Этот сумбурный, но страстный монолог искусствовед произнес на одном дыхании. С высоко поднятой головой, откинувшись на спинку стула, не дав себе ни разу послаблений на то, чтобы перехватить обжигающую пальцы сигарету, – всем своим видом он словно демонстрировал непреклонную готовность нести в народ шокирующую его ересь, ради чего способен мужественно переносить боль, а если нужно, то и дойти до конца – взойти на костер. Но это были всего лишь цветочки по сравнению с тем, что совершил он потом. А потом он совершил вот что: нанес народу несмываемое оскорбление действием. И это уже было непоправимо. Это была уже настоящая крамола. В качестве доказательства своей готовности взобраться на эшафот он на глазах у всех выплеснул остаток бутылки в бокал и, не оповестив присутствующих, за что он собирается выпить, не пожелав им даже здоровья, долголетия и счастья в личной жизни, одним махом опрокинул коньяк себе в рот. И сделал он это с такой осознанной решимостью, с такой убежденностью в собственной правоте, с таким пренебрежением к неминуемым последствиям, будто всю жизнь готовил себя к этому, единственно стоящему во всей его биографии поступку, будто этой выходкой он, преисполненный чувства беззаветной преданности к россиянам, хотел предостеречь их: «Люди! Я любил вас. Будьте бдительны! Не позволяйте своим мозгам потакать совести толпы! Я ухожу, чтобы вы остались. Я пью эту отраву, распространяющую клопиное амбре вашего дремучего кровососущего сознания, – за вас! пусть бы даже и швырнули в меня завистники камнем – „вместо нас!“ Я приношу себя в жертву ради торжества идеалов демократии, во имя неотъемлемого соблюдения прав человека, во славу построения гражданского общества!»
   В ответ на это духовное завещание общество отозвалось гробовым молчанием. Ему вторило и безмолвие окружающего мира: ни шум двух двигателей фирмы «Зульцер» по 3750 лошадиных сил каждый, ни всплески волн, рассекаемых теплоходом на скорости 15 узлов, ни гортанные визги птиц и дельфинов, соскучившихся за время нашей стоянки в порту Мальорки по общению с людьми, ни оглушительные ритмы танцевальной музыки в помещении бара – ничто не могло нарушить мертвую, гнетущую тишину, сгустившуюся как предгрозовая туча над головой искусствоведа и не предвещавшую ему ничего хорошего, кроме праведного гнева толпы, которая неминуемо подвергнет его заслуженному общественному остракизму с предварительным применением мер воспитательного характера, или, говоря по-простому, – быть ему битым нещадным боем, то есть мокрым, соленым полотенцем по бессовестной атеистической роже, испещренной, как после оспы, неприятными глазу отметинами просвещенного здравомыслия.

Глава 10
В очередной раз в море

   Утро предпоследнего дня круиза выдалось на редкость поучительным. Впрочем, у вас еще будет возможность убедиться в справедливости такого замечания. А вот на что я обязан открыть вам глаза безотлагательно, легко превозмогая в себе соблазн с притворной скромностью сделать вид, будто еще успеется воздать хвалу моим способностям, да и вообще – стоит ли о них говорить, так это на то, сколь велико оказалось мое педагогическое чутье, как нельзя кстати пригодившееся мне именно в тот день, когда я больше всего в нем нуждался. Точнее сказать – даже не я, а мои автономные чувства, которые упорно силятся верховодить моим же рассудком, отчего я и питаю к ним неприкрытую антипатию, а порой – самую настоящую враждебность, и потому всё время стараюсь держать с ними дистанцию, но которые в тот раз настолько распоясались, что я был вынужден преподать им показательный урок воспитания. Конечно, в столь щекотливом положении, в каком я очутился, – шутка ли, заниматься самовоспитанием вдали от бара «Лидо», в котором, как на грех, с 8 до 9 часов утра объявили тогда санитарный час, – одного чутья было явно недостаточно, и, чтобы оказать сопротивление разбушевавшейся стихии чувств, – мне пришлось обратиться к трудам классиков воспитательного романа. При этом я вовсе не собирался слепо подражать героям их произведений. Напротив, я прилагал все усилия к тому, чтобы критически осмыслить первоисточник, привнести в него дух времени, дополнить новым содержанием, почерпнутым мною из собственного опыта, приблизить его к реалиям местного пейзажа. Так, небезызвестное пособие по педагогике Ж.-Ж. Руссо «Эмиль, или О воспитании», призванное по замыслу автора формировать во французских гражданах уважительное отношение к труду, вырабатывать в них способность управлять своими безотчетными желаниями, благодаря моей творческой переработке и адаптации применительно к самому себе, теперь можно было бы озаглавить так: «Мишель, или О воспитании чувств на пути к Родине». Или даже так – чтобы всё ж таки чувствовалось благоухание заморского дезодоранта, устраняющего шлейф тянувшихся за мною миазмов: «Michel ou l'Йducation des sentiments en chemin vers le Patrie». И вынести в начало главы мое педагогическое дарование заставляет меня не пустое бахвальство, а исключительно стремление уберечь вас от повторения совершенных мною ошибок, состоявших в том, что я мало доверял интуиции, даром что она, как оказалось впоследствии, прямиком вела к таким мерам воспитательного характера, на опытное отыскание которых я ухлопал уйму драгоценного времени, ибо продвигался в этом поиске – исподволь, окольными путями, в долгих блужданиях по лабиринту собственного сознания.
