Страница:
А теперь представьте себе этот же путь с изрядно истерзанной болезнями тещей и черным королевским пуделем по кличке Люська. И если маме для приобретения билета достаточно предъявить пенсионное удостоверение, то для Люськи нужна справка из ветеринарки, куда я в срочном порядке и отправляюсь, ибо прекрасно помню, как еще четыре страницы назад клятвенно обещал вам доложить об отлаженной системе сбора податей в доходную часть бюджета через Государственный ветеринарный надзор.
И вот приезжаю я в ветеринарку, где уже не раз за вполне умеренную плату получал такие справки, написанные кое-как, на коленке, от руки, на разлинованных в клеточку листках школьной тетрадки с блеклыми печатями и неразборчивыми подписями. Но в этот раз, даже с учетом индекса инфляции, девальвации курса рубля к твердым иностранным валютам и достаточно благоприятно складывающейся ситуации на международном нефтяном рынке, стоимость справки оказалась втрое дороже, чем прежде. Столь нежданно-негаданно зафиксированный мною феномен современной рыночной экономики, как выпавший среди лета снег, срочно нуждался в серьезных пояснениях. И я их тут же получил вместе с протянутым мне образцом новой справки. Если бы с меня запросили пусть бы даже в пять раз большую сумму, я бы и этих денег не пожалел ради того, чтобы иметь у себя такую справку. Даже не справку, а целую эпическую оду государственно-бюрократической профанации ветеринарного надзора за перевозкой животных.
На листе финской бумаги, напоминающем форматом, плотностью и торжественностью почетную грамоту «Ударник коммунистического труда», с мягким, похожим на изредка наблюдаемую зимним московским утром небесную синеву голубым фоном, который выгодно оттенял много-узорчатую фиолетовую рамку по краям листа, с водяными знаками, голографическим штемпелем Государственной ветеринарной службы, не уступающим по качеству, например, германской отметке на наших заграничных паспортах, с индивидуальным 8-значным номером, под шапкой Государственного ветеринарного надзора Российской Федерации, с разборчивой фамилией и подписью ветеринарного врача и печатью ветеринарной лечебницы утверждалось, что освидетельствованная (!) собака – большой черный пудель по кличке Люсия – содержалась в карантине аж целых 24 дня, и в этот период – ни боже мой! – не имела ни малейшего контакта с другими животными; ежедневно (!) – видимо, чаще не имело смысла – подвергалась клиническому осмотру и измерению температуры тела; в период карантина Люськин биологический материал неоднократно исследовался в диагностической лаборатории на предмет обнаружения инфекционных и инвазионных заболеваний, и все анализы, включая на лептоспироз и трихомонадный вагинит, не выявили – к счастью – положительной картины, а посему собака по кличке Люсия в количестве одной головы, имеющая на день выдачи Свидетельства температуру тела ровно 38,4 °C, допускается к перевозке железнодорожным транспортом, следующим по маршруту Москва – Весьегонск – Москва.
От моего пристального взгляда не могло укрыться заостренное внимание ветдиагностов к лептоспирозу и трихомонадному вагиниту. Разумеется, как пытливый аналитик, я обязан был поинтересоваться столь настораживающей преференцией. Поэтому, стараясь не выдать своего волнения, я вежливо заметил ветеринару, что...
– Всё это – сплошной бред душевнобольной инфузории!.. – внезапно раздался у меня за спиной чей-то едкий голос. Что-то мне подсказывало, что я уже много раз его где-то слышал. – Всё, что ты здесь нагородил про чиновников и борьбу с ними, можешь растереть и забыть, – резюмировал голос.
Узнавание проходило крайне болезненно. Сами войдите в мое положение. Вы так связно вроде бы всё излагаете, и вдруг появляется некто и ничтоже сумняшеся заявляет, что вы абсолютно ничего не смыслите в рассматриваемом предмете обсуждения. Ну, согласитесь, – ведь крайне обидно! Да и потом, приятно вам будет, если кто-то непрошенным гостем вломится к вам в душу, напоминая своим присутствием о совершенных вами прегрешениях и пробуждая муки почти успокоившейся совести, которую и без того не просто было удерживать в узде, отчего приходилось осаживать ее целыми стаканами?
– А тебя-то каким ветром занесло в вендиспансер?... Фу ты, черт! Совсем зарапортовался с этим трихомонадным вагинитом... Ты-то как очутился в ветлечебнице? – с удивлением спросил я. – Хотя нет, что я говорю! Ветлечебница была гораздо раньше. Где это мы сейчас с тобой? А, черт, кругом одно море, не разберешь. Ну, неважно. Ты-то как здесь оказался? Ведь ты же отправился в 40-летнее странствие по Аравийской пустыне к земле Обетованной?
– Понимаешь, – смущенно произнес он, – с моей азиатской устроенностью, особенно при виде бескрайних и необитаемых просторов, я совершенно потерял голову, забыв про то, где и с кем я нахожусь, а главное – про шабат. Ну вот как ты только что. А уж после того как законспектированные со слов Моисея десять заветных Божьих заповедей ярким светом озарили потемки моей души, я вообще пришел в такой неописуемый восторг, что полностью утратил контроль над собой. И ведь не мудрено – мне же открылись глубинные тайны благонравия! Потом я кое-как сумел взять себя в руки, и в наказание за потерю самообладания решил начать изучение Божьих предписаний с наиболее тяжело дававшейся мне заповеди, седьмой, – «не прелюбодействуй». После многократных повторений, когда я наконец заучил наизусть данный постулат, я вновь потерял хладнокровие, поскольку мне почему-то вздумалось отпраздновать это событие разведением священного огня, – и надо же! в нарушение четвертой заповеди, как на грех, точно в благословенную субботу! – за что, под угрозой побиения камнями, меня в одночасье поперли из кочевой орды... ай, шайтан... прошу прощения – из странствующей общины. – Он сделал долгую паузу и глубокомысленно довершил свой рассказ: – И вот теперь я снова с тобой, мой европейский друг, Михуил.
Я его понимал так же хорошо, как себя. Ну, видно, мучается человек. И хотя его претензии на духовность завершились трагикомическим фарсом, он, в отличие от меня, верующего в просвещенный разум, всё же сделал попытку, пусть и неудачную, найти с Ним взаимопонимание.
– Ну и как же ты намерен жить дальше? – спросил я.
