погожий день можно разглядеть очертания африканского побережья. С другой стороны, в память врезались картинки, вылепленные из иного, более жизнестойкого материала, нежели ласкающие глаз красоты местной флоры и фауны. Их эмоциональный заряд изначально обладал большей энергетической силой, поэтому они гораздо прочнее осели в памяти, вытеснив со временем приятные, но лишенные ядреной жгучести воспоминания.
И тут, конечно, на первом месте стоит «Green Water». Этот английский «лосьон после бритья» был подарен мне Мирычем еще на заре нашего с ней романа. Всякий раз покупая мне новый лосьон, она, как бы давая понять, что уж кому, как не ей, лучше других женщин знать истинный то лк в мужчинах, говорила с ноткой самоуничижения: «Да-а, вот уж был лосьон так лосьон! А этот что? Так, разве что сослуживиц охмурять в обеденный перерыв! Ну что? На какое место поставим этот парфюм после „Green Water“?» – чей аромат, по ее мнению, служил эталоном мужского благообразия. Со временем этот английский освежитель морды лица, благо его поставка в Москву прекратилась столь же внезапно, как и началась, приобрел в наших с Мирычем отношениях новый, потаенный, поистине священный смысл, став таким же символом романтической влюбленности, как православие для князя Владимира и греческой царевны Анны.
И вот на берегу, не упуская из памяти полученную за завтраком информацию о том, что Гибралтар уже почти 300 лет влачит рабское существование под протекторатом Великобритании, – кстати сказать, вполне осознанное, судя по результатам последнего референдума, в ходе которого население Гибралтара камня на камне не оставило от притязаний Испании на этот стратегически важный объект морского судоходства, – а стало быть, служит рынком качественных английских товаров, Мирыч, как оглашенная, принялась метаться по магазинам, в истошных стенаниях упрашивая продавцов во что бы то ни стало отпустить ей символ романтической влюбленности – «Green Water». Но продавцы, смущенно улыбаясь и разводя руками, лепетали нечто такое, что преломлялось в ее сознании как неуместные попытки топорного заигрывания с нею, если продавцами были мужчины – и это-то как раз в тот момент, когда она вся обуреваема романтической влюбленностью! – или неуклюжие шутки продавщиц, пытающихся заговорить ей зубы, сослаться на то, что, мол, товар еще не завезли на базу, что это временные перебои с поставкой, и если она зайдет в следующем месяце, то... Короче, разницы с марьинским Мосторгом времен развитого социализма – никакой!
Тогда, сообразив, что «Green Water» никаким боком ей не обломится, Мирыч увлеклась другой навязчивой идеей. Теперь ей вздумалось порадовать меня футбольными тапочками. Надо сказать, что тапочки, как и прочая амуниция, относящаяся к футбольной экипировке, – это особая сфера наших с ней отношений. Футбольные тапочки символизировали собой такую же трудно достижимую в семейной жизни мечту о родстве душ и неистовой преданности жен делу своих мужей, какая изредка находит воплощение, скажем, в подвижническом поступке супруг декабристов, отправляющихся вслед за своими мужьями на поселение в Сибирь. Мирыч разделяла мое увлечение футболом во всех его аспектах, начиная с тактической схемы построения спартаковской атаки и кончая длиной шипа на бутсе Дель Пьеро. Поэтому словосочетание «футбольные тапочки» означало в ее устах не какой-нибудь там обыденный предмет спортивного инвентаря, предназначенный для заурядного пинания дурацкого мячика ногой, а имело поистине сакральный подтекст, в котором звучала старинная обрядовая мелодия духовного единения жен со своими мужьями. Где бы мы ни оказывались – в сельском ли магазине вблизи Весьегонска в день завоза туда товаров или в спортивном супермаркете в центре Будапешта, – она долго и подробно беседовала с продавцами на понятном только ей и им языке, разбирая с ними в деталях эффективность действия супинатора в момент отрыва стопы спортсмена от земли и строгость выбора дизайнером высоты подъема мыска. Когда та или иная модель после тщательного предварительного контроля удостаивалась всё же ее благосклонной оценки, она, несмотря на мои протесты, подзывала меня к себе – в то время как я давно уже успел разобраться во всем представленном ассортименте – и робко указывала на приглянувшуюся ей пару. Стараясь не выдать своего раздражения, я подходил к ней и в вежливой форме посылал... в секцию женского белья, ибо, объяснял я, выбранная ею модель никуда не годится, поскольку, во-первых, она не соответствует закруглением своего мыска овалу футбольного мяча, во-вторых, у нее слишком короткий язычок и, в-третьих, это вовсе не футбольные тапочки, а легкоатлетические кроссовки. Тогда Мирыч, испытывая некоторое замешательство, вкрадчиво говорила: «Может, примеришь вон ту пару», – указывая рукой на баскетбольные кеды...
Итак, Мирыч затащила меня в спортивный магазин, где по своему обыкновению тут же устремилась в распростертые объятия продавца, с самого утра дожидавшегося именно такую покупательницу, с которой можно было бы запросто, по-свойски обсудить во всех подробностях специфические особенности спортивной обуви. С первого же взгляда на прилавок я понял, что по тем или иным причинам дальнейшему осмотру может быть подвергнут лишь один образец, да и тот совсем не дешевый. Как только я пересчитал в уме его долларовую стоимость, мне сразу же стало неимоверно скучно и как-то даже одиноко, потому что Мирыч продолжала увлеченно беседовать с продавцом, совершенно запамятовав о моем существовании. Наконец они выбрали подходящие, с их точки зрения, тапочки и пригласили меня на примерку, на что я без обиняков ответил категорическим отказом. Тогда они в пять секунд нашли им замену. В той же обходительной манере я сказал, что видел эти тапочки в гробу вместе с продавцом. Умоляющий взгляд Мирыча, исполненный любовной грусти и материнской печали, будто говорил: «Да на тебя никак не угодишь, футболист ты хренов. Ну да ладно, еще не всё потеряно. Я тут приглядела еще одну пару». Близился момент истины.