   Исполнить свой гражданский долг и незамедлительно предостеречь вас от этих ошибок побуждает меня мысль о том, что, может быть, как раз сейчас кто-то из вас, как и я в то утро, также нуждается в срочном обнаружении в себе педагогического дара. А если у вас его нет? А если на его поиски вам придется затратить столько же времени, сколько и мне? Ведь я же понимаю, что значит сердечная боль, которую надо снять в первую очередь, и лишь потом искать ей вескую причину. И уж если такая срочность не позволяет вам как следует сосредоточиться на ходе моего повествования, если посылаемые вами сигналы «SOS» уже многократно запеленгованы ближайшими винными магазинами, я, понятное дело, опускаю излишние подробности, поясняющие мотивы моего обращения к педагогике, и сразу и непосредственно перехожу к назидательной стороне дела, к его резюмирующей части. Так вот, тем, кому с риском для жизни недосуг сейчас вникать в утомительные детали моего воспитательного процесса, кому жажда ответа представляется в данную минуту намного богаче, нежели мучительный поиск вариантов решения, я, не тратя времени даром и одновременно обнадеживая всех изнывающих от жажды, сообщаю: спасательное судно уже вышло, можете наливать – истина в вине!
   Сказать по совести, я уже где-то слышал нечто подобное, что, естественно, несколько принижает неординарность сделанного мною педагогического вывода, но вместе с тем придает ему и более общее звучание. Да чего там мелочиться – просто всеобщее, то есть при всем многообразии индивидуальных предпосылок непреложность указанного умозаключения остается незыблемой. Проще говоря, повод, побуждающий вас воспользоваться означенным средством спасения, уже не имеет ровным счетом никакого значения, его даже нет нужды принимать во внимание, поскольку его роль ничтожна, коль с самого начала ясно, чем всё закончится. Говоря еще проще – пейте себе на здоровье, не задумываясь над тем, под каким предлогом вам следует выпить. А, вы уже выпили! Ну, молодчики! Я вам просто завидую! Ну а если кто-то из вас невзначай всё же замешкался, решив вместе со мной предварительно разобраться в причинах, подвигнувших меня к такому исключительно оригинальному утверждению, я не стану злоупотреблять его терпением – я же не изувер какой! я же прекрасно понимаю, что и пытливому человеку выпить охота! – а потому немедленно перехожу к обосновывающей части уже известного вам вывода, к его посылу...Итак, в эти ранние утренние часы обычного для данного времени суток противоборства между мятущейся душой и охолаживающим ее рассудком, когда за окном каюты бескрайними далями голубели морские просторы, когда мягкое, бархатное солнце приятно нежило глаз, а легкий, освежающий ветерок ласково поглаживал мою темно-русую шевелюру – стоп-стоп! к чему эта льстивая ложь! только безжалостная правда! злопыхатели российской демократии мне этого не простят! конечно... редкие пряди поседевших волос, – именно сейчас я всей кожей по-настоящему ощутил близость финала в том праздничном представлении, которое называется морским круизом, а вместе с ним и значение выражения – «увидеть Париж... и умереть». Однако судьбе столь банальный итог отнюдь не казался исчерпывающим, поэтому она уготовила мне куда более изощренное и неотвратимое испытание, – испытание встречей с Родиной. Иными словами, охватившее меня душевное смятение явилось результатом не столько приближения скорбного финала, который, как известно, рано или поздно неизбежно наступает, сколько не вполне ясных перспектив, что поджидают каждого из нас потом. И тут уж злодейка не стала жмотничать, благосклонно предоставив на выбор весь свой широчайший ассортимент возможностей, как-то (в порядке возрастания удовольствий): а) загробный мир как адову темницу для грешников; б) то же потустороннее пристанище, но уже в виде райского жилища для праведников; в) земную юдоль для тех и других в качестве подготовительного этапа на пути к конечной цели, обозначенной пунктом а) или б).