– Как-как, как и ты. Как все. Молча. Будем себе мирно сосуществовать, не мешая жить друг другу.
Возникла еще одна долгая пауза, гораздо длительнее той, что предваряла его по-свойски панибратское обращение ко мне – «мой европейский друг, Михуил». «Это же надо – какое амикошонство! Совсем от рук отбился!»
– А вообще-то я часто вспоминал тебя там, – заговорил он вновь, – всё размышлял о тебе, думал: «Как он там без меня, ведь пропадет же, совсем не приспособленный к самостоятельному мышлению человек». Мы же друзья – не разлей вода. Что друзья?! Мы – сиамские близняшки! Нам друг без друга никак нельзя. Когда один другого не контролирует, такая ерунда может получиться! Даже страшно подумать. Враз лицо потеряем. Так ты уж попридержи меня, когда мне снова взбредет в голову обратиться к богоискательству. Ну а на мой счет – можешь не сомневаться. Я тебя не отпущу от себя, не дам тебе бездарно сгинуть во цвете лет.
Такая нежная забота обо мне – просто умиляла. Мирыч, иногда мама да сестра – вот, пожалуй, и все, кто проявлял неустанный интерес к моему внутреннему и внешнему облику. Хотя нет, фраернулся. Ведь был еще коллектив, взявший меня однажды на поруки, после того как я разложил ночные костры за территорией пионерлагеря. Тогда мне, правда, удалось убедить их в том, что мои действия не были связаны с выполнением агентурного задания по приему вражеского парашютного десанта. А вот уже гораздо позже, в армии, сломить сопротивление подполковника из Политуправления ДВО, который наотрез отказался визировать данные мне рекомендации для вступления в славные партийные ряды, – я так и не сумел. «Таким, как ты, – не место в партии!» – подытожил он нашу беседу. За такую его замечательную прозорливость – ему отдельное человеческое спасибо. Как иной раз я всё же неверно думаю о людях!
Однако помимо заботы обо мне в словах близняшки я уловил и потребность моего участия в нем самом. Знать, что кто-то нуждается в тебе, с нетерпением дожидается твоего возвращения домой, – согласитесь, без этих простых ожиданий наша жизнь была бы неполной. Так нуждается во мне, например, большой пудель по кличке Люська, чьи анализы на лептоспироз и трихомонадный вагинит, выделенные в ветеринарном Свидетельстве отдельной строкой, вызвали во мне столь неоднозначную реакцию. И я представил себе: намаявшись за целый день на работе, возвращаюсь я домой усталый и разбитый, два раза коротко нажимаю кнопку дверного звонка и слышу в ответ отрывистый лай собаки, а потом жуткую возню по ту сторону порога за право – кому открывать дверь; с применением крепких выражений и частичного рукоприкладства, как правило, победу в этой схватке одерживает Мирыч, которая, не успев толком отойти от только что бушевавшей борьбы, с приветливой улыбкой открывает мне дверь, но продолжает по инерции еще собачиться с Люськой, в то время как та, заходясь от счастья лицезреть дорогого друга и вдыхать родной аромат его прелых ног, просто не знает, как выразить свой восторг; она с частотой вертолетного пропеллера виляет хвостом, жутко щерится и мотает из стороны в сторону головой, потом принимается подскакивать на месте, норовя слизнуть с моего утомленного лба капельки выступившего пота, – после успешной приемки комиссией нового лифта, подниматься на шестой этаж чаще приходится пешком, потому что, как поясняют механики этого технического чуда, требуется не менее полугода, чтобы лифт приработался, а прошло всего лишь пять месяцев, – затем она оглашает лестничную площадку диким протяжным воем, после чего пулей бросается в комнату и притаскивает в зубах первый попавшийся на глаза предмет из моих личных вещей – то ли жеваную пачку сигарет, то ли домашний тапочек, то ли изорванные страницы этой многострадальной рукописи, а позже, в более спокойной обстановке, уткнувшись мордой мне в колени, начинает жалобно скулить и во всех подробностях рассказывать сложные перипетии прожитого дня, который, строго говоря, был не так уж и плох, но мог бы быть куда лучше, если бы я вообще не ходил на работу. Ну как тут можно оставаться безучастным, когда в тебе так нуждаются!
Впрочем, хватит об этом. Довольно щенячьих нежностей. Пришла пора платить по счетам. Пусть теперь этот сын степей кровью смоет нанесенное мне оскорбление. Так на что он там прозрачно намекал своей душевнобольной инфузорией?
– И что же тебя не устраивает в моей концепции священной войны с чиновничеством в России? – сказал я со строгим прищуром, будто истинный смысл моих слов заключался не в прозвучавшем вопросе, а в желании видеть моего оппонента у дуэльного барьера. Хорошо бы уже покалеченным.
– Всё!
– Что значит всё? Может, ты еще скажешь, что у нас и чиновного сословия нет? Или, может, оно не измывается над народом?
– Какой народ – такой и чиновник! Что же до твоих тенденциозных литературных экзерсисов с претензией на глубокое теоретическое понимание российской общественной жизни со времен чуть ли не самого Рюрика, то звучат они малоубедительно и совершенно выбиваются из текста эссе. В остальном же, не скрою, произведение... бесспорно талантливое, высокохудожественное и умеренно философское.
Размякший от такого лестного отзыва, я застенчиво потупил взор и, забыв о недавно кипевшем во мне негодовании, повторил за ним робко с придыханием не избалованного похвалой попугая:
– Талантливое?
– Ничего более занимательного в своей жизни не читал! – заверил он меня без тени сомнения. – И если бы не ежедневная затурканность делами, я бы даже дочитал твой опус до конца.
Кое-как справившись с восторженными чувствами, порожденными только что изведанным литературным триумфом, я всё же решил уточнить:
– Говоришь: мои литературные упражнения «с претензией на глубокое теоретическое понимание российской общественной жизни со времен чуть ли не самого Рюрика – звучат малоубедительно...» Пусть так. А что же тогда убедительно звучит?