И тут я вынужден сделать короткое отступление. Чем хороша заграница? Прежде всего тем, что ненароком забредшему туда российскому туристу нет надобности ломать голову – за что ему следует выпить. Да, вы абсолютно правы. Ну конечно, за Родину, так второпях оставленную на чужое попечение по случаю удачно подвернувшейся путевки. А еще чем она хороша? И опять вы не ошиблись. Пленительной сладостью свободы. Причем эта сладость так велика, что заезжему страннику из России, не дай бог, страдающему диабетом, впору впасть в кому, а здоровому путешественнику кое-как удается совладать с собой лишь при помощи ежечасного поминания Родины. «Ну а еще чем хороша заграница?» – продолжаю я допытываться у вас. И если два предыдущих ответа выдали практически без заминки, то в этот раз, дабы не повторяться, вы просите у меня несколько секунд на размышление. «Да где же я возьму вам эти несколько секунд, когда мне еще нужно накропать четыре главы, но прежде – призвать к порядку Мирыча, уже задолбавшую меня своими тапочками! Нет уж, дорогие мои читатели, нет у вас этих секунд». Поэтому, не дожидаясь вашего окончательного ответа, я сам сформулирую пока еще только вызревающее в вашем сознании определение. Заграница исключительно привлекательна для лиц, оттачивающих свой могучий русский язык. Материться там можно где, когда и при ком угодно: на званом приеме и в музее изящных искусств, с восходом солнца и до глубокой ночи, в присутствии полицейского и выпускницы пресвитерианского общеобразовательного лицея. Там русский мат, как, впрочем, и нас самих, воспринимают повсюду одинаково – с подчеркнутым непониманием, что позволяет доводить его до полного совершенства, подобно тому, как огранщик, шлифуя алмаз и придавая ему нужную форму, превращает его уже в настоящее произведение искусства, в истинный бриллиант. Мат отборный, громогласный, трехэтажный, с переборами, от души – уже сам по себе может служить достаточным поводом для поездки за границу. Ну а если помимо стажировки в русском мате у вас там еще и дело какое, – то считай, что вам просто повезло, одним выстрелом сразу двух зайцев убиваете. Нельзя сказать, что в России этот яркий способ самовыражения личности совсем уж ускользает от внимания свободолюбивых граждан. Вовсе нет. Однако в России, вследствие его повседневного использования, к каковому прибегают все, в том числе малолетние подростки, к нему настолько притерпелись, что уже просто перестали замечать. На него не обращает внимания ни сам говорящий, ни его благодарный слушатель. Как будто и нет его вовсе. Или наоборот. Он есть, но содержательной глубины он в себе никакой не несет, ну разве что придает некоторую эмоциональную окраску устной речи, вроде вводной части предложения, которую без ущерба для общего смысла можно пропустить мимо ушей. И совсем другое дело мат за рубежами родного Отечества. Тут тебе и свободолюбие, и глубокий смысл, и, я бы даже сказал, наша предварительная узнаваемость.
Итак, я стоял рядом с Мирычем у прилавка обувной секции спортивного магазина в Гибралтаре, выслушивая ее жалобные причитания:
– Ну, будь посерьезнее, – сетовала она, умоляюще глядя мне в глаза, – пора взяться за ум. Ну, в чем ты будешь играть дома? Ведь твои тапочки совсем порвались. Где я тебе их в Москве достану?
Для придания вящей убедительности своим словам Мирыч то и дело бросала взгляды на продавца, как бы призывая его в свидетели того тяжкого бремени, которое ей досталось и теперь суждено нести уже до гробовой доски. Этот соглашатель в такт с каждой произнесенной фразой угодливо кивал головой, и лицо его расплывалось в заученную гаденькую улыбочку, в которой отчетливо проступало бесхитростное детское удивление, – насколько же, однако, эти чужестранцы экстравагантны, если позволяют себе играть в футбол без адидасовских тапочек за каких-то 150 фунтов! неужто они там у себя на Балканах гоняют босиком?
А Мирыч по-прежнему не унималась:
– Или ты деньги жалеешь? Так плюнь ты на них! Что, разве ты не можешь позволить себе купить стоящую пару спортивной обуви?
Всё бы было ничего, если бы при этом обращении, интимном по своему содержанию, не присутствовали посторонние люди. Этот продавец, прочно прилепленный к прилавку, как хорошо схватившийся раствор цемента, и несколько посетителей магазина, что называется, во все глаза приникли к замочной скважине, сквозь которую внаглую пялились на мою личную жизнь. Спрашивается – им-то что за дело до моих рваных тапочек и той денежной суммы, какой я располагал на данный момент биографии?! Зачем Мирычу понадобилось в открытую бравировать моими перманентными финансовыми затруднениями? Могу я иметь свои маленькие секреты, которые были бы не на виду у жителей Гибралтара?
– Ну, послушай, – продолжала пенять мне Мирыч как неразумному ребенку, – давай поговорим как два взрослых человека. Вот в чем ты пойдешь на футбол, когда приедешь в Москву? Что подумают о тебе твои ребята, когда ты снова наденешь свою ножную рвань? По большому счету, у тебя и трусов-то подходящих нет, да и майка вся пропотела так, что не отстираешь уже.
И если я еще кое-как мог смириться с афишированием моей непричастности к банковскому дому Ротшильдов, то выставлять на обозрение перед морскими воротами всего европейского сообщества мое нижнее белье, пусть даже и спортивное, – это, знаете ли, уже чересчур! Поэтому, с плохо скрываемой досадой, но с большим чувством, словно мне выпала великая честь озвучить праздничные приветствия к участникам Первомайской демонстрации, я выпалил на весь магазин:
– Да зае...ла ты меня, Мирыч, со своими тапочками! На х... они мне сдались такие уе...тые! На бл...ки мне в них бегать, что ли! Ср...ть я на них хотел! Я еще в своих сезон прокантуюсь.
