– Заначил я, стало быть, в огороде полбутылки самогонки, что не допил вчерась, – уж больно устамши был, как с делянки воротился. Не сразу-то и вспомнил, куда заначил. Сперва даже малость струхнул, – куда ж она, мерзавка, подевалась? Ну, в общем, кое-как отыскал ее в капусте, – никудышная нонче капуста уродилась. Ладно, захожу в дом – бабка-то спозаранку в город подалась, – беру стакан, наливаю, ну а после вроде как ненароком отвлекся – то ли на образа поглядел, то ли на что другое, – только вот оборачиваюсь и, поверишь ли, Мишка, глядь, а в стакане-то – пусто! Что за чертовщина, думаю! Неужто домовой озорует? Ну а после пригляделся, ух ты, ведь стакан-то – лопнувши!
   Полагая, должно быть, что данный факт мало что объясняет, а то и вовсе запутывает суть дела, Толян с шаловливым недоумением уставился на меня.
   – Толян! Так то ж тебе знак свыше был, – с напускной серьезностью принялся я подтрунивать над ним, – то был голос пророка, взывавший к твоему благоразумию, поучавший тебя тому, чтобы ты поумерил присущую тебе невоздержанность в употреблении крепких напитков, а также не чурался хотя бы время от времени перемежать свою скудную закусь общепринятыми холодными и горячими закусками. Нет, Толян, неспроста тебе подсунули треснутый стакан! Это оттуда, – качнул головой я вверх, – поступил тебе призыв к усмирению гордыни, послушанию, обретению веры, которая только и способна утешить твою растревоженную душу и уберечь тебя от ложных искушений. Может, то был своеобразный сигнал тебе, чтобы ты не очень-то злоупотреблял убойностью мерзопакостных напитков, а лучше бы озаботился своим здоровьем, тем более когда такой юбилей на носу. Так ты уж, Толян, прошу тебя – собери волю в кулак, сократи дозу!
   Толян вызывающе, с горькой иронией посмотрел на меня. В эту секунду в его печальном взгляде сквозила такая бесшабашная открытость, в какой угадывался гораздо больший смысл, нежели в словах, произнесенных им затем:
   – Так я уж и собрал и, понятное дело, сократил. Взял тряпку и собрал: подтер лужицу на полу, выжал хорошенько в миску да и вмазал. Только в энтот раз уж боле ни на что не отвлекался.
   На какое-то время я потерял контакт с Толяном, целиком погрузившимся, как это часто с ним бывало, в свой собственный, обособленный мир, в котором царили тишина и одиночество. Его физическое местонахождение не подвергалось в данный момент никакому сомнению, а вот присутствие его беспокойного духа – ничем не подтверждалось. Он лишь чуть скривил уголок рта и в мрачной задумчивости уперся отчужденным, потухшим взором в зеленый молоднячок, что так картинно разместился прямо в центре лужайки, но не остановился на нем, а продырявил его насквозь, наткнулся на ствол высокой березы, скользнул по ее белой с черными ободками коре, не задерживаясь на кроне, к самой верхушке, и уже оттуда, не имея перед собой никаких дополнительных преград, вознесся в свободном полете над крышами изб, торчавшими над ними антеннами, над лесом и неудержимо устремился ввысь, в далекие горизонты открывшегося перед ним холодного и бесконечного пространства. Сейчас Толян был так далеко, что если бы я вдруг попросил его спуститься на землю, чтобы в прощальном ритуале разделить со мной рюмашку на посошок, скорее всего он просто бы не расслышал моей нижайшей просьбы. Сумев за эти короткие мгновения заглянуть в пустоту и намаявшись слоняться по ее необитаемым далям, душа Толяна вновь воссоединилась с телом: еще секунду назад направленный в никуда скорбный взгляд Толяна снова ожил, хоть и остался столь же кротким. Он еще немного посидел, потом крякнул, шлепнул себя по коленкам, поднялся, поправил кепарь, сказал напоследок: «Ну такты, Мишка, приезжай всё ж-таки зимой, уж постарайся, авось, еще не околею», крепко пожал мне руку и с угрюмым видом побрел к калитке.