– Убедительно?... – Он надолго задумался, мысленно перелистывая страницы недочитанной рукописи. – Ну, там, про грибы, про стопарик после баньки. Ничего не скажешь – весьма душевно. Да, вот еще что, чуть не забыл. Неизгладимое впечатление оставляют горькие строки, звучащие как безутешный крик души, где автор клеймит позором свободолюбивых россиян, подменивших помыслы о демократии и гражданском обществе еще менее исполнимыми мечтами о справедливом распределении и честной власти. Как там у тебя? Дай вспомнить... Ах, да. Цитирую по памяти: «Да за-е...ла ты меня, Мирыч, со своими тапочками!» Какая депрессивная мощь! Сколько эпического трагизма! Какой накал безысходности! Или вот еще...
«Да он что – издевается надо мной, что ли? Так бессовестно выхолостить замысел автора! Ну разве в объеме стопарика болела у меня душа за судьбы демократии в России? Как минимум – бутылки! И при чем тут тапочки?»
– «...Я еще в своих сезон прокантуюсь!» – форсируя голосовыми модуляциями непереносимое человеческое страдание, истошно продекламировал он.
– Ладно, хватит лирики. Давай по существу. В чем ты видишь изъяны моей концепции?
– Да она у тебя вся соткана из сплошных натяжек и недомыслия. Тебя послушать, так можно подумать, что по одну сторону баррикад находимся мы – безвинные жертвы террора, непорочные узники совести, а по другую – они, – упитанные администраторы-душегубы, бездушные чиновники-кровососы.
– А что, разве не так?
– Да нет никаких баррикад, а если и есть некая демаркационная линия, то по обе ее стороны находимся мы, и только мы. Ты пойми, не будь этих чиновников, так были бы другие, ничем не отличающиеся от прежних, потому что среда их взрастившая, – это мы сами. Если бы сегодняшний чиновник – как выразитель системы – отличался от своего предшественника, то это была бы уже не Россия в ее привычном метафизическом понимании, а нечто совсем иное. Поэтому, как ты выражаешься, мы и воюем, но только сами с собой, со своей половиной сознания, обращенной к Востоку и условно называемой чиновничеством. Да и к тому же не воюем мы вовсе, а так – по-братски сосуществуем, ну вот как мы с тобой.
– То есть ты хочешь сказать, что наше сознание представляет собой «черный ящик», условно разделенный на два полушария: одно – западное, другое – восточное, и эти полушария в разной степени заполнены извилинами, несущими в себе мыслительно-духовные элементы?
– Ну вот, видишь, ведь можешь же, когда хочешь!
– Погоди, что же получается? Значит, эти полушария, ориентированные в восточном и западном направлениях, заполнены разным числом этих самых элементов, в зависимости от чего и складывается то или иное мировоззрение человека?
– В упрощенном виде примерно так.
– Тогда чем же заполнено западное полушарие, допустим, у депутата Ш. от фракции КПРФ?
– А ничем. Оно вакантно.
В моих глазах застыл ужас. Лицо перекосила мученическая гримаса боли. Я был одним нервным клубком. При одной мысли о том, что у депутата Ш. от фракции КПРФ одно полушарие... Чужая беда мертвой хваткой вцепилась мне в горло, перехватила дыхание, вызвала резкое повышение артериального кровяного давления. Чтобы не быть голословным, уточняю – систолического. «Инвалид, инвалид, инвалид, – неотрывно пульсировало у меня в висках, – инвалид на всю жизнь!»
Видимо, понимая, что депутата Ш. от фракции КПРФ уже не спасти, но еще можно побороться за жизнь сострадающего ему человека, от которого исходили такие же токи, как от Матери Терезы, он решил приободрить меня:
– Ну не надо, не надо. Будь мужчиной! В конце концов, всё не так уж плохо. И с одним полушарием люди могут быть вполне жизнеспособны. Им просто одного достаточно. Вон, к примеру, в Америке, – так там тоже почти все обходятся одним полушарием, только западным. А вообще-то всё гораздо проще.
– Неужели? Вот так так! И что же может быть проще двух полушарий: одного гипертрофированного, а другого – вакантного?
– Один неполноценный мозжечок!
Я остолбенел. Его познания в области высшей нервной деятельности человека ошарашили меня до глубины гипофиза. Какое-то время он наслаждался моей растерянностью, после чего деловито изрек:
– Ведь ты интерпретировал мои слова так, будто сознание раздвоено.
– А на самом деле? – едва выговорил я.
– Едино и неделимо.
– Вон оно как! Очень интересно. А с кем же я тогда сейчас разговариваю? И кого турнули сыны Израилевы за разведение костров в благословенную субботу?
– Так и знал, что ты это спросишь. Так вот, для психически здорового сознания раздвоение личности – не характерно.
– На что это ты уже в который раз намекаешь? Хочешь выставить меня душевнобольным?
– Ну, если тебе от этого будет легче, то не тебя одного. Впрочем, можешь особенно не беспокоиться. Когда кругом одни душевнобольные, а здоровым принято считать лишь врача-психиатра, то это скорее доказывает, что в действительности – всё наоборот.
– И кто же этот врач?
– Кто-кто? Дед Пихто! Как будто ты не знаешь! Да всякие там светила от медицины, берущие за визит в качестве гонорара 5 % наших голосов и убеждающие нас в том, что если мы откажемся от назначенного ими курса лечения, то они не ручаются за наше выздоровление. Ну а мы, конечно, назначенных предписаний не соблюдаем – некогда! текучка заедает! – и, оставаясь один на один с тяжелой болезнью, продолжаем жить вопреки диагнозу.
– Так, может, диагноз неверный? – с некоторой надеждой спросил я.
– Не то слово! – живо подхватил он. – Просто вредный! Разве можно понапрасну запугивать еще не вполне усопшего человека?! Как после этого заставить себя смотреть в глаза Гиппократу, учившему, что лечить надо не болезнь, а больного! А еще лучше – вместе с доктором! А его ко многому обязывающая клятва!.. А врачебная этика!.. Да, не скрою, симптоматика удручающе показательна: постоянное сознание превосходства и особого значения собственной личности, болезненная нетерпимость к советам окружающих и крайняя подозрительность, мания преследования и заговоров, конфликтность и невосприимчивость к критике. Но ведь это же совсем другое заболевание! Да с такими симптомами жить да жить!
– И каково же будет ваше мнение относительно диагноза, уважаемый dottore ибн-шаман?
– Мое-то? Типичная параноидная форма пограничного евроазиатского сознания с изменением личности.
– Ну вот опять, синдром евроазиатского сознания!