В поведении продавца не произошло никаких изменений. Он по-прежнему участливо кивал головой, выказывая этим свое глубочайшее согласие теперь уже с моим видением создавшейся ситуации. Вдумайтесь, перед ним во всей полноте необузданных красок российских страстей только что развернулось целое драматическое полотно, а ему – хоть бы что! С тем же механическим усердием он кивал и кивал головой, как китайский болванчик. Да и вообще, надо сказать, в эти унизительные минуты моей жизни, пока я, переминаясь с ноги на ногу, в полном неглиже едва успевал прикрывать выступающие из-под обветшалого белья срамные места, бег среднеевропейского времени в Гибралтаре ни на миг не приостановился. Никто не отвернул бесстыдного взгляда от вида моего давно нестираного исподнего, никто не поспешил мне на помощь с махровым банным полотенцем в руках, чтобы накинуть его на мое задубевшее на ветру почти голое и босое тело, никто не прекратил пить свою «колу», не встал как вкопанный посреди улицы, прислушиваясь к доносящемуся из спортивного магазина безутешному крику души, не обернулся к соседу с недоуменным вопросом: «Вы слышали? Нет, вы слышали? Мне почудилось, будто кто-то взывал к состраданию!» Ничего подобного. Гибралтар продолжал жить своей размеренной безматерной жизнью.
Вместе с тем, произнесенная мною тирада в полной мере подтвердила правоту ранее высказанной гипотезы о весомости русского мата за границей. Скажи я эти слова, к примеру, в магазине «Спорт», что на площади Гагарина, – не берусь утверждать со стопроцентной уверенностью, что Мирыч правильно бы истолковала смысл моего послания, так причудливо скрытый под полупрозрачной вуалью многоточий. Что, впрочем, было бы совершенно понятно из-за его расхожей затасканности в России, в силу которой вычурность формы наповал убивала содержание. Здесь же, в Гибралтаре, смысл моих слов дошел до Мирыча мгновенно, сохранив свежесть формы и приобретя дополнительное содержание. По лицу Мирыча без труда можно было прочесть: «Ну так бы сразу и сказал, а то всё Мирыч да Мирыч. Честное слово, что ты имеешь в виду, – порой так трудно понять!..»
– Узнаю восхитительную мелодику родной речи, – внезапно раздался за нашими спинами чей-то приятный голос.
Обернувшись, мы увидели перед собой мужчину 35–40 лет с широкой приветливой улыбкой на открытом добродушном лице. Глаза его светились озорными блестками, бесовски вспыхивавшими всякий раз, как только в лице происходила какая-нибудь перемена.
– Вас приветствует украинский торговый флот, порт приписки – Одесса, – торжественно отчеканил он. – Сначала я не обратил на вас внимания. Ну, разговаривают себе люди у прилавка, и слава богу. Хотя мне сразу показалось, что я слышу знакомые интонации. Ну а потом сомнения разом исчезли, будто визитную карточку вручили, и так сразу стало тепло и привольно на душе, повеяло таким близким и родным, что аж комок к горлу подступил.
Далее моряк поведал историю своих злоключений. Их сухогруз, выйдя из Одессы почти три месяца назад, вот уже четвертую неделю стоит на приколе в доках Гибралтара, удерживаемый местными властями за неуплату таможенно-портовых сборов. Живут они на судне. Чтобы совсем не одуреть от скуки, выбираются время от времени в город. От безденежья и однообразия такой жизни команда впала в полное уныние, начала хандрить, замкнулась в себе, почти перестала общаться. Поэтому, когда он услышал живой, богатый русский язык, он словно заново родился, почувствовал вкус кжизни, воспрял духом. Теперь, глядишь, еще недельку продержится.
Если бы я знал прежде, что таким незамысловатым способом могу поднять дух бывших соотечественников, тем более что проблем с задержанием их судов в различных портах мира – нет никаких, я бы тогда в каждой стране на пути нашего следования только тем и занимался, что подбирал себе тапочки, невзирая на злостные унижения.
– Дело дошло до того, – продолжал наш новый знакомый, – что народ стал изматывать себя излишним бодрствованием, потому что во сне в голову лезет всякая дребедень. Кому что. Лично я, как закрываю глаза, так сразу вижу себя дома, бесцельно фланирующим по Пушкинской в сторону Оперного театра, чтобы оттуда повернуть на Дерибасовскую, где уж точно повстречаю приятеля и перекинусь с ним новостями, а потом спокойно пойду себе дальше, сверну за пассажем налево, перейду улицу, потолкаюсь немного на бирже, послушаю последние сплетни про «Черноморчик» и продолжу свой воскресный променад с той же притягательной беспечностью, от которой так мутит на Гибралтаре...
Остаток дня я провел в безуспешных попытках отогнать навязчивые воспоминания, что по пятам преследовали меня еще с самого утра, а теперь, после встречи с одесситом, они настигли меня и овладели мной уже целиком.
С тех пор, как я последний раз посетил Одессу, минуло почти 10 лет. Но еще раньше я с горечью для себя заметил, что Одесса из единственного и неповторимого города на свете превратилась в заштатный провинциальный городишко, каких много повсюду, потеряв с отъездом значительной части своих горожан, в том числе близких и родных мне людей, былое очарование. Мне смешны те любители туризма, которые, ратуя за чистоту экскурсионного жанра, заявляют, будто памятники архитектуры в осматриваемых ими столицах мира куда важнее самих людей, населяющих эти столицы, отчего вполне безобидное увлечение туризмом превращается для них уже в злостный промысел, в безудержную погоню за всё новыми и новыми впечатлениями, механически фиксируемыми километрами высокочувствительной фотопленки. Нет и еще раз нет! Люди составляют главное и неповторимое богатство национальной культуры! Настала наконец пора честно сказать, что подобное расхожее заблуждение служит не чем иным, как рассадником человеконенавистнических идей.
Поэтому, всякий раз думая сейчас об Одессе, я испытываю такую щемящую тоску, которая в руинах моей памяти отзывается строками чьих-то пронзительных стихов.