   Эти нехорошие предчувствия, вмещавшие в себя и сердечную тоску от скорого завершения праздника, и едва сдерживаемые эмоции по случаю предстоящего свидания с Родиной, давили на мозги подобно тесному головному убору. Мне бы сорвать с головы эту мешавшую нормальному кровообращению всепогодную меховую шапку-ушанку, носимую мною постоянно, вне зависимости от времени года, но вместо этого я еще плотнее натягивал ее на голову – до самых бровей, чтобы, не дай бог, не застудить, как выразился искусствовед, свои косные мозги от демократических сквозняков, буйных ветров перемен и прочего тлетворного влияния внешних и внутренних раздражителей и вместе с тем еще как-то сохранить в себе способность ориентироваться на местности.
   Чем большее блаженство я испытывал, глядя в открытое окно каюты, тем сильнее мне хотелось как страусу засунуть голову в песок, забиться под койку, спрятаться под шпангоутами обшивки, затеряться среди мореходного такелажного хозяйства, прикинуться каким-нибудь обязательным предметом корабельного инвентаря, – хоть спасательным кругом, хоть тем же шлангом. До конца круиза оставалось еще целых два дня, а эта обволакивающая муть мрачных предчувствий начала отравлять мне жизнь уже сейчас, претендуя на всевластие надо мной. «Неужто искусствовед пожертвовал собой напрасно? Неужели его романтическое геройство не найдет должного отклика во мне? – От волнения я закурил сигарету. – Нуже... решайся. Да, это трудно по капле выдавливать из себя раба, но ведь надо же когда-то начинать. Так начни прямо сейчас. Сбрось со своей темно-русой – ну вот, опять понесло! так и тянет на лживую литературщину, отражающую действительность в искаженном, приукрашенном виде! – скинь со своей лысой башки этот чертов малахай, доверься своему разуму».
   И тут же другой человек во мне, словно провокатор Азеф, обращающийся к своему давнему товарищу – члену эсеровского боевого комитета по подготовке восстания, въедливо загундосил:
   – Точно-точно, самое время выступать, настала наконец-то пора освободиться от плена рабской униженности. Пробил час раскрепощения народных умов. Так что давай, оголяй свою неразумную лысую башку, посмотрим – куда это тебя заведет.
   – А куда это меня может завести? – с вызывающей отвагой огрызнулся я.
   – А хоть куда! Причем, обрати внимание, – не просто с непредсказуемыми, а вовсе нежелательными последствиями.
   – Ой, только не надо меня пугать. Как-нибудь и это переживем, не впервой.
   – Экий ты эгоист, однако, – пошел он уже на попятную, сам, должно быть, испугавшись губительных последствий своего подстрекательства по отношению к близкому соратнику по партии. – Ты-то, может, и переживешь, а о других ты подумал? О народе своем ты подумал? Нет? Вот так всегда получается – чуть что, так мне приходится за тебя думать, – протараторил он с обидой.
   – А я по-твоему кто? Разве я – не частица народа?
   – Ха-ха-ха! Вот же рассмешил! Да какая ты частица! Народ, можно сказать, превозмогая летнюю усталость после хлебоуборочной страды, как папа Карло, горбит сейчас спину на посадке озимых, вовсю уже, небось, вкалывает, готовясь к зимнему отопительному сезону, а ты что делаешь – в средиземноморских круизах прохлаждаешься! Не дело это, не дело, товарищ! Давай-ка лучше – укутайся потеплее, надвинь плотнее шапку на голову и возвращайся на Родину, присоединяйся к народу, к его повседневным заботам и чаяниям.