– А ты как думал! Вам – «пскопским» западникам – всё хиханьки да хаханьки. Чуть что не по-вашему, так сразу хоп – и только видели вас тут. А нам – добропорядочным славянофилам – что прикажете делать? Нет, только осознанное евроазиатство и спасает от неоправданного оптимизма.
Мне подумалось, что если этот знахарь прав, то сколь причудливы и многообразны могут быть формы евроазиатского сознания, коль оно способно принимать притворный облик прозападно настроенной личности, всего лишь несколько минут назад с пеной у рта так складно излагавшей ложную концепцию священной войны с чиновничеством. Да и сколько раз прежде я замечал, как какой-нибудь респектабельный господин весьма приятной наружности и, как принято сейчас говорить, как бы либеральных взглядов несет несусветную ахинею, не отдавая себе отчета в том, что, рядясь в западные демократические одежды, он как был евроазиатом, так им и остался. А иначе как можно объяснить его милостивую готовность принять выработанные человечеством общегуманистические ценности в той мере, в какой они пригодны для нас, великороссов? Как можно понять тех удачливых и лощеных интеллектуалов – бывших членов кабинета министров, а ныне необузданных пропагандистов западного образа жизни, не желающих признавать своего евроазиатского происхождения, – которые ставят сиюминутную политическую выгоду выше принципов и постоянно спешат пристроиться весьегонским прицепным вагоном к паровозу, ведущему в никуда, когда живы еще правозащитники, не одним годом отсидки в лагерях доказавшие свою приверженность идеалам свободного демократического общества? Как это так получается, что мы сами, творя собственное будущее, гробим его в угоду «крепким хозяйственникам», выдавая им индульгенцию на то, чтобы вершить нашими судьбами по своему разумению, согласно своим представлениям о добре и зле, в соответствии с которыми они и выстраивают всю систему судебно-исполнительной власти?
И тут я почувствовал такую тупую, неимоверно унылую тоску, какую ощущает страждущая праздника душа, владелец бренного вместилища которой вдруг обнаруживает в самый разгар дружеского застолья абсолютнейшую исчерпанность заполненной стеклотары. Захотелось праздника – общего, организованного, неформального, такого же большого и светлого, как первая любовь.
Если этот степной лис прав, то приписываемое мне евроазиатство в самый раз сгодилось бы сейчас для того, чтобы позавидовать черной завистью евроамериканцам, ухитряющимся устраивать себе праздники, не прибегая к помощи крепких плодово-ягодных и прочих спиртосодержащих напитков, балдеющим уже только от одного вида себя любимых в зеркале здоровыми и застрахованными на все случаи жизни. Вот бы мне тоже научиться радоваться жизни, глядя на себя в зеркало! А какая экономия в семейном бюджете! Правда, с таким материальным подспорьем недолго и друзей последних потерять. И кто же, спрашивается, тогда останется рядом со мной в трудную минуту, когда, не в силах побороть рвущееся наружу настроение радости и торжества, мне понадобится непритворный отклик человека, который разделил бы со мной этот шквал неудержимых праздничных эмоций? Неужто придется вскрывать самый что ни на есть последний, неприкосновенный запас – приятелей с закодированными пристрастиями? И как же это будет выглядеть? И вообще, откуда я взялся такой – индифферентно пьющий и самодостаточный? Где прошли мои юношеские годы? В брянских лесах? Ну хорошо. Допустим, я проездом. С багажом прав, зачитанных мне при неоднократных задержаниях по подозрению в прилюдном распитии слабоалкогольных сортов пива на пляжах Лонг-Бич. Тогда что получается? Они, – стреноженные на полном скаку и уже оседланные мустанги, альбатросы с подрезанными крыльями, дебоширы в смирительных рубашках, сознательно лишившие себя права демократического выбора, приняв аскезу, – не пьют не потому, что не хотят, а потому что страшно, и я, которому всё едино – что пить, что не пить, неизвестно даже что лучше, поскольку при любом раскладе радую глаз окружающих – самовлюбленный и вечно моложавый Таинственный Жених «нарцисс Савонский, лилия долин», рожденный свободным только оттого, что по счастливому стечению обстоятельств этот день пришелся на 4 Июля, довольный собой заморский гость, будучи однажды проездом в Кузьминках на пути следования из аэропорта Лос-Анджелеса в Шереметьево-2, потом просто в Быково и далее со всеми остановками, оказался настолько покорен добросердечием и радушием местной публики, что посчитал для себя за честь ненадолго задержаться в здешних краях. Да... как-то не вяжется. И потом, кто меня тянет за язык ставить вопрос подобным образом? Уже только сама постановка дилеммы – пить или не пить? (так и хочется продолжить: «вот в чем вопрос!») – оскорбительно режет слух каждому мало-мальски здоровому россиянину, что достиг 14-летнего возраста, когда он приобретает частичную гражданскую дееспособность. Так что лучше оставим всё как есть. Будем радоваться жизни обычным, неприхотливым способом, без всяких там зазеркальных ухищрений. С теми же из вас, кто попытается навязать мне иную точку зрения, что, мол, я отнимаю у россиян право на свободный демократический выбор, лишая их возможности наслаждаться своим отражением в стеклах коммерческих банков, в витринах супермаркетов, в голубой глади домашних бассейнов, и принуждаю получать удовольствие исключительно посредством потребления крепленых напитков, – я позволю себе не согласиться. Во-первых, речь шла не о выпивке, а о празднике души; во-вторых, меня, как философа, не мог, конечно, не занимать вопрос о соотношении в свободном российском обществе демократии, позволяющей сдерживать в рамках дозволенного разношерстные личные пристрастия, и анархии как выразительницы вседозволенности, и если демократия – при всем ее многообразии частных интересов, при всей широте индивидуального эгоизма и своеволия, при всей неограниченной свободе выбора – рисовалась мне в такой форме, когда все пьют напропалую сколько и чего душе угодно, то анархия – и это уже было противно моей натуре! – воспринималась так, точно все по-прежнему пьют до одури и чего не попадя, а один, видите ли, решил соригинальничать, и вместо того чтобы довольствоваться праздником души, как это принято у всех нормальных людей, он, гнида такая, анархист долбаный, услаждает себя тем, что любуется собственным отражением в зеркале.