Сегодня предметом жгучего любопытства Виталика является бесконечно волнующий его вопрос о всесилии процесса горения. Мы идем быстрым шагом, живо обсуждая интересующую Виталика проблему. Вскоре мы нагоняем запряженную в телегу лошадь. Поравнявшись с ней, Виталик бесстрашно дергает кобылу за хвост и озорно кричит: «А это горит?» Мой ответ, кажется, его не убеждает. В дерзновенных попытках еще раз ухватить кобылу за хвост Виталик не замечает, как дачный поселок остается далеко позади, когда же он обнаруживает эту удивительную метаморфозу, то неожиданно исчезает и асфальтовая дорога, и улица, и сама лошадь с возницей, и вот перед нами уже стелется ковыль, простирается неоглядная степь, а внизу мириадами искрящихся бликов плещется море, отчего непереносимо рябит в глазах и тут же хочется их зажмурить, что я и делаю, но не для того, чтобы уберечь глаза от слепящего света, а чтобы раз и навсегда запечатлеть в памяти интуитивное ощущение счастья: когда в лицо дует степной суховей, когда в ушах стоит неумолчный стрекот цикад, когда море переливается блестками рассыпанного солнцем конфетти, когда я знаю, что рядом, достаточно лишь протянуть руку, находятся близкие и дорогие мне люди, ведь я чувствую их дыхание, сердцебиение, теплоту, и эти воспоминания не отдаляются до сих пор – надо же, как крепко я зажмурил тогда глаза! – уже долгие годы они греют и разрывают мне душу, попеременно отзываясь то нежно-мечтательной мелодией вальсирующих бабочек, то скорбным реквиемом похоронной процессии.
Потом мы подходим к обрыву, откуда петляющей тропинкой проложен спуск к морю. Но прежде чем спуститься, Виталик устраивает настоящую охоту на бабочек, сопряженную с огромным риском поцарапать себе коленки и испачкать новый матросский костюмчик. Он снимает с головы панамку, прилаживается к ней как к орудию для ловли диких насекомых и начинает зорко выслеживать добычу. Вот его внимание привлекает желтокрылая лимонница, еще не догадывающаяся о том, какая ей уготована незавидная участь. Крадущимся шагом заправского энтомолога он подбирается к необдуманно разбившей привал на пожухлой траве бабочке и с жутким визгом плашмя бросается на нее. Не вставая на ноги, он подзывает меня к себе, чтобы я вынул часть спичек из коробка и освободил тем самым место для бабочки, а другую часть мне велено оставить в коробке, но вытянуть коричневыми головками наружу. А то как же? Ведь иначе – костер с несчастной пленницей не займется! Столь сложные приготовления к акту сожжения бедной твари во имя постижения таинства горения всего сущего заканчиваются тем, что бабочка в последний момент вылетает из-под панамки и навсегда растворяется в выжженном солнцем степном желтоватом воздухе. Лицо Виталика выражает крайнюю степень разочарования. Тогда мы спускаемся к морю. Теперь уже он заставляет меня гоняться за бабочками, сам занятый раскладыванием костра из валяющихся на берегу сучьев. В погоне за бабочками мои просмоленные табаком легкие трепещут на ветру, как белеющие в море паруса рыбацких баркасов. Видя тщетность моих неумелых попыток словить хоть что-нибудь, Виталик снисходительно машет рукой и тащит меня к молу, где рядком расселись местные рыболовы. Там он неотрывно следит за их магическими манипуляциями, сопровождающимися какой-то возней с наживкой и смачным поплевыванием на насаженный крючок. Затем, охваченный внезапно открывшимся прозрением, он устремляется к берегу, но вскоре возвращается, волоча за собой длинную суковатую дрыну. Пузырящимся от слов ртом он с придыханием шепчет, чтобы я покидал в море фрукту и был наготове с освободившимся целлофановым пакетом принимать от него пойманных бычков, и пока он будет рыбачить, мне надлежит развести большой костер. Растолкав плотно сидящих рыбаков, Виталик устраивается между ними, долго совершает колдовские пассы руками у конца «удилища», затем набирает полный рот слюны и оплевывает дрыну по всей длине, после чего со словами: «Ловись-ловись, рыбка, большая и малая» – забрасывает палку тонким концом в воду. Потом он подпирает ладошкой озаренную светом голову и принимается терпеливо ждать начала поклевки. Сперва рассмеялись ближайшие соседи, затем их веселое ржание подхватили соседи с боков, и вскоре уже вся рыбацкая братия дружно гоготала по всему молу, оповещая насмерть перепуганных бычков, что с этой минуты для них настали трудные времена, да и самим себе неохотно признаваясь в том, что недалек тот день, когда и им здесь особенно будет делать нечего, и пришла пора потихоньку сматывать удочки, потому что тягаться с такими орлами – дело абсолютно безнадежное...
Глава 8
Основанная на страхе Васина мнительность, посеявшая в нем ростки предубеждения к Гибралтару, нашла кое-какое отражение и во мне. Гибралтар и впрямь произвел на меня двойственное впечатление.
С одной стороны, этот клочок узкой скалистой земли длиной всего лишь в пять километров, разделяющий Средиземное море и бухту Альхесирас, запомнился огромной сталактитовой пещерой Св. Михаила; обезьяньим питомником, где Мирыч с рук кормила свободно проживающих макак Сильванус; мысом Европы, откуда в погожий день можно разглядеть очертания африканского побережья. С другой стороны, в память врезались картинки, вылепленные из иного, более жизнестойкого материала, нежели ласкающие глаз красоты местной флоры и фауны. Их эмоциональный заряд изначально обладал большей энергетической силой, поэтому они гораздо прочнее осели в памяти, вытеснив со временем приятные, но лишенные ядреной жгучести воспоминания.
И тут, конечно, на первом месте стоит «Green Water». Этот английский «лосьон после бритья» был подарен мне Мирычем еще на заре нашего с ней романа. Всякий раз покупая мне новый лосьон, она, как бы давая понять, что уж кому, как не ей, лучше других женщин знать истинный то лк в мужчинах, говорила с ноткой самоуничижения: «Да-а, вот уж был лосьон так лосьон! А этот что? Так, разве что сослуживиц охмурять в обеденный перерыв! Ну что? На какое место поставим этот парфюм после „Green Water“?» – чей аромат, по ее мнению, служил эталоном мужского благообразия. Со временем этот английский освежитель морды лица, благо его поставка в Москву прекратилась столь же внезапно, как и началась, приобрел в наших с Мирычем отношениях новый, потаенный, поистине священный смысл, став таким же символом романтической влюбленности, как православие для князя Владимира и греческой царевны Анны.