   Я смотрел ему вслед, порываясь окликнуть его, сказать что-нибудь ободряющее, как-то утешить, ну хоть просто помахать рукой на прощание, но меня будто заклинило и перекосило. Всё, на что я был способен, так это неотрывно и пристально смотреть ему в спину, видеть его покатые плечи, седой затылок и понуро удалявшуюся невзрачную фигуру, в беззвучной поступи которой громким эхом до меня доносилась невысказанная, потаенная, щемящая, беспредельная тоска, – соратница грусти и печали, недобрая предвестница известного и неизбежного конца. Я, как истукан, наблюдал за ним, пока он медленно пересекал участок, направляясь к калитке. И лишь когда он оказался рядом с забором, я наконец вышел из ступора и заорал как припадочный: «Т-о-л-я-н! Мы еще построим с тобой беседку!»
   Этот остервенелый крик души, вобравший в себя всю мою ненависть к смерти, весь запас еще не растраченных надежд, тотчас же отозвался хорошо знакомой мне с недавних пор тупой, сдавливающей болью, быстро расползавшейся от диафрагмы к горлу и зримо принимавшей облик жирной, склизкой жабы. Зеленая болотная тварь, примостившаяся где-то за грудиной, противно склабилась, обнажая прокуренные зубы, раздувала свой отвислый зоб, пузырилась едкой слюной, а потом вдруг она и вовсе разинула пасть и расхохоталась мне прямо в лицо, и уже после, отдышавшись от смеха, проверещала гнусавым механическим фальцетом: «Ну, ты и уморил меня, дорогуша. Давненько я от тебя не слышала столь безапелляционных, а главное – безответственных заявлений. Беседкой он, видите ли, загорелся! И охота тебе понапрасну людям голову морочить!» Пристыженный таким убийственным саморазоблачением, я застенчиво переминался с ноги на ногу, смущенно хлопал глазами и глупо лыбился, с сожалением обнаруживая в себе сходство с крикливым и напыщенным пустозвоном, которого позорным образом приперли к стенке, поймав на враках.
   Толян круто обернулся, как будто только и дожидался того, чтобы услышать от меня нечто подобное, и мне показалось – нет, я был абсолютно уверен, я это точно знал, – что брошенные мною слова достигли цели, ибо в тот момент, когда он повернулся ко мне лицом, я тут же ощутил исходившие от него горячие флюиды магнетической энергии, настолько горячие, что мне даже пришлось отпрянуть на шаг назад, и с этим телепатическим потоком был адресован мне такой сгусток шального жизнелюбия, такой заряд фанатичной убежденности в никчемности смерти, который нещадно корежил мои незатейливые слова, наделял их уже принципиально новым, качественно иным содержанием, безмерно раздвигавшим узкие рамки краткосрочной перспективы строительства какой-то жалкой беседки, привносил в них уже поистине глобальный, я бы сказал, планетарный подтекст, суть которого сводилась к одной простой и ясной мысли, заставившей меня буквально остолбенеть и покрыться мурашками, – мысли, такой трудно воплощаемой на практике, но охотно принимаемой на веру, о нашем с Толяном бессмертии, о том, что сколько бы костлявая ни бесновалась, ни злобствовала, ей от нас ничего не обломится, мы всё равно устоим, и теперь уже только назло ей – мы нарочно с ним не умрем никогда. А чтобы донести до нее и до меня эту очевидную мысль во всей ее первозданной свежести, в неискаженном виде, так сказать, в виде сухого остатка, кристаллизовавшегося из череды промелькнувших в воображении Толяна разрозненных образов, и вместе с тем придать ей выверенную монументальную форму, которая неразлучными двойниками-перевертышами, как красочные фигуры на игральной карте, как негатив и позитив, как объект и его зеркальное отражение, как отрицание и утверждение, могла бы выразить немой протест против рабской покорности, угодливо заискивающей перед потусторонней бессмыслицей, и одновременно воспеть торжественную осанну вечной жизни, залог которой, как водится, дается таинством святого причащения, – он с хулиганской усмешкой сопроводил осенившее его на пути от бани до калитки прозрение следующим жестом: бросил левую руку на локтевой сгиб другой руки, плотно сжал пальцы обеих рук в кулак и резко передернул правой рукой от предплечья кверху. Так, ни разу не шелохнувшись, он стоял до тех пор, пока бесхвостая бородавчатая тварь не убралась прочь в свое болото.