Так вот, с подмоченной репутацией эксперта по анализу политических течений российской общественной жизни, к тому же облитый с головы до ног ушатами грязи за сомнительного свойства литературные выверты и евроазиатские наклонности, снедаемый непереносимой тоской от беспросветности будущего, подавленный свалившимися в течение дня огорчениями, но не сломленный, – я нуждался в празднике, как еще не вполне посиневший утопленник в срочном искусственном дыхании.
И вот приезжаю я в ветеринарку, где уже не раз за вполне умеренную плату получал такие справки, написанные кое-как, на коленке, от руки, на разлинованных в клеточку листках школьной тетрадки с блеклыми печатями и неразборчивыми подписями. Но в этот раз, даже с учетом индекса инфляции, девальвации курса рубля к твердым иностранным валютам и достаточно благоприятно складывающейся ситуации на международном нефтяном рынке, стоимость справки оказалась втрое дороже, чем прежде. Столь нежданно-негаданно зафиксированный мною феномен современной рыночной экономики, как выпавший среди лета снег, срочно нуждался в серьезных пояснениях. И я их тут же получил вместе с протянутым мне образцом новой справки. Если бы с меня запросили пусть бы даже в пять раз большую сумму, я бы и этих денег не пожалел ради того, чтобы иметь у себя такую справку. Даже не справку, а целую эпическую оду государственно-бюрократической профанации ветеринарного надзора за перевозкой животных.
На листе финской бумаги, напоминающем форматом, плотностью и торжественностью почетную грамоту «Ударник коммунистического труда», с мягким, похожим на изредка наблюдаемую зимним московским утром небесную синеву голубым фоном, который выгодно оттенял много-узорчатую фиолетовую рамку по краям листа, с водяными знаками, голографическим штемпелем Государственной ветеринарной службы, не уступающим по качеству, например, германской отметке на наших заграничных паспортах, с индивидуальным 8-значным номером, под шапкой Государственного ветеринарного надзора Российской Федерации, с разборчивой фамилией и подписью ветеринарного врача и печатью ветеринарной лечебницы утверждалось, что освидетельствованная (!) собака – большой черный пудель по кличке Люсия – содержалась в карантине аж целых 24 дня, и в этот период – ни боже мой! – не имела ни малейшего контакта с другими животными; ежедневно (!) – видимо, чаще не имело смысла – подвергалась клиническому осмотру и измерению температуры тела; в период карантина Люськин биологический материал неоднократно исследовался в диагностической лаборатории на предмет обнаружения инфекционных и инвазионных заболеваний, и все анализы, включая на лептоспироз и трихомонадный вагинит, не выявили – к счастью – положительной картины, а посему собака по кличке Люсия в количестве одной головы, имеющая на день выдачи Свидетельства температуру тела ровно 38,4 °C, допускается к перевозке железнодорожным транспортом, следующим по маршруту Москва – Весьегонск – Москва.
От моего пристального взгляда не могло укрыться заостренное внимание ветдиагностов к лептоспирозу и трихомонадному вагиниту. Разумеется, как пытливый аналитик, я обязан был поинтересоваться столь настораживающей преференцией. Поэтому, стараясь не выдать своего волнения, я вежливо заметил ветеринару, что...
– Всё это – сплошной бред душевнобольной инфузории!.. – внезапно раздался у меня за спиной чей-то едкий голос. Что-то мне подсказывало, что я уже много раз его где-то слышал. – Всё, что ты здесь нагородил про чиновников и борьбу с ними, можешь растереть и забыть, – резюмировал голос.
Узнавание проходило крайне болезненно. Сами войдите в мое положение. Вы так связно вроде бы всё излагаете, и вдруг появляется некто и ничтоже сумняшеся заявляет, что вы абсолютно ничего не смыслите в рассматриваемом предмете обсуждения. Ну, согласитесь, – ведь крайне обидно! Да и потом, приятно вам будет, если кто-то непрошенным гостем вломится к вам в душу, напоминая своим присутствием о совершенных вами прегрешениях и пробуждая муки почти успокоившейся совести, которую и без того не просто было удерживать в узде, отчего приходилось осаживать ее целыми стаканами?
– А тебя-то каким ветром занесло в вендиспансер?... Фу ты, черт! Совсем зарапортовался с этим трихомонадным вагинитом... Ты-то как очутился в ветлечебнице? – с удивлением спросил я. – Хотя нет, что я говорю! Ветлечебница была гораздо раньше. Где это мы сейчас с тобой? А, черт, кругом одно море, не разберешь. Ну, неважно. Ты-то как здесь оказался? Ведь ты же отправился в 40-летнее странствие по Аравийской пустыне к земле Обетованной?
– Понимаешь, – смущенно произнес он, – с моей азиатской устроенностью, особенно при виде бескрайних и необитаемых просторов, я совершенно потерял голову, забыв про то, где и с кем я нахожусь, а главное – про шабат. Ну вот как ты только что. А уж после того как законспектированные со слов Моисея десять заветных Божьих заповедей ярким светом озарили потемки моей души, я вообще пришел в такой неописуемый восторг, что полностью утратил контроль над собой. И ведь не мудрено – мне же открылись глубинные тайны благонравия! Потом я кое-как сумел взять себя в руки, и в наказание за потерю самообладания решил начать изучение Божьих предписаний с наиболее тяжело дававшейся мне заповеди, седьмой, – «не прелюбодействуй». После многократных повторений, когда я наконец заучил наизусть данный постулат, я вновь потерял хладнокровие, поскольку мне почему-то вздумалось отпраздновать это событие разведением священного огня, – и надо же! в нарушение четвертой заповеди, как на грех, точно в благословенную субботу! – за что, под угрозой побиения камнями, меня в одночасье поперли из кочевой орды... ай, шайтан... прошу прощения – из странствующей общины. – Он сделал долгую паузу и глубокомысленно довершил свой рассказ: – И вот теперь я снова с тобой, мой европейский друг, Михуил.
Я его понимал так же хорошо, как себя. Ну, видно, мучается человек. И хотя его претензии на духовность завершились трагикомическим фарсом, он, в отличие от меня, верующего в просвещенный разум, всё же сделал попытку, пусть и неудачную, найти с Ним взаимопонимание.
– Ну и как же ты намерен жить дальше? – спросил я.
– Как-как, как и ты. Как все. Молча. Будем себе мирно сосуществовать, не мешая жить друг другу.
Возникла еще одна долгая пауза, гораздо длительнее той, что предваряла его по-свойски панибратское обращение ко мне – «мой европейский друг, Михуил». «Это же надо – какое амикошонство! Совсем от рук отбился!»