   Слушая его увещевания о приобщении к ратному труду по основному месту службы, я вдруг вспомнил эпизод из одного испанского фильма, в котором герой после недолгих раздумий принимает предложение об устройстве на работу в местную тюрьму, где открылась вакансия на должность исполнителя смертных приговоров, проще – палача. Я живо представил себе сцену, когда по длинному тюремному коридору движется процессия из представителей тюремной администрации, судебного пристава, священника и осужденного на казнь арестанта, что с мужественным видом твердо шествует в окружении надзирателей. А за всей этой толпой еще два здоровых бугая из охраны волокут под белы ручки всяко упирающегося несчастного героя на его штатное рабочее место.
   – Ну, это у него с непривычки, – легко прочитав мои тайные мысли, успокоил меня однопартиец, – скоро пройдет, и, даст бог, уже дальше всё пойдет как по маслу. Да и тебе ли жаловаться! Можно подумать, ты первый раз возвращаешься на Родину!
   – Да нет, конечно, не первый, но знаешь – такая порой вдруг серая тоска заполняет душу, так всё скручивает изнутри от ощущения предстоящих безрадостных и холодных будней, что не помогает даже нежная теплота любящей женщины и искреннее участие близких друзей, которых я, как незваный гость, вынуждаю проявить гостеприимство не хуже – да простят меня соседи по Федерации – доброго татарина. И мне кажется, будто со мной происходит нечто странное. Будто я, дабы снять с них эту непомерную ношу и без посторонней помощи унять в себе душевное томление, облегчить боль, разгрузить душу, словно юный мичуринец, не дожидающийся милостей от природы, переналаживаю свои внутренние органы так, чтобы сердечный насос функционировал уже не только для перекачки крови, но и доставлял из переполненной и страдающей души в пустующее сознание смешанные с кровью сгустки душевной слизи, которые моему мозгу под действием остаточных ферментов мышления предстоит оплодотворить в полноценные зачатки нового сознания. И вот уже частично освобожденная душа не дает покоя моему измененному сознанию, будоражит его, заставляет думать, сопоставлять, анализировать, подталкивает к заумным разговорам с самим собой в надежде на то, что мне удастся объяснить причины своего состояния и найти выход из создавшегося положения.
   – Во-во, я же говорил – типичная ломка сознания с крайне нежелательными последствиями. Вот что значит не предохраняться, подзалететь – как нечего делать! Ушанка, видите ли, ему давит! А уж по недосмотру беременное сознание наверняка вылупит такого монстра, который, вместо того чтобы радовать своих родителей первыми гортанными криками «агу-агу», сразу же начнет шпарить на английском языке вроде как самим сочиненную еще на стадии развития зародыша «Декларацию прав человека» и настаивать на немедленном переустройстве отношений с государством и обществом, вплоть до освобождения личности от кабального духовно-нравственного наследия нации. – Он сделал короткую паузу. – Нет, брат, лучше семь раз отмерить, прежде чем пускаться по заграницам!
   – Так ведь и дома то же самое, так же душа ноет, буравит мозги, ну разве что не так остро.
   – А ты ее, мамочку, водочкой. Ну а чтоб тебе сейчас полегчало, начни с капитанского коктейля. Что там у вас сегодня?
   Я потянулся к программке дня.
   – Коктейль «Mimosa».
   – А состав?
   – Шампанское с оранжадом.
   – Да, не густо, – разочарованно заключил он. – И о чем думает ваш капитан в такой ответственный момент, на пороге свидания с Родиной, – ума не приложу!
   – Тут еще, кажется, – робко мямлил я, разглядывая листок, – что-то такое говорится про сегодняшнюю послеобеденную распродажу на прогулочной палубе спиртных напитков по сниженным ценам.
   – Ну-ка, ну-ка, а чуть поподробнее, если можно.
   – Виски, джин, скотч, ром, текила, ликеры...
   – Ну вот, видишь, оказывается, не всё так плохо. Хотя на мой вкус – послушай уж дружеского совета, – умнее было бы воспользоваться теми средствами усмирения чувств, которые всегда под рукой и наиболее доступны на Родине. Там же тебе тоже понадобятся смирительные лекарственные препараты.
