Страница:
Но жертвы хранили гробовое молчание. Плавно и бесшумно переливалась вода у основания памятника, создавая эффект искусной имитации под настоящий водный поток. Вечер был по-прежнему тихий и звездный. Иллюзорность водяных струй ставила под сомнение реальность существования самого памятника жертвам Гражданской войны. Но если голос, встрявший в нашу дискуссию, не был голосом материализовавшихся жертв Гражданской войны, тогда чей же это был голос? Уж не любителя ли человеческой свежатинки? Впрочем, это не столь важно. Важно другое, чей бы он ни был, он был третьим! А что означает быть третьим, надеюсь, объяснять вам не надо. И каждый из нас троих, также, как и вы, с неизбежной очевидностью осознал магический смысл и диалектическое значение этого астрального числа, которое для нас, россиян, – двух белых и одного темнокожего басурмана, заброшенных по воле случая в глухую деревню Канарской области, – было не пустым звуком, не иллюзорным символом, не художественной аллегорией, а живым воплощением народных чаяний к согласию и примирению. Вечер обещал быть интересным.
Часть 2. Вулкан
Часть 2. Вулкан
Несмотря на звездную ночь, утро выдалось пасмурным. Нам предстояла многочасовая экскурсия к подножию высочайшей вершины на территории Испании – действующему вулкану Тейде, расположенному на высоте 3718 м над уровнем моря.
Стоя на пирсе в ожидании автобусов, то есть в трех метрах над этим самым уровнем, я размышлял, – что мы можем там увидеть через такое непроницаемое месиво туч и облаков? С другой стороны, радовало то обстоятельство, что корректность счета не вызывала никаких нареканий: вот мы, вот уровень моря, где-то рядом громада вулкана. Естественно, три лишних метра я учту при окончательном расчете. Всё конкретно, без дураков. А то ведь как получается, – мы говорим: «Высота пика Коммунизма в горах Памира составляет 7495 м над уровнем моря». Обратите внимание: чувствуете, какая неопределенность, условность системы счета скрыта за этими цифрами! Где мы? Где море? Где пик Коммунизма? Всё у черта на рогах. Я уж не говорю о том, что раньше этот пик вообще называли по-другому, – пиком Сталина. Хотя, если честно, я не вижу принципиальной разницы в этих названиях. Ну да ладно, пусть эту разницу ищет скалолаз с партийным стажем. А мы давайте-ка лучше вернемся к более простым и понятным вещам. Так вот, допустим, сидите вы дома в своей московской квартире и в ожидании закуски к уже поданным напиткам рассуждаете как бы между прочим, да хоть с тем же скалолазом с партийным стажем, о коммунистических высотах, в то время как точки отсчета этих высот удалены друг от друга на тысячи километров и располагаются в совершенно противоположных направлениях: одна к западу, к ближайшей от вас поверхности Мирового океана, – на уровне Балтийского моря, другая – к юго-востоку, в Средней Азии, а вы находитесь где-то посредине, стараясь примериться то к азиатским коммунистическим вершинам, то к приземленным, точнее, приводненным западным стандартам измерения этих заоблачных высот. Такое неудачное географическое месторасположение порождает уникальный, присущий только нам философский феномен, определяемый мною как русский перекошенный дуализм, исходным мотивом которого служит попытка скрестить в селекционном угаре нашу явную предрасположенность к восточно-азиатскому сознанию и наше тайное влечение к западно-европейскому бытию с его демократическими свободами и материальным благополучием. Вы, конечно, вправе возразить мне:
– А почему, собственно, перекошенный дуализм – русский, а не японский или южно-корейский? Ведь тем же японцам, с их азиатской ментальностью, в полной мере присущ современный материальный западный порядок!
Отвечаю:
– Вы совершенно нелюбознательны! Вас почему-то, должно быть по привычке, в первую очередь заинтересовал пятый пункт дуализма – его национальная принадлежность, а не ущербная перекошенность. И если всё же трагическая история его болезни вам не безразлична, я расскажу ее, но чуть позже. А сейчас я объясню вам, почему перекошенный дуализм – русский. Да потому, что японцы являются куда более последовательными материалистами, чем мы. Они, в отличие от нас, строго следуют диалектическому принципу единства содержания и формы, то есть их внутреннему азиатскому менталитету, скажем, рассудочной готовности к совершению над собой ритуального самосуда, гармонически соответствует внешняя азиатская оболочка – ну, там, желтизна кожного покрова, раскосость глаз и прочее. Русский же дуализм содержит в себе разнородные, эклектические элементы – азиатское духовное содержание и чем-то напоминающую европейскую материальную форму. Когда я говорю «чем-то напоминающую», я имею в виду не вульгарное подобие в каких-то внешних деталях туалета, которые тем больше придают нам сходство с иностранцами, чем больше мы напяливаем на себя западную «фирму»... хотя, не скрою, мужские сатиновые трусы, женские байковые портки и бесполая ватная телогрейка до сих пор не позволяют нам опускаться до бездумного и слепого копирования европейского стиля в одежде. Нет. Я имею в виду глубокое, содержательное сходство, отраженное в наших лицах. По аналогии с тем, как «глаза – зеркало нашей души», лицо – это начищенный до блеска самовар нашей души. Так вот, в редкие минуты покоя, преимущественно в период заморских круизов, подледной рыбалки или сбора грибов, в наших лицах при хорошем солнечном освещении можно разглядеть живость, открытость, улыбчивость, почти утраченную детскую способность удивляться. В такие мимолетные мгновения – так и хочется воскликнуть в переводе Н. Холодковского: «Мгновенье, прекрасно ты, продлись, постой!» – нас запросто можно перепутать с европейцами, от которых постоянно разит за версту идиотским довольством жизнью. В остальное время наши лица самобытны и неповторимы. В них читается история Государства Российского. Тут тебе и угрюмая строгость во взоре – отпечаток языческих культов и старообрядных традиций, а также суровых климатических условий и скудости пропитания; и плутоватый прищур глаз, унаследованный от коварных ордынцев – сборщиков княжеской дани; изредка встречается отрешенный, устремленный в пространство взгляд, достойный лика святых, чудотворцев, подвижников; вот лица веселые, обманчиво несмышленые, доставшиеся нам от балагуров, скоморохов, юродивых; наследие смутных времен – опричнины, бироновщины, ежовщины, андроповщины – отражается в затаенной пугливости и невыразительности мимики; от постсоветских времен наши лица вобрали в себя углубленную сосредоточенность как проявление постоянной готовности граждан к ежедневным пакостям со стороны государства путем объявления им дефолта по понедельникам, девальвации по вторникам, деноминации по средам, инфляции по четвергам и гиперинфляции по пятницам, так что на разгрузочные выходные дни выпадает констатация прострации по субботам и пролонгация этой констатации по воскресеньям.