И вот на берегу, не упуская из памяти полученную за завтраком информацию о том, что Гибралтар уже почти 300 лет влачит рабское существование под протекторатом Великобритании, – кстати сказать, вполне осознанное, судя по результатам последнего референдума, в ходе которого население Гибралтара камня на камне не оставило от притязаний Испании на этот стратегически важный объект морского судоходства, – а стало быть, служит рынком качественных английских товаров, Мирыч, как оглашенная, принялась метаться по магазинам, в истошных стенаниях упрашивая продавцов во что бы то ни стало отпустить ей символ романтической влюбленности – «Green Water». Но продавцы, смущенно улыбаясь и разводя руками, лепетали нечто такое, что преломлялось в ее сознании как неуместные попытки топорного заигрывания с нею, если продавцами были мужчины – и это-то как раз в тот момент, когда она вся обуреваема романтической влюбленностью! – или неуклюжие шутки продавщиц, пытающихся заговорить ей зубы, сослаться на то, что, мол, товар еще не завезли на базу, что это временные перебои с поставкой, и если она зайдет в следующем месяце, то... Короче, разницы с марьинским Мосторгом времен развитого социализма – никакой!
Тогда, сообразив, что «Green Water» никаким боком ей не обломится, Мирыч увлеклась другой навязчивой идеей. Теперь ей вздумалось порадовать меня футбольными тапочками. Надо сказать, что тапочки, как и прочая амуниция, относящаяся к футбольной экипировке, – это особая сфера наших с ней отношений. Футбольные тапочки символизировали собой такую же трудно достижимую в семейной жизни мечту о родстве душ и неистовой преданности жен делу своих мужей, какая изредка находит воплощение, скажем, в подвижническом поступке супруг декабристов, отправляющихся вслед за своими мужьями на поселение в Сибирь. Мирыч разделяла мое увлечение футболом во всех его аспектах, начиная с тактической схемы построения спартаковской атаки и кончая длиной шипа на бутсе Дель Пьеро. Поэтому словосочетание «футбольные тапочки» означало в ее устах не какой-нибудь там обыденный предмет спортивного инвентаря, предназначенный для заурядного пинания дурацкого мячика ногой, а имело поистине сакральный подтекст, в котором звучала старинная обрядовая мелодия духовного единения жен со своими мужьями. Где бы мы ни оказывались – в сельском ли магазине вблизи Весьегонска в день завоза туда товаров или в спортивном супермаркете в центре Будапешта, – она долго и подробно беседовала с продавцами на понятном только ей и им языке, разбирая с ними в деталях эффективность действия супинатора в момент отрыва стопы спортсмена от земли и строгость выбора дизайнером высоты подъема мыска. Когда та или иная модель после тщательного предварительного контроля удостаивалась всё же ее благосклонной оценки, она, несмотря на мои протесты, подзывала меня к себе – в то время как я давно уже успел разобраться во всем представленном ассортименте – и робко указывала на приглянувшуюся ей пару. Стараясь не выдать своего раздражения, я подходил к ней и в вежливой форме посылал... в секцию женского белья, ибо, объяснял я, выбранная ею модель никуда не годится, поскольку, во-первых, она не соответствует закруглением своего мыска овалу футбольного мяча, во-вторых, у нее слишком короткий язычок и, в-третьих, это вовсе не футбольные тапочки, а легкоатлетические кроссовки. Тогда Мирыч, испытывая некоторое замешательство, вкрадчиво говорила: «Может, примеришь вон ту пару», – указывая рукой на баскетбольные кеды...
Итак, Мирыч затащила меня в спортивный магазин, где по своему обыкновению тут же устремилась в распростертые объятия продавца, с самого утра дожидавшегося именно такую покупательницу, с которой можно было бы запросто, по-свойски обсудить во всех подробностях специфические особенности спортивной обуви. С первого же взгляда на прилавок я понял, что по тем или иным причинам дальнейшему осмотру может быть подвергнут лишь один образец, да и тот совсем не дешевый. Как только я пересчитал в уме его долларовую стоимость, мне сразу же стало неимоверно скучно и как-то даже одиноко, потому что Мирыч продолжала увлеченно беседовать с продавцом, совершенно запамятовав о моем существовании. Наконец они выбрали подходящие, с их точки зрения, тапочки и пригласили меня на примерку, на что я без обиняков ответил категорическим отказом. Тогда они в пять секунд нашли им замену. В той же обходительной манере я сказал, что видел эти тапочки в гробу вместе с продавцом. Умоляющий взгляд Мирыча, исполненный любовной грусти и материнской печали, будто говорил: «Да на тебя никак не угодишь, футболист ты хренов. Ну да ладно, еще не всё потеряно. Я тут приглядела еще одну пару». Близился момент истины.
И тут я вынужден сделать короткое отступление. Чем хороша заграница? Прежде всего тем, что ненароком забредшему туда российскому туристу нет надобности ломать голову – за что ему следует выпить. Да, вы абсолютно правы. Ну конечно, за Родину, так второпях оставленную на чужое попечение по случаю удачно подвернувшейся путевки. А еще чем она хороша? И опять вы не ошиблись. Пленительной сладостью свободы. Причем эта сладость так велика, что заезжему страннику из России, не дай бог, страдающему диабетом, впору впасть в кому, а здоровому путешественнику кое-как удается совладать с собой лишь при помощи ежечасного поминания Родины. «Ну а еще чем хороша заграница?» – продолжаю я допытываться у вас. И если два предыдущих ответа выдали практически без заминки, то в этот раз, дабы не повторяться, вы просите у меня несколько секунд на размышление. «Да где же я возьму вам эти несколько секунд, когда мне еще нужно накропать четыре главы, но прежде – призвать к порядку Мирыча, уже задолбавшую меня своими тапочками! Нет уж, дорогие мои читатели, нет у вас этих секунд». Поэтому, не дожидаясь вашего окончательного ответа, я сам сформулирую пока еще только вызревающее в вашем сознании определение. Заграница исключительно привлекательна для лиц, оттачивающих свой могучий русский язык. Материться там можно где, когда и при ком угодно: на званом приеме и в музее изящных искусств, с восходом солнца и до глубокой ночи, в присутствии полицейского и выпускницы пресвитерианского общеобразовательного лицея. Там русский мат, как, впрочем, и нас самих, воспринимают повсюду одинаково – с подчеркнутым непониманием, что позволяет доводить его до полного совершенства, подобно тому, как огранщик, шлифуя алмаз и придавая ему нужную форму, превращает его уже в настоящее произведение искусства, в истинный бриллиант. Мат отборный, громогласный, трехэтажный, с переборами, от души – уже сам по себе может служить достаточным поводом для поездки за границу. Ну а если помимо стажировки в русском мате у вас там еще и дело какое, – то считай, что вам просто повезло, одним выстрелом сразу двух зайцев убиваете. Нельзя сказать, что в России этот яркий способ самовыражения личности совсем уж ускользает от внимания свободолюбивых граждан. Вовсе нет. Однако в России, вследствие его повседневного использования, к каковому прибегают все, в том числе малолетние подростки, к нему настолько притерпелись, что уже просто перестали замечать. На него не обращает внимания ни сам говорящий, ни его благодарный слушатель. Как будто и нет его вовсе. Или наоборот. Он есть, но содержательной глубины он в себе никакой не несет, ну разве что придает некоторую эмоциональную окраску устной речи, вроде вводной части предложения, которую без ущерба для общего смысла можно пропустить мимо ушей. И совсем другое дело мат за рубежами родного Отечества. Тут тебе и свободолюбие, и глубокий смысл, и, я бы даже сказал, наша предварительная узнаваемость.