    2001 г.

Путешествие перекошенного дуалиста
Высокохудожественное, умеренно философское эссе в одиннадцати главах

 

Глава 1
Лиссабон

Часть 1. В воздухе

   Ощущение праздника возникло задолго до начала самого круиза. Еще в самолете я почувствовал устойчивую перемену настроения. Хотя это был рейс «Аэрофлота», мало чем по сути отличающийся от явления одного с ним порядка, что пассажиры городского и пригородного транспорта именуют назидательным оборотом «не нравится – езжай в такси», а любители отдыха вблизи Весьегонска – как название пассажирского поезда Москва – Рыбинск, которому за время моего следования в глухую деревню Тверской области для ежегодной заготовки закусона к праздничному столу еще предстояло пройти двойное переформирование состава, сначала в Сонково, а потом в Овинищах, – впрочем, к чему эта разноголосица мнений в зависимости от размаха неудобств и вида транспорта, если в России все пассажирские транспортные средства служат лишь одной цели – в обстановке, максимально приближенной к боевой, доставить рано или поздно пассажира из пункта А в пункт Б, но отнюдь не обеспечить ему временное и комфортное проживание, организованный досуг и передвижение в избранном направлении, – тем не менее, при всем своем старании нашему авиаперевозчику так и не удалось испортить мне настроение.
   Глядя в иллюминатор на ночной Лиссабон, я казался себе зрителем, что с высоты балкона, нависающего над театральным помостом, наблюдает за тем, как внизу разворачивается феерия из оперетты «Цирк зажигает огни»: береговая линия, улицы, магазины, памятники, парки, фонтаны, движущиеся автомашины – всё светилось, подсвечивалось, зажигалось и гасло, снова загоралось, переливалось огнями, светофорило... Самолет в очередной раз заложил крутой вираж – по-видимому, наземные службы аэропорта изо всех сил стремились отсрочить неотвратимость нашей посадки, против которой восставало всё их либерально-демократическое естество, – и картинки волшебной оперетты заново ярко ожили под нами. Представлялось, будто мы сами, не успев как следует насладиться сказочным действом, возгласами «бис» вновь заставили пилотов выйти на поклон, чтобы повторно исполнить полюбившуюся нам арию мистера Икса – «Снова туда, где море огней...» Понятно, что в этот момент настоящие ценители опереточного искусства рассмеются мне прямо в лицо и с криками: «Какое бескультурье! Это же надо – перепутать Милютина с самим Кальманом!..» – понесутся сломя голову в филармонию, дабы вернуть оскверненному моим невежеством слуху былую чистоту восприятия музыкальной гармонии. И сколько бы я ни кричал им вдогонку: «Да погодите, я не перепутал, ведь мы же развернулись на бреющем полете, а это – уже совсем другая оперетта», – все было бы напрасно. Их уже не остановить!