Надеюсь, вы поняли теперь национальную специфику перекошенного дуализма, а также некоторое сходство и ощутимые различия его материальной формы по сравнению с западной.
Однако продолжим горовосхождение к означенному утопическому пику. Людям с такими лицами – многое по плечу. Ведь за их плечами такая история! Только нашему народу с присущей ему коллективной психологией мышления, подавившей под влиянием общинно-родовых и государственных интересов личностное сознание человека, оказались не чужды близкие ему по духу коммунистические идеалы, а также призывы к диктатуре, суровой плебейской расправе над эксплуататорами и массовому революционному террору. Большим подспорьем в этом благом начинании служил чудотворный лозунг: «От каждого по способностям – каждому по потребностям!» Неудивительно поэтому, что покорение заоблачных коммунистических высот превратилось у нас из шальной забавы в навязчивую идею, в повседневный сизифов труд. Увлекшись практической стороной этого бесполезного занятия, мы как-то подзабыли его духовное содержание, заложенное во всякой серьезной попытке человека преодолеть силы земного тяготения. Ведь горовосхождение – это выражение человеческой потребности в обновлении, в своем роде нравственном врачевании, самоочищении организма от земных шлаков. Мы отправляемся в горы, чтобы познать себя до самых потрохов, чтобы приблизиться к истинному совершенству, на пути к которому сбрасываем с себя тленный балласт мирских пороков, скверны всего земного, тщетной суетности будней в надежде на то, что впереди, уже на самой вершине, вот-вот перед нами забрезжит путеводным маяком всё тот же недостижимый высший смысл, нравственный идеал, абсолютный разум, – как угодно. Что касается материальной стороны дела, то, конечно, с такой верхотуры точка начала пути совершенно не просматривается, отчего мы остаемся в полном неведении относительно достигнутых нами духовных высот. Поэтому не следует забывать и о критериях оценки. И этими критериями служат пресловутые западные стандарты. Таким образом, оставаясь азиатами по духу, мы, тем не менее, стремимся жить по несвойственным нам прагматическим западным принципам, в основу которых положены протестантская этика и либерально-демократические ценности. Такая всеядность приводит нас к полному отрыву сознания от материи, дезориентирует во времени и пространстве, бессознательно подталкивает к обрыву – в пропасть. Причем наше сознание уже настолько далеко оторвалось от своего носителя, что самостоятельно странствует гордой имперской поступью по просторам цивилизации, демонстрируя всему миру свое величие, свою исключительность и абсолютную независимость от всех и каждого, и прежде всего от своей собственной материальной оболочки. В итоге от русского дуализма остается чистейшей воды идеализм, что равнозначно идеалистическому монизму. Поэтому нет в мире больших идеалистов, чем мы. Поэтому-то наш дуализм и перекошенный.
Благодаря дарованной нам «сверху» свободе слова, – а завоеванного кухонного свободомыслия мы и так никому не уступали, – обе эти взаимоисключающие доктрины усиленно насаждаются в наши головы в виде лозунгов патриотов о возрождении духовного наследия нации и призывов либералов к материальному благополучию посредством признания указанных ценностей. Но Россия – не место для брожения умов, раскачивать лодку в России – дурная затея, поэтому от сшибки этих двух радикальных течений, скорее всего, возникнет третья сила. И я заранее снимаю перед ней шляпу, ибо понимаю, какие заморочки ее поджидают: чтобы не отпугнуть Запад и либерально настроенных сограждан, ей придется перенять кое-что из риторики «правых»; чтобы заручиться поддержкой большинства избирателей, ей не обойтись без патриотических воззваний «левых» и заигрывания с церковью. Спрашивается: чего ради ей эта дурацкая нервотрепка? за каким чертом ее понесло во власть? Ответ вполне предсказуем: исключительно ради самосохранения нации и выживания государства. А для этого нужно вернуть потерявшей управление лодчонке прежний курс и держать его впредь аккурат посередке между восточным и западным берегами. Кому-то этот пролив покажется безбрежным океаном, а я в нем вижу – всё то же застойное болото, которое, по-видимому, и является естественной средой нашего обитания. Остается уповать только на чудо и непознанные еще законы природы, с помощью которых барон Мюнхгаузен, схватив себя за волосы, выбрался вместе с конем из болота.
– Ну вот, опять всё мрачно и нет никакого выхода, – с гнетущей печалью заключаю я, и тут же обращаюсь к себе с вопросом, который, наперекор всем правилам грамматики, переношу уже в следующий абзац:
– Откуда в тебе столько ядовитого пессимизма? «Застойное болото» – скажешь тоже! А где, по-твоему, клюква с морошкой может расти, как не на болоте! А брусника! А черника с голубикой! Любишь вареники с голубикой? То-то же! Болото – это неотъемлемая часть российского пейзажа, к которому, как к родниковому источнику, освежающему своей чистотой и прохладой, тянется исстрадавшаяся душа пессимистически настроенного интеллигента, утратившего связи с самодовольным Отечеством, но сохранившего глубокую привязанность к своей тишайшей малой Родине. Чем сиднем сидеть в своей московской квартире, пошел бы лучше подышать свежим воздухом. Давай, развей свою унылую тоску, нечего кукситься, бери лукошко, надевай резиновые сапоги...
– Да я и так их на Родине почти не снимаю.