   Я далек от мысли кого-то наставлять своими поучениями и уж тем более урезонивать в проявлении каких-либо индивидуальных склонностей, но в данном случае – в необузданном стремлении собеседника склонить меня к искуси-тельному оздоровлению сознания посредством укрощения расшалившейся души алкоголем – я усматривал ту же особо загадочную преференцию, какую ветдиагносты отводили лептоспирозу и трихомонадному вагиниту, не в пример другим заболеваниям более всего внушавшим к себе доверие и трепетное благоговение, коими я только и мог оправдать понесенные мною дополнительные расходы на приобретение Люськиного ветеринарного свидетельства. Поэтому с максимальной обходительностью, стараясь ни в коем случае не поставить в неловкое положение старого товарища по партии и не имея никаких веских доводов против ранее высказанного им предложения, я осторожно, как если бы между собой вели академическую дискуссию два малопьющих полемиста, поинтересовался:
   – А что, без выпивки никак нельзя?
   – Можно подумать, что я тебя чему-то плохому учу, – с нескрываемой досадой в голосе парировал он. – Я же тебя не первый год знаю, плохого не посоветую. К тому же все прочие способы избавления от тягостного душевного разлада, уверен, лишены для тебя желанной привлекательности. Да и зачем, спрашивается, мельтешить и искать какие-то другие способы налаживания душевного контакта с самим собой, когда с тем же успехом можно продолжать пить горькую, свято веруя в неисчерпаемость сего живительного источника, всеохватность успокоительного действия которого так до конца и не познана. Такая всеядность с твоей стороны была бы явно преждевременной и еще больше бы свидетельствовала о твоей душевной растерянности. Нет, конечно, если ты так упорствуешь, то, пожалуйста, я могу порекомендовать тебе отыскать призвание к какому-нибудь делу, которому ты в состоянии отдаться с тем же самозабвением, какого требует от тебя достаточно регулярная выпивка. Ну а если таким призванием ты не располагаешь, ну что ж, и это не беда, попробуй тогда чем-нибудь увлечься, попробуй, скажем, посмотреть на мир холодным меркантильным взглядом оценщика из пункта приема вторсырья и пуститься в погоню за деньгами – тоже отвлекает.
   Дальше мне уже не составляло большого труда представить себе весь реестр, который он держал для меня за пазухой. Определенно, решил я, последует предложение внимательно осмотреться по сторонам и выбрать себе врага, подобающего занимаемому мною положению в обществе: если, допустим, международный исламский терроризм покажется мне детской забавой, тогда он с радостью подсунет мне всемирный антироссийский сговор в лице транснациональных западных корпораций, либо южно-американских наркокартелей, или нефтедобывающих компаний из стран ближневосточного бассейна, что рвут на себе последние жилы, дабы превратить нашу великую державу в свой сырьевой придаток, из которого руками самих российских нефтяников, сплошь исколотыми героином, они будут за бесценок выкачивать народное достояние под злорадные усмешки играющих на понижение шейхов из ОПЕК; если же и эти заговорщики не привлекут моего внимания, то он с превеликим удовольствием готов будет подыскать мне что-нибудь попроще, что-нибудь более осязаемое, например, схватиться с внутренним противником, сильно смахивающим своей упитанной рожей на жирующего олигарха или осунувшимся кавказским лицом на злобного чечена. Ну а если и они не сумеют прельстить мое воображение, обязательно найдется кто-нибудь другой, потому что кто ищет – тот всегда найдет. Тем более что поиск виновного не только не затрагивает функции механизма мышления, но и ведется на уровне всего лишь подкожного залегания чувственных рецепторов, которые рефлекторно отзываются на внешние раздражители и воздействуют на человека как на составную часть толпы, отчего уже взрослый человек, словно убежденный в своей правоте капризный младенец, с чистой совестью ищет и находит виновного в ком угодно, но только не в себе самом. Не исключено также, что при условии предъявления мною аттестата о некоторой культурно-образовательной зрелости и представления доказательств в пользу моей приверженности идеалам гуманистов, отстаивающих недопустимость подавления личностного сознания вековыми идейно-нравственными догмами общественной мысли, мне поступит предложение примкнуть к разрозненным рядам интеллигенции, что врачует в тиши библиотечных кабинетов свои душевные раны подобно монахам в монастырских кельях. Впрочем, с этой интеллигенцией одни сплошные хлопоты: корочками успели обзавестись почти все, а вот с гуманистическими идеалами дело обстоит гораздо хуже – просто из рук вон плохо.