– А вообще-то я часто вспоминал тебя там, – заговорил он вновь, – всё размышлял о тебе, думал: «Как он там без меня, ведь пропадет же, совсем не приспособленный к самостоятельному мышлению человек». Мы же друзья – не разлей вода. Что друзья?! Мы – сиамские близняшки! Нам друг без друга никак нельзя. Когда один другого не контролирует, такая ерунда может получиться! Даже страшно подумать. Враз лицо потеряем. Так ты уж попридержи меня, когда мне снова взбредет в голову обратиться к богоискательству. Ну а на мой счет – можешь не сомневаться. Я тебя не отпущу от себя, не дам тебе бездарно сгинуть во цвете лет.
Такая нежная забота обо мне – просто умиляла. Мирыч, иногда мама да сестра – вот, пожалуй, и все, кто проявлял неустанный интерес к моему внутреннему и внешнему облику. Хотя нет, фраернулся. Ведь был еще коллектив, взявший меня однажды на поруки, после того как я разложил ночные костры за территорией пионерлагеря. Тогда мне, правда, удалось убедить их в том, что мои действия не были связаны с выполнением агентурного задания по приему вражеского парашютного десанта. А вот уже гораздо позже, в армии, сломить сопротивление подполковника из Политуправления ДВО, который наотрез отказался визировать данные мне рекомендации для вступления в славные партийные ряды, – я так и не сумел. «Таким, как ты, – не место в партии!» – подытожил он нашу беседу. За такую его замечательную прозорливость – ему отдельное человеческое спасибо. Как иной раз я всё же неверно думаю о людях!
Однако помимо заботы обо мне в словах близняшки я уловил и потребность моего участия в нем самом. Знать, что кто-то нуждается в тебе, с нетерпением дожидается твоего возвращения домой, – согласитесь, без этих простых ожиданий наша жизнь была бы неполной. Так нуждается во мне, например, большой пудель по кличке Люська, чьи анализы на лептоспироз и трихомонадный вагинит, выделенные в ветеринарном Свидетельстве отдельной строкой, вызвали во мне столь неоднозначную реакцию. И я представил себе: намаявшись за целый день на работе, возвращаюсь я домой усталый и разбитый, два раза коротко нажимаю кнопку дверного звонка и слышу в ответ отрывистый лай собаки, а потом жуткую возню по ту сторону порога за право – кому открывать дверь; с применением крепких выражений и частичного рукоприкладства, как правило, победу в этой схватке одерживает Мирыч, которая, не успев толком отойти от только что бушевавшей борьбы, с приветливой улыбкой открывает мне дверь, но продолжает по инерции еще собачиться с Люськой, в то время как та, заходясь от счастья лицезреть дорогого друга и вдыхать родной аромат его прелых ног, просто не знает, как выразить свой восторг; она с частотой вертолетного пропеллера виляет хвостом, жутко щерится и мотает из стороны в сторону головой, потом принимается подскакивать на месте, норовя слизнуть с моего утомленного лба капельки выступившего пота, – после успешной приемки комиссией нового лифта, подниматься на шестой этаж чаще приходится пешком, потому что, как поясняют механики этого технического чуда, требуется не менее полугода, чтобы лифт приработался, а прошло всего лишь пять месяцев, – затем она оглашает лестничную площадку диким протяжным воем, после чего пулей бросается в комнату и притаскивает в зубах первый попавшийся на глаза предмет из моих личных вещей – то ли жеваную пачку сигарет, то ли домашний тапочек, то ли изорванные страницы этой многострадальной рукописи, а позже, в более спокойной обстановке, уткнувшись мордой мне в колени, начинает жалобно скулить и во всех подробностях рассказывать сложные перипетии прожитого дня, который, строго говоря, был не так уж и плох, но мог бы быть куда лучше, если бы я вообще не ходил на работу. Ну как тут можно оставаться безучастным, когда в тебе так нуждаются!
Впрочем, хватит об этом. Довольно щенячьих нежностей. Пришла пора платить по счетам. Пусть теперь этот сын степей кровью смоет нанесенное мне оскорбление. Так на что он там прозрачно намекал своей душевнобольной инфузорией?
– И что же тебя не устраивает в моей концепции священной войны с чиновничеством в России? – сказал я со строгим прищуром, будто истинный смысл моих слов заключался не в прозвучавшем вопросе, а в желании видеть моего оппонента у дуэльного барьера. Хорошо бы уже покалеченным.
– Всё!
– Что значит всё? Может, ты еще скажешь, что у нас и чиновного сословия нет? Или, может, оно не измывается над народом?
– Какой народ – такой и чиновник! Что же до твоих тенденциозных литературных экзерсисов с претензией на глубокое теоретическое понимание российской общественной жизни со времен чуть ли не самого Рюрика, то звучат они малоубедительно и совершенно выбиваются из текста эссе. В остальном же, не скрою, произведение... бесспорно талантливое, высокохудожественное и умеренно философское.
Размякший от такого лестного отзыва, я застенчиво потупил взор и, забыв о недавно кипевшем во мне негодовании, повторил за ним робко с придыханием не избалованного похвалой попугая:
– Талантливое?
– Ничего более занимательного в своей жизни не читал! – заверил он меня без тени сомнения. – И если бы не ежедневная затурканность делами, я бы даже дочитал твой опус до конца.
Кое-как справившись с восторженными чувствами, порожденными только что изведанным литературным триумфом, я всё же решил уточнить:
– Говоришь: мои литературные упражнения «с претензией на глубокое теоретическое понимание российской общественной жизни со времен чуть ли не самого Рюрика – звучат малоубедительно...» Пусть так. А что же тогда убедительно звучит?
– Убедительно?... – Он надолго задумался, мысленно перелистывая страницы недочитанной рукописи. – Ну, там, про грибы, про стопарик после баньки. Ничего не скажешь – весьма душевно. Да, вот еще что, чуть не забыл. Неизгладимое впечатление оставляют горькие строки, звучащие как безутешный крик души, где автор клеймит позором свободолюбивых россиян, подменивших помыслы о демократии и гражданском обществе еще менее исполнимыми мечтами о справедливом распределении и честной власти. Как там у тебя? Дай вспомнить... Ах, да. Цитирую по памяти: «Да за-е...ла ты меня, Мирыч, со своими тапочками!» Какая депрессивная мощь! Сколько эпического трагизма! Какой накал безысходности! Или вот еще...
«Да он что – издевается надо мной, что ли? Так бессовестно выхолостить замысел автора! Ну разве в объеме стопарика болела у меня душа за судьбы демократии в России? Как минимум – бутылки! И при чем тут тапочки?»
– «...Я еще в своих сезон прокантуюсь!» – форсируя голосовыми модуляциями непереносимое человеческое страдание, истошно продекламировал он.
– Ладно, хватит лирики. Давай по существу. В чем ты видишь изъяны моей концепции?
– Да она у тебя вся соткана из сплошных натяжек и недомыслия. Тебя послушать, так можно подумать, что по одну сторону баррикад находимся мы – безвинные жертвы террора, непорочные узники совести, а по другую – они, – упитанные администраторы-душегубы, бездушные чиновники-кровососы.
– А что, разве не так?
– Да нет никаких баррикад, а если и есть некая демаркационная линия, то по обе ее стороны находимся мы, и только мы. Ты пойми, не будь этих чиновников, так были бы другие, ничем не отличающиеся от прежних, потому что среда их взрастившая, – это мы сами. Если бы сегодняшний чиновник – как выразитель системы – отличался от своего предшественника, то это была бы уже не Россия в ее привычном метафизическом понимании, а нечто совсем иное. Поэтому, как ты выражаешься, мы и воюем, но только сами с собой, со своей половиной сознания, обращенной к Востоку и условно называемой чиновничеством. Да и к тому же не воюем мы вовсе, а так – по-братски сосуществуем, ну вот как мы с тобой.
– То есть ты хочешь сказать, что наше сознание представляет собой «черный ящик», условно разделенный на два полушария: одно – западное, другое – восточное, и эти полушария в разной степени заполнены извилинами, несущими в себе мыслительно-духовные элементы?
– Ну вот, видишь, ведь можешь же, когда хочешь!
– Погоди, что же получается? Значит, эти полушария, ориентированные в восточном и западном направлениях, заполнены разным числом этих самых элементов, в зависимости от чего и складывается то или иное мировоззрение человека?
– В упрощенном виде примерно так.
– Тогда чем же заполнено западное полушарие, допустим, у депутата Ш. от фракции КПРФ?
– А ничем. Оно вакантно.
В моих глазах застыл ужас. Лицо перекосила мученическая гримаса боли. Я был одним нервным клубком. При одной мысли о том, что у депутата Ш. от фракции КПРФ одно полушарие... Чужая беда мертвой хваткой вцепилась мне в горло, перехватила дыхание, вызвала резкое повышение артериального кровяного давления. Чтобы не быть голословным, уточняю – систолического. «Инвалид, инвалид, инвалид, – неотрывно пульсировало у меня в висках, – инвалид на всю жизнь!»
Видимо, понимая, что депутата Ш. от фракции КПРФ уже не спасти, но еще можно побороться за жизнь сострадающего ему человека, от которого исходили такие же токи, как от Матери Терезы, он решил приободрить меня:
– Ну не надо, не надо. Будь мужчиной! В конце концов, всё не так уж плохо. И с одним полушарием люди могут быть вполне жизнеспособны. Им просто одного достаточно. Вон, к примеру, в Америке, – так там тоже почти все обходятся одним полушарием, только западным. А вообще-то всё гораздо проще.
– Неужели? Вот так так! И что же может быть проще двух полушарий: одного гипертрофированного, а другого – вакантного?
– Один неполноценный мозжечок!
Я остолбенел. Его познания в области высшей нервной деятельности человека ошарашили меня до глубины гипофиза. Какое-то время он наслаждался моей растерянностью, после чего деловито изрек:
– Ведь ты интерпретировал мои слова так, будто сознание раздвоено.
– А на самом деле? – едва выговорил я.
– Едино и неделимо.
– Вон оно как! Очень интересно. А с кем же я тогда сейчас разговариваю? И кого турнули сыны Израилевы за разведение костров в благословенную субботу?
– Так и знал, что ты это спросишь. Так вот, для психически здорового сознания раздвоение личности – не характерно.
– На что это ты уже в который раз намекаешь? Хочешь выставить меня душевнобольным?
– Ну, если тебе от этого будет легче, то не тебя одного. Впрочем, можешь особенно не беспокоиться. Когда кругом одни душевнобольные, а здоровым принято считать лишь врача-психиатра, то это скорее доказывает, что в действительности – всё наоборот.
– И кто же этот врач?
– Кто-кто? Дед Пихто! Как будто ты не знаешь! Да всякие там светила от медицины, берущие за визит в качестве гонорара 5 % наших голосов и убеждающие нас в том, что если мы откажемся от назначенного ими курса лечения, то они не ручаются за наше выздоровление. Ну а мы, конечно, назначенных предписаний не соблюдаем – некогда! текучка заедает! – и, оставаясь один на один с тяжелой болезнью, продолжаем жить вопреки диагнозу.
– Так, может, диагноз неверный? – с некоторой надеждой спросил я.
– Не то слово! – живо подхватил он. – Просто вредный! Разве можно понапрасну запугивать еще не вполне усопшего человека?! Как после этого заставить себя смотреть в глаза Гиппократу, учившему, что лечить надо не болезнь, а больного! А еще лучше – вместе с доктором! А его ко многому обязывающая клятва!.. А врачебная этика!.. Да, не скрою, симптоматика удручающе показательна: постоянное сознание превосходства и особого значения собственной личности, болезненная нетерпимость к советам окружающих и крайняя подозрительность, мания преследования и заговоров, конфликтность и невосприимчивость к критике. Но ведь это же совсем другое заболевание! Да с такими симптомами жить да жить!
– И каково же будет ваше мнение относительно диагноза, уважаемый dottore ибн-шаман?
– Мое-то? Типичная параноидная форма пограничного евроазиатского сознания с изменением личности.
– Ну вот опять, синдром евроазиатского сознания!
– А ты как думал! Вам – «пскопским» западникам – всё хиханьки да хаханьки. Чуть что не по-вашему, так сразу хоп – и только видели вас тут. А нам – добропорядочным славянофилам – что прикажете делать? Нет, только осознанное евроазиатство и спасает от неоправданного оптимизма.
Мне подумалось, что если этот знахарь прав, то сколь причудливы и многообразны могут быть формы евроазиатского сознания, коль оно способно принимать притворный облик прозападно настроенной личности, всего лишь несколько минут назад с пеной у рта так складно излагавшей ложную концепцию священной войны с чиновничеством. Да и сколько раз прежде я замечал, как какой-нибудь респектабельный господин весьма приятной наружности и, как принято сейчас говорить, как бы либеральных взглядов несет несусветную ахинею, не отдавая себе отчета в том, что, рядясь в западные демократические одежды, он как был евроазиатом, так им и остался. А иначе как можно объяснить его милостивую готовность принять выработанные человечеством общегуманистические ценности в той мере, в какой они пригодны для нас, великороссов? Как можно понять тех удачливых и лощеных интеллектуалов – бывших членов кабинета министров, а ныне необузданных пропагандистов западного образа жизни, не желающих признавать своего евроазиатского происхождения, – которые ставят сиюминутную политическую выгоду выше принципов и постоянно спешат пристроиться весьегонским прицепным вагоном к паровозу, ведущему в никуда, когда живы еще правозащитники, не одним годом отсидки в лагерях доказавшие свою приверженность идеалам свободного демократического общества? Как это так получается, что мы сами, творя собственное будущее, гробим его в угоду «крепким хозяйственникам», выдавая им индульгенцию на то, чтобы вершить нашими судьбами по своему разумению, согласно своим представлениям о добре и зле, в соответствии с которыми они и выстраивают всю систему судебно-исполнительной власти?
И тут я почувствовал такую тупую, неимоверно унылую тоску, какую ощущает страждущая праздника душа, владелец бренного вместилища которой вдруг обнаруживает в самый разгар дружеского застолья абсолютнейшую исчерпанность заполненной стеклотары. Захотелось праздника – общего, организованного, неформального, такого же большого и светлого, как первая любовь.
Если этот степной лис прав, то приписываемое мне евроазиатство в самый раз сгодилось бы сейчас для того, чтобы позавидовать черной завистью евроамериканцам, ухитряющимся устраивать себе праздники, не прибегая к помощи крепких плодово-ягодных и прочих спиртосодержащих напитков, балдеющим уже только от одного вида себя любимых в зеркале здоровыми и застрахованными на все случаи жизни. Вот бы мне тоже научиться радоваться жизни, глядя на себя в зеркало! А какая экономия в семейном бюджете! Правда, с таким материальным подспорьем недолго и друзей последних потерять. И кто же, спрашивается, тогда останется рядом со мной в трудную минуту, когда, не в силах побороть рвущееся наружу настроение радости и торжества, мне понадобится непритворный отклик человека, который разделил бы со мной этот шквал неудержимых праздничных эмоций? Неужто придется вскрывать самый что ни на есть последний, неприкосновенный запас – приятелей с закодированными пристрастиями? И как же это будет выглядеть? И вообще, откуда я взялся такой – индифферентно пьющий и самодостаточный? Где прошли мои юношеские годы? В брянских лесах? Ну хорошо. Допустим, я проездом. С багажом прав, зачитанных мне при неоднократных задержаниях по подозрению в прилюдном распитии слабоалкогольных сортов пива на пляжах Лонг-Бич. Тогда что получается? Они, – стреноженные на полном скаку и уже оседланные мустанги, альбатросы с подрезанными крыльями, дебоширы в смирительных рубашках, сознательно лишившие себя права демократического выбора, приняв аскезу, – не пьют не потому, что не хотят, а потому что страшно, и я, которому всё едино – что пить, что не пить, неизвестно даже что лучше, поскольку при любом раскладе радую глаз окружающих – самовлюбленный и вечно моложавый Таинственный Жених «нарцисс Савонский, лилия долин», рожденный свободным только оттого, что по счастливому стечению обстоятельств этот день пришелся на 4 Июля, довольный собой заморский гость, будучи однажды проездом в Кузьминках на пути следования из аэропорта Лос-Анджелеса в Шереметьево-2, потом просто в Быково и далее со всеми остановками, оказался настолько покорен добросердечием и радушием местной публики, что посчитал для себя за честь ненадолго задержаться в здешних краях. Да... как-то не вяжется. И потом, кто меня тянет за язык ставить вопрос подобным образом? Уже только сама постановка дилеммы – пить или не пить? (так и хочется продолжить: «вот в чем вопрос!») – оскорбительно режет слух каждому мало-мальски здоровому россиянину, что достиг 14-летнего возраста, когда он приобретает частичную гражданскую дееспособность. Так что лучше оставим всё как есть. Будем радоваться жизни обычным, неприхотливым способом, без всяких там зазеркальных ухищрений. С теми же из вас, кто попытается навязать мне иную точку зрения, что, мол, я отнимаю у россиян право на свободный демократический выбор, лишая их возможности наслаждаться своим отражением в стеклах коммерческих банков, в витринах супермаркетов, в голубой глади домашних бассейнов, и принуждаю получать удовольствие исключительно посредством потребления крепленых напитков, – я позволю себе не согласиться. Во-первых, речь шла не о выпивке, а о празднике души; во-вторых, меня, как философа, не мог, конечно, не занимать вопрос о соотношении в свободном российском обществе демократии, позволяющей сдерживать в рамках дозволенного разношерстные личные пристрастия, и анархии как выразительницы вседозволенности, и если демократия – при всем ее многообразии частных интересов, при всей широте индивидуального эгоизма и своеволия, при всей неограниченной свободе выбора – рисовалась мне в такой форме, когда все пьют напропалую сколько и чего душе угодно, то анархия – и это уже было противно моей натуре! – воспринималась так, точно все по-прежнему пьют до одури и чего не попадя, а один, видите ли, решил соригинальничать, и вместо того чтобы довольствоваться праздником души, как это принято у всех нормальных людей, он, гнида такая, анархист долбаный, услаждает себя тем, что любуется собственным отражением в зеркале.
Так вот, с подмоченной репутацией эксперта по анализу политических течений российской общественной жизни, к тому же облитый с головы до ног ушатами грязи за сомнительного свойства литературные выверты и евроазиатские наклонности, снедаемый непереносимой тоской от беспросветности будущего, подавленный свалившимися в течение дня огорчениями, но не сломленный, – я нуждался в празднике, как еще не вполне посиневший утопленник в срочном искусственном дыхании.