– ...вот и замечательно, только время сэкономишь. Отправляйся-ка ты, братец, на прогулку по окрестностям малой Родины. Сначала пойдешь вдоль деревни, за молодым подлеском свернешь направо, и дальше так потихоньку начинай забирать в глубь леса, но не сильно, чтобы не пропустить просеку, ведущую к старому ельнику. Как дойдешь, отдышись, перекури чуток, а уж после не спеша, маленькими шажками, обходи его с краю. Только теперь уж гляди в оба. Ну куда ты погнал-то? Не видишь, что ли? Вот, смотри, в зеленом мху прячутся еловики, поэтому ступай осторожно, не придави ненароком, хотя, конечно, такую яркую шляпку трудно не заметить. А когда уж заметил, умерь волнение и медленно опускайся возле гриба, не забывая при этом поглядывать по сторонам, и как увидишь еще один, а чуть впереди и третий, тогда уж спокойно садись на корточки и двумя руками заваливай мох, – а он такой мягкий, высокий! – добирайся до основания ножки, и так аккуратно, под самый корешок, срезай ее ножичком, – или ты предпочитаешь выдергивать? – и вот он, красавец, уже у тебя в руках, переливается своими бурыми оттенками от красноватого до каштанового на гладкой сухой шляпке и напоминает о соседях, чтобы ты и их случайно не забыл. Да как уж тут забудешь! Лично я скорее налоговую декларацию забуду подать, чем тут их одних оставить. А на обратном пути обязательно заверни на старую сосновую проселочную дорогу. Вот тут уж будь очень внимателен, потому что гриб здесь стоит ростом с мизинец, этакий крепенький мужичок с ноготок, как раз целиком предназначенный для маринада. Поэтому в таком месте лукошко лучше поставить, сесть на землю, закурить сигаретку и, как из бинокля, плавно переводя взгляд от одного пятачка к другому, осмотреть весь участок подле себя, отмечая в памяти все пупырышки боровичков над землей. Неудачным можно назвать тот день, когда корзинка окажется заполненной только наполовину. Ну, так это не страшно, ведь завтра ты отправишься в другое место – в березовую рощицу у развилки трех тропинок. А сегодня тебе еще надо успеть перебрать грибы, воды натаскать, затопить баньку, попариться, посиживая в перерыве между первым паром и вторым заходом в обмотанном вокруг бедер полотенце с цигаркой во рту на собственноручно сколоченной лавочке под высокой березой и мелким орешником. А там уж, глядишь, и местные алчущие жители подтянутся со своими наболевшими проблемами касательно судьбы основного вопроса философии и участи оборотных средств. И так с чистым телом и просветленной душой, коротая наступающий вечер в лучах предзакатного солнца за плавным течением благочестивой беседы на вечную тему бытия и сознания, уговоришь ты с ними бутылку беленькой, чтобы завтра поутру проснуться помолодевшим и с новыми надеждами на то, что уж в березовой рощице у развилки трех тропинок тебе непременно повезет. И пока твоя Мирыч будет еще спать, можешь побродить до завтрака с полчасика за околицей в сосновом бору в поисках проклюнувших за ночь боровичков, чтобы, придя домой, сунуть их под нос этой соне и разбудить ее восхитительным ароматом утренней лесной росы, настоянной на грибной свежести.
– Ну а если, как ты говоришь, повезет мне только завтра, в березовой рощице у развилки трех тропинок, тогда, спрашивается, на кой ляд мне сдался сегодня какой-то вулкан на Канарах?
– Э, не скажи, – отвечал я себе же. – Вулкан – дело хорошее, и слава богу, что он попался тебе на пути. А то бы так и ковырялся в своей березовой рощице у развилки трех тропинок. Ведь ты со своим счастливо-идиотским выражением лица, шастая с азартом грибника по окрестностям малой Родины, совершенно выпадаешь из общей картины, не вписываешься в страдальческую панораму истории большой Родины. А ведь уже не мальчик! Пора бы и о душе подумать. Боровички и подлещики, дружок, – это всё будничные, умилительные суррогаты душевного равновесия, так сказать, равнинный эрзац умиротворения духа. Только в борении с собой, преодолев соблазн душевного комфорта и свои многочисленные слабости, изведав испытания на долгом восхождении к вершине, ты, быть может, сумеешь хотя бы на йоту приблизиться к постижению тайны, что скрывается за бесконечным и благородным стремлением человека к нравственному совершенству, познанию истины, самого себя, в конце концов.
– Зачем столько приторного литературного сиропа? – с раздражением пробубнил я, глядя в сторону спрятанной за облаками вершины вулкана. – Прямо какой-то тошнотворно-сладкий ликер! Пора бы и разбавлять научиться. Не можешь, что ли, просто сказать: «Надо, Федя. Надо!»
С такими вот невеселыми мыслями под стать погоде начиналось мое собственное духовное горовосхождение в материальном мире фешенебельной Европы, – не то заурядное восхождение, которое я каждодневно проделываю у себя в Кузьминках, равнодушно следуя через мусорные завалы на шестой этаж к домашним покоям, а, может быть, единственный, самый главный в моей жизни подъем для разгадки собственного «я». Я спрашивал себя: «Хватит ли у меня сил и воли, чтобы выдержать это нелегкое испытание на пути к самоочищению через темный смрад облаков и водные хляби? Хватит ли у меня мужества, чтобы преодолеть эти Дантовы круги ада и узнать великую тайну, окрашенную в божественный цвет бездонной голубизны неба с белоснежной примесью вулканического нимба?» И не находил ответа...
Я был внутренне собран и одухотворен. Моя отрешенность, как проказа, отпугивала окружающих, которые, сторонясь и не подавая руки, готовы были уступить мне место в автобусе. Только Мирыч с героической самоотверженностью жены декабриста, собирающей в дальнюю дорогу своего непутевого мужа, суетилась возле меня, старательно проверяя, не забыл ли я солнцезащитные очки и панамку на голову ввиду предстоящего солнцепека. Люди в автобусе не сопереживали мне, их ничто не удручало: ни западный прагматизм, ни наша восточно-азиатская ментальность, ни – страшно сказать – даже русский перекошенный дуализм. В то время как я, совершив над собой нравственное соборование и попрощавшись на всякий случай с малой Родиной, мысленно готовил себя к Восхождению на вершину духа, к моей собственной Нараяме, для них это был не более чем крохотный фрагмент, всего лишь незначительный эпизод, который в непрерывной череде ярких жизненных впечатлений можно было сопоставить разве что с беглым осмотром Русского музея, где на забаву публике выставили полотно В. И. Сурикова «Переход Суворова через Альпы».