Итак, я стоял рядом с Мирычем у прилавка обувной секции спортивного магазина в Гибралтаре, выслушивая ее жалобные причитания:
– Ну, будь посерьезнее, – сетовала она, умоляюще глядя мне в глаза, – пора взяться за ум. Ну, в чем ты будешь играть дома? Ведь твои тапочки совсем порвались. Где я тебе их в Москве достану?
Для придания вящей убедительности своим словам Мирыч то и дело бросала взгляды на продавца, как бы призывая его в свидетели того тяжкого бремени, которое ей досталось и теперь суждено нести уже до гробовой доски. Этот соглашатель в такт с каждой произнесенной фразой угодливо кивал головой, и лицо его расплывалось в заученную гаденькую улыбочку, в которой отчетливо проступало бесхитростное детское удивление, – насколько же, однако, эти чужестранцы экстравагантны, если позволяют себе играть в футбол без адидасовских тапочек за каких-то 150 фунтов! неужто они там у себя на Балканах гоняют босиком?
А Мирыч по-прежнему не унималась:
– Или ты деньги жалеешь? Так плюнь ты на них! Что, разве ты не можешь позволить себе купить стоящую пару спортивной обуви?
Всё бы было ничего, если бы при этом обращении, интимном по своему содержанию, не присутствовали посторонние люди. Этот продавец, прочно прилепленный к прилавку, как хорошо схватившийся раствор цемента, и несколько посетителей магазина, что называется, во все глаза приникли к замочной скважине, сквозь которую внаглую пялились на мою личную жизнь. Спрашивается – им-то что за дело до моих рваных тапочек и той денежной суммы, какой я располагал на данный момент биографии?! Зачем Мирычу понадобилось в открытую бравировать моими перманентными финансовыми затруднениями? Могу я иметь свои маленькие секреты, которые были бы не на виду у жителей Гибралтара?
– Ну, послушай, – продолжала пенять мне Мирыч как неразумному ребенку, – давай поговорим как два взрослых человека. Вот в чем ты пойдешь на футбол, когда приедешь в Москву? Что подумают о тебе твои ребята, когда ты снова наденешь свою ножную рвань? По большому счету, у тебя и трусов-то подходящих нет, да и майка вся пропотела так, что не отстираешь уже.
И если я еще кое-как мог смириться с афишированием моей непричастности к банковскому дому Ротшильдов, то выставлять на обозрение перед морскими воротами всего европейского сообщества мое нижнее белье, пусть даже и спортивное, – это, знаете ли, уже чересчур! Поэтому, с плохо скрываемой досадой, но с большим чувством, словно мне выпала великая честь озвучить праздничные приветствия к участникам Первомайской демонстрации, я выпалил на весь магазин:
– Да зае...ла ты меня, Мирыч, со своими тапочками! На х... они мне сдались такие уе...тые! На бл...ки мне в них бегать, что ли! Ср...ть я на них хотел! Я еще в своих сезон прокантуюсь.
В поведении продавца не произошло никаких изменений. Он по-прежнему участливо кивал головой, выказывая этим свое глубочайшее согласие теперь уже с моим видением создавшейся ситуации. Вдумайтесь, перед ним во всей полноте необузданных красок российских страстей только что развернулось целое драматическое полотно, а ему – хоть бы что! С тем же механическим усердием он кивал и кивал головой, как китайский болванчик. Да и вообще, надо сказать, в эти унизительные минуты моей жизни, пока я, переминаясь с ноги на ногу, в полном неглиже едва успевал прикрывать выступающие из-под обветшалого белья срамные места, бег среднеевропейского времени в Гибралтаре ни на миг не приостановился. Никто не отвернул бесстыдного взгляда от вида моего давно нестираного исподнего, никто не поспешил мне на помощь с махровым банным полотенцем в руках, чтобы накинуть его на мое задубевшее на ветру почти голое и босое тело, никто не прекратил пить свою «колу», не встал как вкопанный посреди улицы, прислушиваясь к доносящемуся из спортивного магазина безутешному крику души, не обернулся к соседу с недоуменным вопросом: «Вы слышали? Нет, вы слышали? Мне почудилось, будто кто-то взывал к состраданию!» Ничего подобного. Гибралтар продолжал жить своей размеренной безматерной жизнью.
Вместе с тем, произнесенная мною тирада в полной мере подтвердила правоту ранее высказанной гипотезы о весомости русского мата за границей. Скажи я эти слова, к примеру, в магазине «Спорт», что на площади Гагарина, – не берусь утверждать со стопроцентной уверенностью, что Мирыч правильно бы истолковала смысл моего послания, так причудливо скрытый под полупрозрачной вуалью многоточий. Что, впрочем, было бы совершенно понятно из-за его расхожей затасканности в России, в силу которой вычурность формы наповал убивала содержание. Здесь же, в Гибралтаре, смысл моих слов дошел до Мирыча мгновенно, сохранив свежесть формы и приобретя дополнительное содержание. По лицу Мирыча без труда можно было прочесть: «Ну так бы сразу и сказал, а то всё Мирыч да Мирыч. Честное слово, что ты имеешь в виду, – порой так трудно понять!..»