   – Размечтался! Твой потолок – пить горькую и быть поближе к народу, а не пристраиваться к интеллигентам, – категорично, тоном общественного обвинителя, вынес мне приговор мой задушевный собеседник. – Хотя, не скрою, есть у меня еще одно средство для тебя – такое же универсальное, как водка, и такое же благочестивое, как интеллигентское отшельничество.
   – Иди ты! – я чуть было не подпрыгнул на месте, сгорая от нетерпения поскорее услышать сокровенный рецепт, в предвкушении которого уже готов был мысленно завязать с бесшабашной пьянкой и избавить себя от необходимости доказывать гуманистическую пригодность, что, впрочем, придавало охватившему меня радостному волнению дополнительный оттенок светлой грусти, уходившей корнями в мое далекое прошлое, поскольку еще со времен окончания средней школы я всё ж таки располагал кое-каким аттестатом. – Ну же, ну... – в возбуждении подгонял я его.
   Однако он не спешил доставать козырного туза. И мне даже показалось, что его промедление с ответом было продиктовано не столько желанием в очередной раз поглумиться надо мной, сколько потребностью в том, чтобы самому внутренне собраться, должным образом подготовиться, прежде чем произнести вслух это чудотворное средство. В подтверждение моего предположения он зашептал:
   – Погоди, не гони, дай проникнуться...
   – Кончай тянуть резину, не томи душу, – едва владея собой, прошипел я.
   – Эх, сейчас бы немного медитации не помешало... – мечтательно произнес он.
   – Издеваешься, что ли! Ану-ка, живо выкладывай, платная ищейка охранки! – процедил я сквозь зубы, теряя самообладание и давая ясно понять, что время для светского трепа кончилось, и начинается допрос с пристрастием, когда все средства хороши, включая злостные оскорбления и направленный в глаза слепящий пучок света настольной лампы.
   – Хотя бы чего психоделического послушать... – продолжал он как ни в чем не бывало наводить тень на плетень.
   – Да ты что – смерти моей хочешь! – уже заорал я. – В глаза, в глаза, я сказал, смотреть! А ну колись, иуда эсеровская!
   – Ну никаких тебе условий для работы!.. Чую кругом один затхлый дух мирского разврата, и никакого благовония окрест. Даже веточки корицы, и той под рукой нет!..
   – Задушу, сволочь! Гони рецепт!!
   – Религия!!!
   Тайна смиренного покоя окутала мир. Ее покровы незримым воздушным пологом свободно ниспадали к мягкому изголовью, на котором покоилось мое дремлющее сознание, теперь уже всё больше и больше погружавшееся в бездну иррационального забытья. Окончательному погружению в сон мешал какой-то противный непрерывный посторонний звук, напоминавший скрип давно несмазанных дверных петель. Откуда взялись эти петли? Откуда взялись эти двери? Я бодрствую еще наяву или уже во сне? Эге! Уж не двери ли это Департамента тайной полиции, под скрип которых шныряли взад и вперед ее секретные агенты, прилаживая перед выходом на улицу свои накладные усы и бороды? Вот и сейчас дверь резко заскрипела, и – то ли воочию, то ли в сновидении – я успел заметить, как шмыгнул в нее член «боевого крыла» партии эсеров Евно Азеф, а вышел, озираясь по сторонам, уже совсем другой человек, но тоже провокатор – загримированный под священника миротворец Жора Гапон.
   И надо же было такому случиться, что первым попавшимся ему на пути прохожим оказался именно я, – уже подавленный и лишенный твердости духа, но еще абсолютно тверезый. Не воспользоваться столь удачным стечением обстоятельств – явилось бы верхом неоправданного расточительства. Поэтому он, преисполненный заботой о моем душевном здоровье, широко развел руки в стороны и сцапал меня как наивного птенца, ни сном ни духом не ведавшего прежде о существовании на свете силков, сетей и других орудий отлова мелких заблудших тварей.