Мы тронулись в путь. Я остекленевшими глазами смотрел в окно, но видел там лишь смутное отражение незнакомой физиономии, на которой была запечатлена вся тяжесть возложенной на меня миссии. Однако по мере продвижения автобуса за черту города оцепенение постепенно спадало, и вскоре человек в окне преобразился настолько, что от его былого возвышенно-одухотворенного облика не осталось и следа, и лицо сделалось узнаваемым, приняв привычное выражение повседневной российской озабоченности и мнимого глубокомыслия.
«И с таким-то обыденно-бездарным выражением лица ты собираешься штурмовать вулкан Тейде? – укоризненно спрашивал я себя. – Ну разве можно превращать высокое таинство морального Восхождения в заурядное по сути и аморальное по своей бессмысленности карабкание по Среднерусской возвышенности! Остался бы в таком случае на судне, побаловался бы капитанским коктейлем дня... – кстати, каков он сегодня? если мне не изменяет память, то „Blow Gob“, состоящий из 20 г водки, 20 г ликера какао и 20 г ликера „Baileys“, – ...а уж потом, через недельку-другую, топтал бы себе с суетливой никчемностью эту самую возвышенность или, на худой конец, взобрался бы на Воробьевы горы, на вершину которых уже успели водрузить свой флаг торговцы матрешками и подержанным воинским обмундированием».
Между тем автобус продолжал натужно тянуться вверх, оставляя внизу копошащихся жителей столицы Тенерифе, ее высотные гостиницы, первые ярусы предгорных поселков, краснеющих черепицами крыш. Впереди показались сплошные сосновые леса, над которыми нависал темно-серый свод низкого неба. Страх высоты постоянно нарастал, сдавливая легкие тяжелым предчувствием человеческого бессилия перед этой неприступной аморфной массой облаков. Я ощущал себя ничтожным рабом, покусившимся приоткрыть завесу тайны, которую властительница скрывала под своим плотным, непрозрачным покровом.
«А ведь она не пропустит нас просто так, она обязательно потребует что-нибудь взамен, – говорил я себе. – И что же можем мы ей дать? Что могу дать я? Только осознание того, что я – всего лишь малюсенькая частичка ее многомиллиардного царства. Но достаточно ли ей этого осознания, чтобы она пропустила нас? Может, она ждет от меня подтверждения этого признания в какой-нибудь понятной ей образной форме?»
Тогда за советом я обратился к Мирычу:
– Скажи, Мирыч, чувствуешь ли ты себя ничтожной песчинкой мироздания? И если да, то с каким образом ты ассоциируешь свою ничтожность?
Она посмотрела на меня как на душевнобольного, к тому же сбежавшего из лепрозория. Понадобилось несколько минут, чтобы объяснить ей смысл интересовавшего меня образа. Наконец она сказала:
– Ночью, при ясном звездном небе, глядя на Млечный путь, я иногда ощущаю себя такой песчинкой.
– Ну где же я тебе возьму сейчас звездное небо? Посмотри – кругом одни облака, – нервничал я. – Или ты хочешь сказать, что жалкой корпускулой ты видишь себя только звездной ночью, а пасмурным днем ты ходишь, расправив плечи с гордо поднятой головой, как венец творения природы?
Мирыч захихикала и надолго задумалась, подыскивая себе место под пасмурным дневным небосклоном. Тогда я предложил ей такое сравнение:
– Представь себе, что ты – маленькая рыбка, пущенная в аквариум. И вот берем мы этот аквариум, привязываем к нему воздушные буи и как-нибудь в хмурое, пасмурное утро пускаем его по течению Кесьмы в Мологу и дальше в Рыбинское водохранилище. Устраивает тебя такой образ, дабы ощутить себя мельчайшим существом водной фауны?
– А что, ты решил меня сплавить?
Я собрался было подыскать должный ответ, но в этот момент автобус пропорол толщу облаков, после чего резко замедлил ход и начал продвигаться вперед короткими рывками, протискиваясь сквозь редкие разрывы в густом месиве водяных паров. Пелена серого тумана обволакивала нас со всех сторон. Мы продирались в гору, в прямом смысле слова, на ощупь, как брейгелевские «Слепые», только поводырем у нас был водитель автобуса, а все мы, положив руки на плечи впередсидящих, тянулись цепочкой друг за другом. К пропасти. И тогда я сказал себе: «Если высший смысл или разум, ради которого я полез на эту горку, состоит в том, чтобы свалиться в пропасть, – ну что ж, я готов ему покориться. Высший разум, особенно если он просвещенный, – великая сила, перед которой не грех и преклонить колени. Но природа – не высший смысл, ибо я сам, ее частица, не обладаю даже малой толикой того жизненного смысла, который полагался бы мне по штатному природному расписанию, будь она высшим смыслом. А раз так, то всё, что ей положено от меня, – это признание ее авторитета, уважительное к ней отношение, но отнюдь не моя смиренность и безропотная подчиненность. И если я не могу противостоять ей сейчас, потому что разоружен, передав всю свою энергию водителю автобуса, – я оставляю за собой право хотя бы верить в себя, в Мирыча, в сидящих рядом людей, в этого испанского шофера. Если уж не в спокойные дни избирательных кампаний, то теперь, на краю пропасти, пришла наконец пора всем вместе ухватить за хвост это оторвавшееся от нас дикое скифское чудище, именуемое сознанием, прикрикнуть на него строго: „К ноге!“ и посадить рядом с собой как нашкодившую тварь, от которой брезгливо отворачиваются, не подпуская к своим стайным хороводам, немецкие овчарки, французские бульдоги, английские сеттеры и прочие члены цивилизованного Европейского сообщества, а сжавшаяся от безумного страха мальтийская болонка и перепуганный брюссельский гриффон, приседая на задние лапы, так и норовят спрятаться за спины своих более сильных сородичей. Может быть, сейчас, перед разверзшейся пропастью, мы наконец осознаем, что права отдельного человека ценятся неизмеримо выше по сравнению с второстепенными и уже, наверное, заколебавшими вас – а знали бы вы, как меня! – тарифами на энергоносители. И пусть если я не прав, мне скажут – какая другая идея национального согласия может быть выше!»
Пронесло. Безусловное признание прав личности и гражданина, включая право не плюхнуться всем автобусом вниз с обрыва, – вот, пожалуй, и всё причитающееся мне с природы откровение, принадлежащее на самом деле высшему смыслу, которое она попыталась незаконно присвоить себе.