– Узнаю восхитительную мелодику родной речи, – внезапно раздался за нашими спинами чей-то приятный голос.
Обернувшись, мы увидели перед собой мужчину 35–40 лет с широкой приветливой улыбкой на открытом добродушном лице. Глаза его светились озорными блестками, бесовски вспыхивавшими всякий раз, как только в лице происходила какая-нибудь перемена.
– Вас приветствует украинский торговый флот, порт приписки – Одесса, – торжественно отчеканил он. – Сначала я не обратил на вас внимания. Ну, разговаривают себе люди у прилавка, и слава богу. Хотя мне сразу показалось, что я слышу знакомые интонации. Ну а потом сомнения разом исчезли, будто визитную карточку вручили, и так сразу стало тепло и привольно на душе, повеяло таким близким и родным, что аж комок к горлу подступил.
Далее моряк поведал историю своих злоключений. Их сухогруз, выйдя из Одессы почти три месяца назад, вот уже четвертую неделю стоит на приколе в доках Гибралтара, удерживаемый местными властями за неуплату таможенно-портовых сборов. Живут они на судне. Чтобы совсем не одуреть от скуки, выбираются время от времени в город. От безденежья и однообразия такой жизни команда впала в полное уныние, начала хандрить, замкнулась в себе, почти перестала общаться. Поэтому, когда он услышал живой, богатый русский язык, он словно заново родился, почувствовал вкус кжизни, воспрял духом. Теперь, глядишь, еще недельку продержится.
Если бы я знал прежде, что таким незамысловатым способом могу поднять дух бывших соотечественников, тем более что проблем с задержанием их судов в различных портах мира – нет никаких, я бы тогда в каждой стране на пути нашего следования только тем и занимался, что подбирал себе тапочки, невзирая на злостные унижения.
– Дело дошло до того, – продолжал наш новый знакомый, – что народ стал изматывать себя излишним бодрствованием, потому что во сне в голову лезет всякая дребедень. Кому что. Лично я, как закрываю глаза, так сразу вижу себя дома, бесцельно фланирующим по Пушкинской в сторону Оперного театра, чтобы оттуда повернуть на Дерибасовскую, где уж точно повстречаю приятеля и перекинусь с ним новостями, а потом спокойно пойду себе дальше, сверну за пассажем налево, перейду улицу, потолкаюсь немного на бирже, послушаю последние сплетни про «Черноморчик» и продолжу свой воскресный променад с той же притягательной беспечностью, от которой так мутит на Гибралтаре...
Остаток дня я провел в безуспешных попытках отогнать навязчивые воспоминания, что по пятам преследовали меня еще с самого утра, а теперь, после встречи с одесситом, они настигли меня и овладели мной уже целиком.
С тех пор, как я последний раз посетил Одессу, минуло почти 10 лет. Но еще раньше я с горечью для себя заметил, что Одесса из единственного и неповторимого города на свете превратилась в заштатный провинциальный городишко, каких много повсюду, потеряв с отъездом значительной части своих горожан, в том числе близких и родных мне людей, былое очарование. Мне смешны те любители туризма, которые, ратуя за чистоту экскурсионного жанра, заявляют, будто памятники архитектуры в осматриваемых ими столицах мира куда важнее самих людей, населяющих эти столицы, отчего вполне безобидное увлечение туризмом превращается для них уже в злостный промысел, в безудержную погоню за всё новыми и новыми впечатлениями, механически фиксируемыми километрами высокочувствительной фотопленки. Нет и еще раз нет! Люди составляют главное и неповторимое богатство национальной культуры! Настала наконец пора честно сказать, что подобное расхожее заблуждение служит не чем иным, как рассадником человеконенавистнических идей.
Поэтому, всякий раз думая сейчас об Одессе, я испытываю такую щемящую тоску, которая в руинах моей памяти отзывается строками чьих-то пронзительных стихов.
...Устроившись под кустом акации в дальнем уголке дачи, мы – мой пятилетний племянник Виталик и я, приехавший в Одессу на студенческие каникулы, – сосредоточенно разрабатываем план предстоящей экспедиции по ознакомлению с окрестностями 16-й станции Большого Фонтана. «Ни в коем случае не забыть бы, – напоминает мне Виталик, – ножичек, ну, может быть, кое-какую фрукту, а главное – коробок со спичками». На этом нелегком пути нас непременно поджидает множество опасных приключений, таящих в себе кучу всего неизведанного. Согласовав маршрут, мы отправляемся в дальнюю дорогу.
Не нужно приходить на пепелище,
Не нужно ездить в прошлое, как я.
Искать в пустой золе, как кошки ищут,
Напрасный след сгоревшего жилья.
Не надобно искать свиданий с теми,
Кого любили мы давным-давно.
Живое ощущение потери
Из этих встреч нам вынести дано.
Их час прошел; они уже подобны
Волшебнику, утратившему власть.
Их осуждать смешно и неудобно,
Бессмысленно им вслед поклоны класть.
Не надо приходить на пепелище
И так стоять, как я теперь стою.
Над пустырем холодный ветер свищет
И пыль метет на голову мою.
Сегодня предметом жгучего любопытства Виталика является бесконечно волнующий его вопрос о всесилии процесса горения. Мы идем быстрым шагом, живо обсуждая интересующую Виталика проблему. Вскоре мы нагоняем запряженную в телегу лошадь. Поравнявшись с ней, Виталик бесстрашно дергает кобылу за хвост и озорно кричит: «А это горит?» Мой ответ, кажется, его не убеждает. В дерзновенных попытках еще раз ухватить кобылу за хвост Виталик не замечает, как дачный поселок остается далеко позади, когда же он обнаруживает эту удивительную метаморфозу, то неожиданно исчезает и асфальтовая дорога, и улица, и сама лошадь с возницей, и вот перед нами уже стелется ковыль, простирается неоглядная степь, а внизу мириадами искрящихся бликов плещется море, отчего непереносимо рябит в глазах и тут же хочется их зажмурить, что я и делаю, но не для того, чтобы уберечь глаза от слепящего света, а чтобы раз и навсегда запечатлеть в памяти интуитивное ощущение счастья: когда в лицо дует степной суховей, когда в ушах стоит неумолчный стрекот цикад, когда море переливается блестками рассыпанного солнцем конфетти, когда я знаю, что рядом, достаточно лишь протянуть руку, находятся близкие и дорогие мне люди, ведь я чувствую их дыхание, сердцебиение, теплоту, и эти воспоминания не отдаляются до сих пор – надо же, как крепко я зажмурил тогда глаза! – уже долгие годы они греют и разрывают мне душу, попеременно отзываясь то нежно-мечтательной мелодией вальсирующих бабочек, то скорбным реквиемом похоронной процессии.
Потом мы подходим к обрыву, откуда петляющей тропинкой проложен спуск к морю. Но прежде чем спуститься, Виталик устраивает настоящую охоту на бабочек, сопряженную с огромным риском поцарапать себе коленки и испачкать новый матросский костюмчик. Он снимает с головы панамку, прилаживается к ней как к орудию для ловли диких насекомых и начинает зорко выслеживать добычу. Вот его внимание привлекает желтокрылая лимонница, еще не догадывающаяся о том, какая ей уготована незавидная участь. Крадущимся шагом заправского энтомолога он подбирается к необдуманно разбившей привал на пожухлой траве бабочке и с жутким визгом плашмя бросается на нее. Не вставая на ноги, он подзывает меня к себе, чтобы я вынул часть спичек из коробка и освободил тем самым место для бабочки, а другую часть мне велено оставить в коробке, но вытянуть коричневыми головками наружу. А то как же? Ведь иначе – костер с несчастной пленницей не займется! Столь сложные приготовления к акту сожжения бедной твари во имя постижения таинства горения всего сущего заканчиваются тем, что бабочка в последний момент вылетает из-под панамки и навсегда растворяется в выжженном солнцем степном желтоватом воздухе. Лицо Виталика выражает крайнюю степень разочарования. Тогда мы спускаемся к морю. Теперь уже он заставляет меня гоняться за бабочками, сам занятый раскладыванием костра из валяющихся на берегу сучьев. В погоне за бабочками мои просмоленные табаком легкие трепещут на ветру, как белеющие в море паруса рыбацких баркасов. Видя тщетность моих неумелых попыток словить хоть что-нибудь, Виталик снисходительно машет рукой и тащит меня к молу, где рядком расселись местные рыболовы. Там он неотрывно следит за их магическими манипуляциями, сопровождающимися какой-то возней с наживкой и смачным поплевыванием на насаженный крючок. Затем, охваченный внезапно открывшимся прозрением, он устремляется к берегу, но вскоре возвращается, волоча за собой длинную суковатую дрыну. Пузырящимся от слов ртом он с придыханием шепчет, чтобы я покидал в море фрукту и был наготове с освободившимся целлофановым пакетом принимать от него пойманных бычков, и пока он будет рыбачить, мне надлежит развести большой костер. Растолкав плотно сидящих рыбаков, Виталик устраивается между ними, долго совершает колдовские пассы руками у конца «удилища», затем набирает полный рот слюны и оплевывает дрыну по всей длине, после чего со словами: «Ловись-ловись, рыбка, большая и малая» – забрасывает палку тонким концом в воду. Потом он подпирает ладошкой озаренную светом голову и принимается терпеливо ждать начала поклевки. Сперва рассмеялись ближайшие соседи, затем их веселое ржание подхватили соседи с боков, и вскоре уже вся рыбацкая братия дружно гоготала по всему молу, оповещая насмерть перепуганных бычков, что с этой минуты для них настали трудные времена, да и самим себе неохотно признаваясь в том, что недалек тот день, когда и им здесь особенно будет делать нечего, и пришла пора потихоньку сматывать удочки, потому что тягаться с такими орлами – дело абсолютно безнадежное...
Глава 8
И снова в море
Перечитав предыдущую главу, я вдруг с ужасом обнаружил, что допустил непростительную оплошность. Даже не знаю, как это получилось. Всё время старался держать вас в курсе событий, стремился к непредвзятому отображению окружающей действительности, а тут – на тебе! Такого маху дал. А вы тоже хороши!.. Не могли, что ли, напомнить? Ведь гоняясь в призрачных видениях за дикими одесскими насекомыми, я совершенно упустил из виду, что не поставил вас в известность относительно того, куда завела нас вчера неуемная фантазия капитана. Поэтому срочно спешу восполнить это досадное упущение, так как прекрасно понимаю, насколько вы охвачены беспокойством. Я бы на вашем месте тоже обеспокоился, может быть, даже незамедлительно протелефонировал в туристическое агентство и так строго бы спросил у них с присущим нашей соседке с нижнего этажа в Кузьминках неизменным раздражением и всегда обличительным пафосом: «А по какому, собственно говоря, праву вы лишаете своих туристов капитанского коктейля в Гибралтаре? Что это вы себе позволяете? Думаете, на вас управы не найдется?» Конечно, я отдаю себе отчет в том, что функционирующий почти круглые сутки бар «Лидо» и несколько других питейных корабельных точек не дадут вам впасть в прострацию и безвольно опустить руки, покорно сдавшись на милость судьбы. Даже помыслить себе такого не смею. Я слишком вас уважаю, чтобы позволить себе усомниться в вашей способности принимать самостоятельные решения. Уверен – вы сумеете за себя постоять, и без помощи капитана придадите полету своего воображения нужное направление. Но одно дело заниматься самолечением убойными дозами освежающих напитков и совсем другое – довериться искусному врачевателю, тем более такому, который не ограничивает вас в личных правах, то есть пейте себе на здоровье капитанский коктейль дня, и как только с последним глотком окружающие вас предметы начнут окрашиваться в розовые тона, тут же отправляйтесь в бар «Лидо», чтобы цветовая палитра мира уже не казалась вам столь монотонной.