   Бесподобное ощущение собственного присутствия на торжестве... Впрочем, почему на «торжестве»? Ведь, скажем, наступление зимы в России, от неизбежного приближения которой мы только что с Мирычем сбежали, – это же на самом деле есть не столько перемена климатических условий, то есть единичное фенологическое действие, сколько вялотекущее грустно-меланхоличное состояние души. Так же и торжество, – это тоже одномоментный акт, разовое событие, например, юбилейное торжество 7 ноября по случаю 100-й – типун тебе на язык! – 80-й годовщины Великой Октябрьской социалистической революции. Другое дело праздник, – это кипучее состояние чувств, парение души, восхитительное волнение, испытываемое всем телом, каждой его отдельно взятой клеточкой, от пальцев ног до кончиков волос, – состояние, которое, кстати говоря, может и не иметь ничего общего с самим предметом торжества, допустим, с той же 80-й годовщиной Великой Октябрьской Социалистической Революции. Иными словами – это, с одной стороны, пространственно-временное состояние, а именно: гуляем и 7, и 8, а порой и 9 ноября, а с другой – чувственное состояние, вернее, бесчувственное, то есть когда можно вусмерть упиться, ни разу не вспомнив об усопшем юбиляре – Великой Октябрьской социалистической революции. Итак, на чем я остановился, – ...на торжестве... – ну уж нет, – ...на «празднике, который всегда с тобой», пусть даже он на полторы тысячи километров юго-западнее самого Парижа, где правит бал феерический полет фантазии и непременно исполняются все желания... – да, именно так! – ...это бесподобное ощущение вселяло надежду, уверенность, прошу прощения, самоуважение и даже, не побоюсь сказать, почти неведомое прежде гражданское достоинство, вызывало потребность декламировать вольнодумные стихи, относиться к самому себе как равному представителю цивилизованного Европейского сообщества. Хотелось запеть занесенную в столицу Франции волонтерами из Марселя боевую песню Рейнской армии «...Свобода, равенство, братство...». Само собой, по-французски, с присущим революционно настроенным добровольцам грассирующим прононсом. Почему-то вдруг вспомнилась неудачная попытка декабрьского политического переворота в период неразберихи с престолонаследием от Александра I то ли к младшему брату – великому князю Николаю Павловичу, то ли к среднему брату – цесаревичу Константину. «Не падайте духом, товарищи! Мы с честью продолжим ваше правое дело. Мы подхватим выпавшее из ваших рук знамя свободы. Вот только вернемся на Родину после нелегких скитаний по чужбине».
   – А при чем здесь, собственно, «нелегкие скитания по чужбине» на этом празднике жизни? – Я в жутком смятении начал хлопать себя по карманам в поисках сигарет. Однако предупредительная надпись на табло – «Не курить!» – как бы говорила от имени экипажа: «Давай-давай, выкручивайся. С табачком каждый может, а ты попробуй без спасительного наркотического зелья». – Ну ладно, – подумал я, – вам же хуже.
   – А при том, что русский человек – натура противоречивая и непоследовательная. Даже если он и Пастернак, – «...Как ты хороша! – этот вихрь духоты...» И это надо принимать как данность. Мы, например, можем с товарищеской прямотой высказаться в том смысле, что, мол, готовы и дальше оказывать всемерную поддержку международным организациям в их естественном стремлении выделить нам гуманитарную помощь и предоставить кредиты МВФ для дальнейшего совершенствования наших демократических реформ. Но вместе с тем, с той же товарищеской принципиальностью мы вправе выразить гневное осуждение американцам и их приспешнице НАТО по поводу этой дурацкой затеи с «Бурей в пустыне» и варварскими бомбардировками свободолюбивых народов Ирака и Югославии. И вообще, нам, гуманистам, претит любое проявление насилия, особенно если мы не являемся его полноправными участниками, и уж тем более когда это насилие исходит от пресловутой западной демократии. Мы сами с усами демократы. Тяга к анархической вольнице и «гуляй-полю» заложена у нас в крови и существовала задолго до возникновения современных демократических систем. Другими словами, демократия – в ее примитивно-вульгарной форме, в виде зачатков – свойственна нам с рождения, как и вообще всем лицам, в жилах которых течет хоть немного татаро-монгольской крови. Каждый из нас, еще не успев родиться, заранее знает, что по крови он уже демократ. Другое дело, что в силу разных привходящих обстоятельств эти нежные ростки демократии в нас не произрастают, загибаясь на корню. Однако это уже тема для другого пытливого исследователя или, во всяком случае, для другого моего путешествия, ну хотя бы в ту же деревню Тверской области на предмет ежегодной заготовки боровиков и морошки. Впрочем, если на то будет воля португальских наземных служб, я постараюсь изложить некоторые соображения на сей счет еще до посадки. Итак, что нам какие-то Робин Гуд и Вильгельм