Я так и не понял подоплеки нашего противостояния: то ли мы ее сегодня одолели своим нахальным бесстрашием, то ли она уступила нам под оказанным на нее давлением со стороны высшего разума, которому мы угодили своим обновленным мировоззрением, – как бы то ни было, облачность стала редеть, и сначала короткими просветами замутненных пятен, потом большими ясными массивами и, наконец, всей небесной лазурью рванулся нам навстречу огромный чистый простор. В эти секунды все мы разом ощутили себя пассажирами аэробуса, парящего над верхней кромкой ватных сопок. Не сговариваясь, мы дружно захлопали в ладоши, чтобы выразить свое восхищение виртуозным мастерством шофера, как это обычно делают сразу после посадки самолета в трудных метеорологических условиях.
Стоя на пирсе в ожидании автобусов, то есть в трех метрах над этим самым уровнем, я размышлял, – что мы можем там увидеть через такое непроницаемое месиво туч и облаков? С другой стороны, радовало то обстоятельство, что корректность счета не вызывала никаких нареканий: вот мы, вот уровень моря, где-то рядом громада вулкана. Естественно, три лишних метра я учту при окончательном расчете. Всё конкретно, без дураков. А то ведь как получается, – мы говорим: «Высота пика Коммунизма в горах Памира составляет 7495 м над уровнем моря». Обратите внимание: чувствуете, какая неопределенность, условность системы счета скрыта за этими цифрами! Где мы? Где море? Где пик Коммунизма? Всё у черта на рогах. Я уж не говорю о том, что раньше этот пик вообще называли по-другому, – пиком Сталина. Хотя, если честно, я не вижу принципиальной разницы в этих названиях. Ну да ладно, пусть эту разницу ищет скалолаз с партийным стажем. А мы давайте-ка лучше вернемся к более простым и понятным вещам. Так вот, допустим, сидите вы дома в своей московской квартире и в ожидании закуски к уже поданным напиткам рассуждаете как бы между прочим, да хоть с тем же скалолазом с партийным стажем, о коммунистических высотах, в то время как точки отсчета этих высот удалены друг от друга на тысячи километров и располагаются в совершенно противоположных направлениях: одна к западу, к ближайшей от вас поверхности Мирового океана, – на уровне Балтийского моря, другая – к юго-востоку, в Средней Азии, а вы находитесь где-то посредине, стараясь примериться то к азиатским коммунистическим вершинам, то к приземленным, точнее, приводненным западным стандартам измерения этих заоблачных высот. Такое неудачное географическое месторасположение порождает уникальный, присущий только нам философский феномен, определяемый мною как русский перекошенный дуализм, исходным мотивом которого служит попытка скрестить в селекционном угаре нашу явную предрасположенность к восточно-азиатскому сознанию и наше тайное влечение к западно-европейскому бытию с его демократическими свободами и материальным благополучием. Вы, конечно, вправе возразить мне:
– А почему, собственно, перекошенный дуализм – русский, а не японский или южно-корейский? Ведь тем же японцам, с их азиатской ментальностью, в полной мере присущ современный материальный западный порядок!
Отвечаю:
– Вы совершенно нелюбознательны! Вас почему-то, должно быть по привычке, в первую очередь заинтересовал пятый пункт дуализма – его национальная принадлежность, а не ущербная перекошенность. И если всё же трагическая история его болезни вам не безразлична, я расскажу ее, но чуть позже. А сейчас я объясню вам, почему перекошенный дуализм – русский. Да потому, что японцы являются куда более последовательными материалистами, чем мы. Они, в отличие от нас, строго следуют диалектическому принципу единства содержания и формы, то есть их внутреннему азиатскому менталитету, скажем, рассудочной готовности к совершению над собой ритуального самосуда, гармонически соответствует внешняя азиатская оболочка – ну, там, желтизна кожного покрова, раскосость глаз и прочее. Русский же дуализм содержит в себе разнородные, эклектические элементы – азиатское духовное содержание и чем-то напоминающую европейскую материальную форму. Когда я говорю «чем-то напоминающую», я имею в виду не вульгарное подобие в каких-то внешних деталях туалета, которые тем больше придают нам сходство с иностранцами, чем больше мы напяливаем на себя западную «фирму»... хотя, не скрою, мужские сатиновые трусы, женские байковые портки и бесполая ватная телогрейка до сих пор не позволяют нам опускаться до бездумного и слепого копирования европейского стиля в одежде. Нет. Я имею в виду глубокое, содержательное сходство, отраженное в наших лицах. По аналогии с тем, как «глаза – зеркало нашей души», лицо – это начищенный до блеска самовар нашей души. Так вот, в редкие минуты покоя, преимущественно в период заморских круизов, подледной рыбалки или сбора грибов, в наших лицах при хорошем солнечном освещении можно разглядеть живость, открытость, улыбчивость, почти утраченную детскую способность удивляться. В такие мимолетные мгновения – так и хочется воскликнуть в переводе Н. Холодковского: «Мгновенье, прекрасно ты, продлись, постой!» – нас запросто можно перепутать с европейцами, от которых постоянно разит за версту идиотским довольством жизнью. В остальное время наши лица самобытны и неповторимы. В них читается история Государства Российского. Тут тебе и угрюмая строгость во взоре – отпечаток языческих культов и старообрядных традиций, а также суровых климатических условий и скудости пропитания; и плутоватый прищур глаз, унаследованный от коварных ордынцев – сборщиков княжеской дани; изредка встречается отрешенный, устремленный в пространство взгляд, достойный лика святых, чудотворцев, подвижников; вот лица веселые, обманчиво несмышленые, доставшиеся нам от балагуров, скоморохов, юродивых; наследие смутных времен – опричнины, бироновщины, ежовщины, андроповщины – отражается в затаенной пугливости и невыразительности мимики; от постсоветских времен наши лица вобрали в себя углубленную сосредоточенность как проявление постоянной готовности граждан к ежедневным пакостям со стороны государства путем объявления им дефолта по понедельникам, девальвации по вторникам, деноминации по средам, инфляции по четвергам и гиперинфляции по пятницам, так что на разгрузочные выходные дни выпадает констатация прострации по субботам и пролонгация этой констатации по воскресеньям.
Надеюсь, вы поняли теперь национальную специфику перекошенного дуализма, а также некоторое сходство и ощутимые различия его материальной формы по сравнению с западной.
Однако продолжим горовосхождение к означенному утопическому пику. Людям с такими лицами – многое по плечу. Ведь за их плечами такая история! Только нашему народу с присущей ему коллективной психологией мышления, подавившей под влиянием общинно-родовых и государственных интересов личностное сознание человека, оказались не чужды близкие ему по духу коммунистические идеалы, а также призывы к диктатуре, суровой плебейской расправе над эксплуататорами и массовому революционному террору. Большим подспорьем в этом благом начинании служил чудотворный лозунг: «От каждого по способностям – каждому по потребностям!» Неудивительно поэтому, что покорение заоблачных коммунистических высот превратилось у нас из шальной забавы в навязчивую идею, в повседневный сизифов труд. Увлекшись практической стороной этого бесполезного занятия, мы как-то подзабыли его духовное содержание, заложенное во всякой серьезной попытке человека преодолеть силы земного тяготения. Ведь горовосхождение – это выражение человеческой потребности в обновлении, в своем роде нравственном врачевании, самоочищении организма от земных шлаков. Мы отправляемся в горы, чтобы познать себя до самых потрохов, чтобы приблизиться к истинному совершенству, на пути к которому сбрасываем с себя тленный балласт мирских пороков, скверны всего земного, тщетной суетности будней в надежде на то, что впереди, уже на самой вершине, вот-вот перед нами забрезжит путеводным маяком всё тот же недостижимый высший смысл, нравственный идеал, абсолютный разум, – как угодно. Что касается материальной стороны дела, то, конечно, с такой верхотуры точка начала пути совершенно не просматривается, отчего мы остаемся в полном неведении относительно достигнутых нами духовных высот. Поэтому не следует забывать и о критериях оценки. И этими критериями служат пресловутые западные стандарты. Таким образом, оставаясь азиатами по духу, мы, тем не менее, стремимся жить по несвойственным нам прагматическим западным принципам, в основу которых положены протестантская этика и либерально-демократические ценности. Такая всеядность приводит нас к полному отрыву сознания от материи, дезориентирует во времени и пространстве, бессознательно подталкивает к обрыву – в пропасть. Причем наше сознание уже настолько далеко оторвалось от своего носителя, что самостоятельно странствует гордой имперской поступью по просторам цивилизации, демонстрируя всему миру свое величие, свою исключительность и абсолютную независимость от всех и каждого, и прежде всего от своей собственной материальной оболочки. В итоге от русского дуализма остается чистейшей воды идеализм, что равнозначно идеалистическому монизму. Поэтому нет в мире больших идеалистов, чем мы. Поэтому-то наш дуализм и перекошенный.
Благодаря дарованной нам «сверху» свободе слова, – а завоеванного кухонного свободомыслия мы и так никому не уступали, – обе эти взаимоисключающие доктрины усиленно насаждаются в наши головы в виде лозунгов патриотов о возрождении духовного наследия нации и призывов либералов к материальному благополучию посредством признания указанных ценностей. Но Россия – не место для брожения умов, раскачивать лодку в России – дурная затея, поэтому от сшибки этих двух радикальных течений, скорее всего, возникнет третья сила. И я заранее снимаю перед ней шляпу, ибо понимаю, какие заморочки ее поджидают: чтобы не отпугнуть Запад и либерально настроенных сограждан, ей придется перенять кое-что из риторики «правых»; чтобы заручиться поддержкой большинства избирателей, ей не обойтись без патриотических воззваний «левых» и заигрывания с церковью. Спрашивается: чего ради ей эта дурацкая нервотрепка? за каким чертом ее понесло во власть? Ответ вполне предсказуем: исключительно ради самосохранения нации и выживания государства. А для этого нужно вернуть потерявшей управление лодчонке прежний курс и держать его впредь аккурат посередке между восточным и западным берегами. Кому-то этот пролив покажется безбрежным океаном, а я в нем вижу – всё то же застойное болото, которое, по-видимому, и является естественной средой нашего обитания. Остается уповать только на чудо и непознанные еще законы природы, с помощью которых барон Мюнхгаузен, схватив себя за волосы, выбрался вместе с конем из болота.
– Ну вот, опять всё мрачно и нет никакого выхода, – с гнетущей печалью заключаю я, и тут же обращаюсь к себе с вопросом, который, наперекор всем правилам грамматики, переношу уже в следующий абзац:
– Откуда в тебе столько ядовитого пессимизма? «Застойное болото» – скажешь тоже! А где, по-твоему, клюква с морошкой может расти, как не на болоте! А брусника! А черника с голубикой! Любишь вареники с голубикой? То-то же! Болото – это неотъемлемая часть российского пейзажа, к которому, как к родниковому источнику, освежающему своей чистотой и прохладой, тянется исстрадавшаяся душа пессимистически настроенного интеллигента, утратившего связи с самодовольным Отечеством, но сохранившего глубокую привязанность к своей тишайшей малой Родине. Чем сиднем сидеть в своей московской квартире, пошел бы лучше подышать свежим воздухом. Давай, развей свою унылую тоску, нечего кукситься, бери лукошко, надевай резиновые сапоги...
– Да я и так их на Родине почти не снимаю.
– ...вот и замечательно, только время сэкономишь. Отправляйся-ка ты, братец, на прогулку по окрестностям малой Родины. Сначала пойдешь вдоль деревни, за молодым подлеском свернешь направо, и дальше так потихоньку начинай забирать в глубь леса, но не сильно, чтобы не пропустить просеку, ведущую к старому ельнику. Как дойдешь, отдышись, перекури чуток, а уж после не спеша, маленькими шажками, обходи его с краю. Только теперь уж гляди в оба. Ну куда ты погнал-то? Не видишь, что ли? Вот, смотри, в зеленом мху прячутся еловики, поэтому ступай осторожно, не придави ненароком, хотя, конечно, такую яркую шляпку трудно не заметить. А когда уж заметил, умерь волнение и медленно опускайся возле гриба, не забывая при этом поглядывать по сторонам, и как увидишь еще один, а чуть впереди и третий, тогда уж спокойно садись на корточки и двумя руками заваливай мох, – а он такой мягкий, высокий! – добирайся до основания ножки, и так аккуратно, под самый корешок, срезай ее ножичком, – или ты предпочитаешь выдергивать? – и вот он, красавец, уже у тебя в руках, переливается своими бурыми оттенками от красноватого до каштанового на гладкой сухой шляпке и напоминает о соседях, чтобы ты и их случайно не забыл. Да как уж тут забудешь! Лично я скорее налоговую декларацию забуду подать, чем тут их одних оставить. А на обратном пути обязательно заверни на старую сосновую проселочную дорогу. Вот тут уж будь очень внимателен, потому что гриб здесь стоит ростом с мизинец, этакий крепенький мужичок с ноготок, как раз целиком предназначенный для маринада. Поэтому в таком месте лукошко лучше поставить, сесть на землю, закурить сигаретку и, как из бинокля, плавно переводя взгляд от одного пятачка к другому, осмотреть весь участок подле себя, отмечая в памяти все пупырышки боровичков над землей. Неудачным можно назвать тот день, когда корзинка окажется заполненной только наполовину. Ну, так это не страшно, ведь завтра ты отправишься в другое место – в березовую рощицу у развилки трех тропинок. А сегодня тебе еще надо успеть перебрать грибы, воды натаскать, затопить баньку, попариться, посиживая в перерыве между первым паром и вторым заходом в обмотанном вокруг бедер полотенце с цигаркой во рту на собственноручно сколоченной лавочке под высокой березой и мелким орешником. А там уж, глядишь, и местные алчущие жители подтянутся со своими наболевшими проблемами касательно судьбы основного вопроса философии и участи оборотных средств. И так с чистым телом и просветленной душой, коротая наступающий вечер в лучах предзакатного солнца за плавным течением благочестивой беседы на вечную тему бытия и сознания, уговоришь ты с ними бутылку беленькой, чтобы завтра поутру проснуться помолодевшим и с новыми надеждами на то, что уж в березовой рощице у развилки трех тропинок тебе непременно повезет. И пока твоя Мирыч будет еще спать, можешь побродить до завтрака с полчасика за околицей в сосновом бору в поисках проклюнувших за ночь боровичков, чтобы, придя домой, сунуть их под нос этой соне и разбудить ее восхитительным ароматом утренней лесной росы, настоянной на грибной свежести.
– Ну а если, как ты говоришь, повезет мне только завтра, в березовой рощице у развилки трех тропинок, тогда, спрашивается, на кой ляд мне сдался сегодня какой-то вулкан на Канарах?
– Э, не скажи, – отвечал я себе же. – Вулкан – дело хорошее, и слава богу, что он попался тебе на пути. А то бы так и ковырялся в своей березовой рощице у развилки трех тропинок. Ведь ты со своим счастливо-идиотским выражением лица, шастая с азартом грибника по окрестностям малой Родины, совершенно выпадаешь из общей картины, не вписываешься в страдальческую панораму истории большой Родины. А ведь уже не мальчик! Пора бы и о душе подумать. Боровички и подлещики, дружок, – это всё будничные, умилительные суррогаты душевного равновесия, так сказать, равнинный эрзац умиротворения духа. Только в борении с собой, преодолев соблазн душевного комфорта и свои многочисленные слабости, изведав испытания на долгом восхождении к вершине, ты, быть может, сумеешь хотя бы на йоту приблизиться к постижению тайны, что скрывается за бесконечным и благородным стремлением человека к нравственному совершенству, познанию истины, самого себя, в конце концов.
– Зачем столько приторного литературного сиропа? – с раздражением пробубнил я, глядя в сторону спрятанной за облаками вершины вулкана. – Прямо какой-то тошнотворно-сладкий ликер! Пора бы и разбавлять научиться. Не можешь, что ли, просто сказать: «Надо, Федя. Надо!»
С такими вот невеселыми мыслями под стать погоде начиналось мое собственное духовное горовосхождение в материальном мире фешенебельной Европы, – не то заурядное восхождение, которое я каждодневно проделываю у себя в Кузьминках, равнодушно следуя через мусорные завалы на шестой этаж к домашним покоям, а, может быть, единственный, самый главный в моей жизни подъем для разгадки собственного «я». Я спрашивал себя: «Хватит ли у меня сил и воли, чтобы выдержать это нелегкое испытание на пути к самоочищению через темный смрад облаков и водные хляби? Хватит ли у меня мужества, чтобы преодолеть эти Дантовы круги ада и узнать великую тайну, окрашенную в божественный цвет бездонной голубизны неба с белоснежной примесью вулканического нимба?» И не находил ответа...
Я был внутренне собран и одухотворен. Моя отрешенность, как проказа, отпугивала окружающих, которые, сторонясь и не подавая руки, готовы были уступить мне место в автобусе. Только Мирыч с героической самоотверженностью жены декабриста, собирающей в дальнюю дорогу своего непутевого мужа, суетилась возле меня, старательно проверяя, не забыл ли я солнцезащитные очки и панамку на голову ввиду предстоящего солнцепека. Люди в автобусе не сопереживали мне, их ничто не удручало: ни западный прагматизм, ни наша восточно-азиатская ментальность, ни – страшно сказать – даже русский перекошенный дуализм. В то время как я, совершив над собой нравственное соборование и попрощавшись на всякий случай с малой Родиной, мысленно готовил себя к Восхождению на вершину духа, к моей собственной Нараяме, для них это был не более чем крохотный фрагмент, всего лишь незначительный эпизод, который в непрерывной череде ярких жизненных впечатлений можно было сопоставить разве что с беглым осмотром Русского музея, где на забаву публике выставили полотно В. И. Сурикова «Переход Суворова через Альпы».
Мы тронулись в путь. Я остекленевшими глазами смотрел в окно, но видел там лишь смутное отражение незнакомой физиономии, на которой была запечатлена вся тяжесть возложенной на меня миссии. Однако по мере продвижения автобуса за черту города оцепенение постепенно спадало, и вскоре человек в окне преобразился настолько, что от его былого возвышенно-одухотворенного облика не осталось и следа, и лицо сделалось узнаваемым, приняв привычное выражение повседневной российской озабоченности и мнимого глубокомыслия.