Телль с их рафинированными мечтами о благе народа, во имя которого они вместе со своим войском выходили по утренней зорьке дежурить на большую дорогу? То ли дело Степан Разин и Емельян Пугачев! Возглавляемые ими протестные бунты казацкой голытьбы имели ярко выраженный, хотя и неосознанный демократический подтекст. Ну были мелкие шалости с добыванием «богатых зипунов», так это нисколько не умаляет значения их общегуманистического движения в поддержку демократических идеалов. Или вот ранее вспомнившийся мне казус со вступлением на престол Николая I. Странно, однако: почему-то в России мятежи демократической направленности отделяют друг от друга целые эпохи. Разин – Пугачев: 100 лет. Если не считать отстаивание ниспосланных нам «сверху» кое-каких демократических завоеваний в 1991 году в связи с «антимятежом» ГКЧП, то последний реформаторски-освободительный бунт приходится как раз на декабрьскую бузу дворянской общественности на Сенатской площади. А это, между прочим, было 175 лет тому назад. Строго говоря, то есть с научно-исторической точки зрения, подобные события и в других странах происходят не каждый день. Так, в США первый и последний раз озаботились демократическими преобразованиями почти полтора века назад, да и то в основе этих преобразований лежала скорее экономическая целесообразность, чем демократические побуждения. Но претворив в жизнь свою заветную мечту, американцы лишили себя идеала, к которому следовало бы стремиться, потеряли цель, которая еще долгое время могла бы служить им стимулом к духовному совершенствованию. Нет, мы так просто идеалами не разбрасываемся. Нам без идеалов никак нельзя, нам без них скучно, нас без них тоска одолевает, что доказывает всю серьезность наших намерений в достижении поставленных целей. Впрочем, демократия для нас – вовсе не цель, а нравственное испытание, долгий путь, предначертанный нам судьбой для того, чтобы познать пределы собственных возможностей. И неважно, с какой скоростью мы движемся по этому пути к отречению от скотской униженности, к обретению чувства собственного достоинства; нам достаточно одних только кулуарных разговоров на эту тему, чтобы ощутить такой же душевный подъем, какой способен вызвать в нас нескончаемый праздник в Париже, и если «Париж стоит мессы», то праздник в Париже – еще дороже, и уж, конечно, он не идет ни в какое сравнение с прагматичным, разовым, я бы даже сказал, будничным торжеством, каковым предстает в наших глазах акт общественного переустройства на Западе. Иначе говоря, дело не в числе попыток демократического преобразования общественного строя, то есть дело не в количественной стороне, а в качественном содержании. А вот оно-то – качественное содержание – нас интересует меньше всего, потому что для нас важен не результат, а сам процесс. Ради количественных показателей мы пренебрегали качеством всегда и во всем. Ну что ж тут поделаешь, ведь не со зла же... Просто такова наша природа. В этом состоит наша национальная особенность. И не следует нас за это строго осуждать. Вот мы же не осуждаем, к примеру, испанцев, даже не показываем на них пальцем на улице, когда порой так и подмывает не ко времени дернуть за рукав едва пригубившего бутылку портвейна приятеля и завопить ему прямо в ухо: «Во, смотри-смотри, испанец пошел!.. Ну дела-a, скажу я тебе!..» – уловив в случайном прохожем южный пряный аромат жгучего испанского темперамента, что искрометно проявляется в невинной национальной забаве – завалить бычка-двухлетку или, на худой конец, пырнуть острым ножиком удачно подвернувшуюся под руку невоздержанную любовницу. Как можно? Мы же культурные люди! Мы же всё понимаем! У каждого народа есть свои маленькие слабости, свои национальные особенности. Вот и у нас имеются свои, доморощенные, особенности. Если уж на то пошло, то демократия как свершившийся факт – нам и даром не нужна! Пусть ею наслаждается какое-нибудь Королевство Нидерландов. Нам же куда милее демократия как объект культа, обожествляемая абстракция, абсолютная идея, которые делают источник нашего духовно-нравственного совершенствования и творческого вдохновения – поистине неиссякаемым!
   В этом месте стройный ход моих размышлений о судьбах демократии в России неожиданно прервал голос стюардессы: «Наш самолет совершил посадку в столице Португалии – Лиссабоне. Температура воздуха за бортом – плюс 25 градусов...» Показания градусника вселили в меня дополнительный приток праздничного настроения и гражданского самосознания.
   Итак, с гордо поднятой головой, как представитель цивилизованного Европейского сообщества, благо сопровождавшие нас с Мирычем две неподъемные багажные сумки следовали отдельно, я вместе с соотечественниками прошествовал в пограничную зону для прохождения паспортного контроля.

Часть 2. На суше

   Пересечение сухопутной португальской границы, однако, всё расставило по своим местам.