«И с таким-то обыденно-бездарным выражением лица ты собираешься штурмовать вулкан Тейде? – укоризненно спрашивал я себя. – Ну разве можно превращать высокое таинство морального Восхождения в заурядное по сути и аморальное по своей бессмысленности карабкание по Среднерусской возвышенности! Остался бы в таком случае на судне, побаловался бы капитанским коктейлем дня... – кстати, каков он сегодня? если мне не изменяет память, то „Blow Gob“, состоящий из 20 г водки, 20 г ликера какао и 20 г ликера „Baileys“, – ...а уж потом, через недельку-другую, топтал бы себе с суетливой никчемностью эту самую возвышенность или, на худой конец, взобрался бы на Воробьевы горы, на вершину которых уже успели водрузить свой флаг торговцы матрешками и подержанным воинским обмундированием».
Между тем автобус продолжал натужно тянуться вверх, оставляя внизу копошащихся жителей столицы Тенерифе, ее высотные гостиницы, первые ярусы предгорных поселков, краснеющих черепицами крыш. Впереди показались сплошные сосновые леса, над которыми нависал темно-серый свод низкого неба. Страх высоты постоянно нарастал, сдавливая легкие тяжелым предчувствием человеческого бессилия перед этой неприступной аморфной массой облаков. Я ощущал себя ничтожным рабом, покусившимся приоткрыть завесу тайны, которую властительница скрывала под своим плотным, непрозрачным покровом.
«А ведь она не пропустит нас просто так, она обязательно потребует что-нибудь взамен, – говорил я себе. – И что же можем мы ей дать? Что могу дать я? Только осознание того, что я – всего лишь малюсенькая частичка ее многомиллиардного царства. Но достаточно ли ей этого осознания, чтобы она пропустила нас? Может, она ждет от меня подтверждения этого признания в какой-нибудь понятной ей образной форме?»
Тогда за советом я обратился к Мирычу:
– Скажи, Мирыч, чувствуешь ли ты себя ничтожной песчинкой мироздания? И если да, то с каким образом ты ассоциируешь свою ничтожность?
Она посмотрела на меня как на душевнобольного, к тому же сбежавшего из лепрозория. Понадобилось несколько минут, чтобы объяснить ей смысл интересовавшего меня образа. Наконец она сказала:
– Ночью, при ясном звездном небе, глядя на Млечный путь, я иногда ощущаю себя такой песчинкой.
– Ну где же я тебе возьму сейчас звездное небо? Посмотри – кругом одни облака, – нервничал я. – Или ты хочешь сказать, что жалкой корпускулой ты видишь себя только звездной ночью, а пасмурным днем ты ходишь, расправив плечи с гордо поднятой головой, как венец творения природы?
Мирыч захихикала и надолго задумалась, подыскивая себе место под пасмурным дневным небосклоном. Тогда я предложил ей такое сравнение:
– Представь себе, что ты – маленькая рыбка, пущенная в аквариум. И вот берем мы этот аквариум, привязываем к нему воздушные буи и как-нибудь в хмурое, пасмурное утро пускаем его по течению Кесьмы в Мологу и дальше в Рыбинское водохранилище. Устраивает тебя такой образ, дабы ощутить себя мельчайшим существом водной фауны?
– А что, ты решил меня сплавить?
Я собрался было подыскать должный ответ, но в этот момент автобус пропорол толщу облаков, после чего резко замедлил ход и начал продвигаться вперед короткими рывками, протискиваясь сквозь редкие разрывы в густом месиве водяных паров. Пелена серого тумана обволакивала нас со всех сторон. Мы продирались в гору, в прямом смысле слова, на ощупь, как брейгелевские «Слепые», только поводырем у нас был водитель автобуса, а все мы, положив руки на плечи впередсидящих, тянулись цепочкой друг за другом. К пропасти. И тогда я сказал себе: «Если высший смысл или разум, ради которого я полез на эту горку, состоит в том, чтобы свалиться в пропасть, – ну что ж, я готов ему покориться. Высший разум, особенно если он просвещенный, – великая сила, перед которой не грех и преклонить колени. Но природа – не высший смысл, ибо я сам, ее частица, не обладаю даже малой толикой того жизненного смысла, который полагался бы мне по штатному природному расписанию, будь она высшим смыслом. А раз так, то всё, что ей положено от меня, – это признание ее авторитета, уважительное к ней отношение, но отнюдь не моя смиренность и безропотная подчиненность. И если я не могу противостоять ей сейчас, потому что разоружен, передав всю свою энергию водителю автобуса, – я оставляю за собой право хотя бы верить в себя, в Мирыча, в сидящих рядом людей, в этого испанского шофера. Если уж не в спокойные дни избирательных кампаний, то теперь, на краю пропасти, пришла наконец пора всем вместе ухватить за хвост это оторвавшееся от нас дикое скифское чудище, именуемое сознанием, прикрикнуть на него строго: „К ноге!“ и посадить рядом с собой как нашкодившую тварь, от которой брезгливо отворачиваются, не подпуская к своим стайным хороводам, немецкие овчарки, французские бульдоги, английские сеттеры и прочие члены цивилизованного Европейского сообщества, а сжавшаяся от безумного страха мальтийская болонка и перепуганный брюссельский гриффон, приседая на задние лапы, так и норовят спрятаться за спины своих более сильных сородичей. Может быть, сейчас, перед разверзшейся пропастью, мы наконец осознаем, что права отдельного человека ценятся неизмеримо выше по сравнению с второстепенными и уже, наверное, заколебавшими вас – а знали бы вы, как меня! – тарифами на энергоносители. И пусть если я не прав, мне скажут – какая другая идея национального согласия может быть выше!»
Пронесло. Безусловное признание прав личности и гражданина, включая право не плюхнуться всем автобусом вниз с обрыва, – вот, пожалуй, и всё причитающееся мне с природы откровение, принадлежащее на самом деле высшему смыслу, которое она попыталась незаконно присвоить себе.
Я так и не понял подоплеки нашего противостояния: то ли мы ее сегодня одолели своим нахальным бесстрашием, то ли она уступила нам под оказанным на нее давлением со стороны высшего разума, которому мы угодили своим обновленным мировоззрением, – как бы то ни было, облачность стала редеть, и сначала короткими просветами замутненных пятен, потом большими ясными массивами и, наконец, всей небесной лазурью рванулся нам навстречу огромный чистый простор. В эти секунды все мы разом ощутили себя пассажирами аэробуса, парящего над верхней кромкой ватных сопок. Не сговариваясь, мы дружно захлопали в ладоши, чтобы выразить свое восхищение виртуозным мастерством шофера, как это обычно делают сразу после посадки самолета в трудных метеорологических условиях.