   Нас было человек двести, а может, и больше, и все мы шумно толпились возле барьера, сооруженного в конце просторного зала, казалось, только для того, чтобы до колик рассмешить нашу представительную делегацию, не понаслышке знающую о том, как на самом деле должна выглядеть государственная граница. Точнее даже сказать – не рассмешить, а бессовестно посмеяться над нашим уважительным, полным почтительного понимания отношением к незыблемым государственным святыням, каковыми были и остаются для нас герб, пограничный столб, холодный, испепеляющий взгляд таможенника, в котором далеко не праздным интересом застыл извечный вопрос: «Слышь, Абдулла! Не много ли товару берешь с собой? И, поди, всё без пошлины!» – а также зеленая фуражка пограничника, готового при малейшей нашей заминке с ответом на прямо поставленный вопрос: «С какой целью вы покидаете (возвращаетесь на) территорию России?» – захлопнуть перед нами турникет и поднять на ноги отдыхающих после тяжелого дозора бойцов громогласной командой: «Застава! В ружье!»
   Ну разве это серьезно? Нет, друзья мои португальцы, это несерьезно! С вашей стороны – это просто свинство! При всех наших недостатках мы не заслуживали такого наплевательского отношения: с нами обращались с подчеркнутым пренебрежением. За барьером, с полным безразличием к происходившему по ту сторону границы, в непринужденных позах располагались местные чиновники, о чем-то живо беседуя под тихие звуки лившейся с потолка лирической музыки. Похоже, они даже и не думали заступать в нелегкий ночной дозор.
   Эта усыпляющая бдительность атмосфера, пропитанная пьянящей свободой и чудовищным к нам невниманием, действовала столь расслабляющим образом, что по эту сторону границы люди всё больше и больше утрачивали контроль над своим поведением. Шутливо выспрашивая друг у друга: «Кто последний?» – и получая в ответ: «За мной просили не занимать, штемпельная краска на исходе», – народ неторопливо выстраивался в очередь. Так в томительном, но безмятежном ожидании прошло минут двадцать.
   Руководительница круиза, ближе всех находившаяся к барьеру, в растрепанных чувствах риторически вопрошала рядом стоявшего мужчину:
   – Не понимаю! Неужели они не получили наш факс? Мужчина оказался тертым калачом. Не без доли иронии он заметил:
   – Им ваш факс – не указ! О невинной чистоте наших помыслов они намерены судить лишь после поименного согласования всего списочного состава по линии Интерпола.
   Отсутствие какого бы то ни было движения постепенно вызывало нетерпение толпы. В бесцельном топтании на месте, нервозном общении сбившихся в стайки женщин, непрерывном курении мужчин, сдерживавших эмоции в скупых, отрывистых затяжках, в визгливых игрищах детей, напоминавших цыганят из рядом разбитого табора, прошло еще полчаса. Португальцы по-прежнему нас в упор не замечали, лишь изредка одаривая своим уничижительным пиренейским взглядом. Кто-то громко произнес:
   – Да они нас просто провоцируют. Попробовали бы выкинуть что-нибудь подобное с американцами!
   Беспокойство нарастало. И вместе с ним нарастала предреволюционная ситуация. Затеянная португальцами игра – а на обычный португальский бардак это было не похоже – должного отклика в толпе не находила. В таком случае, они играли с огнем, толкая нас к бунту. Темные, невежественные люди! Одним словом, португальцы. История их ничему не научила.
   Поскольку мы уже вошли в воздушное территориальное пространство Португалии, но еще не пересекли ее сухопутной границы, очертания которой зримо проступали в ненавистном барьере, наше местонахождение в терминале аэропорта с точки зрения международного права можно было рассматривать как пребывание на нейтральной полосе, в равной мере принадлежащей Португалии и России, благо иностранцев среди нас не было. А в России, коль мы были на ее территории, любой бунт, и уж тем более с целью завоевания демократических свобод, – бунт бессмысленный для нас и беспощадный для португальцев.
   Между тем шел второй час всенародной смуты...
   Знойная женщина в золотых украшениях и каракулевом полушубке, с которым она не пожелала расстаться даже в южную атлантическую ночь, прокричала, повернувшись к ненавистному барьеру: