Егор работал, старался, сухое могучее тело его изнемогало от напряжения. А Барабанов раздобрел, сам торгашил, обижал людей, искал случая утолить свою корысть. Он давал приют беглым каторжникам и заставлял их работать на росчистях, на пашне за харчи.
   – Это разлюбезное дело! – говаривал он. – Принайми и ты, Егор, бродяжек.
   – Нет, мне не надо, – отвечал Кузнецов. – Я сам слажу. Подневольный человек мне не помощник, он мне только радость отравит. Я уж как-нибудь со своей семьей.
   Егор знал, что жадные, хищные богачи могут завестись и здесь. Но знал он и другое: что основа жизни должна быть тут кем-то заложена не из большой корысти, а из желания жить вольно, справедливо. На это полагал он свою жизнь. Он не хотел мять под себя других. Он желал, чтобы его род стал корнем народа, его сутью, плотью.
   «Мне тошно обмануть человека, давить его. Я пришел сюда потому, что тут место вольное. Река, горы… Зверь в тайге, рыба в водах. Край неведомый – мне радость лишь одна, если я это все тут открою!.. Зачем же я стану хапать, когда я из-за хапуг старое кинул?»
   Пошел, лед на Амуре. Река очистилась. Синие, зеленые и белые льдины дотаивали в переломанных тальниках. Верболоз зеленел от множества мохнатых сережек.
   На новых, намеченных к расчистке клиньях еще стояла топь, торчали синие кривые акации, белые дудки трав с седыми венчиками, прошлогодняя лебеда, голые побеги осин и орешника, обвитые виноградом, как сухой бечевкой. Колыхалась трава на кочажнике. Весна, зелень, жизнь. Над рекой – тишина. В жаркую погоду из тайги тянуло свежестью.
   Летели птицы. Они неслись громадными караванами и в узком месте над рекой, между каменными быками дальнего берега и додьгинским холмом, сбивались так, что казалось, стояли в воздухе сплошной тучей.
   Покой и радость были в сердце Егора, когда после корчевки сидел он по вечерам у своей бездворой избы, у костра, а вдали дымилась его пашня и темнел голый лес. Две полосы, вспаханные Егором, широко разошлись по релке. Эти полосы Тимошка Силин прозвал «Егоровы штаны». Сейчас они особенно походили на бурые меховые штаны.
   «Я поднял эту землю, раскрыл, раздвинул лес, словно вырыл из глуби топей пашню свою», – и Егор верил, что не зря душа его радуется после каждого трудового дня.
   Шли тяжелые низкие тучи. Сопки за рекой казались маленькими буграми по сравнению с тучами, тянувшими за собой по ельнику черную лохматую проредь.
   Вода все прибывала. В тайге забелели первые цветы. Ворона вылетела на релку.
   «Га-га!..» И вдруг со злобой: «Кагр… кагр!» – закричала она, видя, что Егор ставит коня и соху на мокрую вязкую пашню. Васька кинул палку и попал вороне по крыльям.
   На Мылке, как бы играя в хороводы, плыли табуны белых лебедей.
   Лопнули почки на тополях, таволга дала листья. В берег бились волны. Прибой раскачивал наносник и карчи так, что груды их попеременно вздымались, и деревянный вал пробегал вдоль берега, пряча в себе ударявшую в берег волну. Только изредка меж бревен взлетала седая прядь с ее гребня.
   По ярко-синей плещущейся реке, в волнах, тихо брел маленький пароход с большой черной баржей. Над рекой грянула солдатская песня. Подголосок лился, хватал за сердце. Переселенцы бросили работу.
   – Эх, служивые! – с удовольствием говорил Пахом. – Солдатики!
   – По-расейски поют!
   «Солдат да мужик – вот и Расея», – думал Егор.
   Солдаты долго не могли подвести баржу к берегу. Мужики полезли с обрыва, чтобы помочь. Долго кричали, махали руками, спорили и, наконец, решили поставить лодку, чтобы через нее перекинуть сходни.
   – Прыгайте, – сказал Силин.
   Какой-то плотный, невысокий солдат, оглядев пенившийся прибой, сильно разбежался и прыгнул с баржи прямо на берег. За ним через волны стали скакать другие.
   – Ой, ноги поломают! – воскликнула Наталья.
   – Вот уж расейские! Все нипочем, удалые! – заговорили бабы. – Ух, летают!.. Вон он идет, даже сапоги не замочил.
   – Эх, а энтот в воду ка-ак бултыхнулся!..
   «Ох, смертушка моя!» – думала Пахомова дочь Авдотья, наблюдая солдат.
   – Эка! Ну, сорвиголовы!
   – Куриц, Агафья, загони, – сказал Барабанов жене. – А то сейчас все разворуют. Солдат – вор… У него первое – украсть.
   – Церковь строить приехали. Вот и церковь у нас будет, – сказал Егор. – Станет место жилое.
   Солдаты высадились. Ветер расходился, и белые гребни волн, как белые звери, прыгали с реки на баржу и на берег. Баржа покачивалась, скрипела, стонала. Пароход ушел за остров, кинул там якорь и стал на отстой.
   Пошел мелкий дождь. Мокли пашни, черная земля текла под ичигами пахарей, и сквозь нее проступала скользкая глина. Ветер разогнал тучи, выглянуло солнце и, как бы смиряя, успокаивало природу.
   – Слаба здесь земелька-то, – замечал, возвращаясь домой мимо Егоровой новой росчисти, Барабанов. – Чем выше заползаем на релку, тем земля хуже. В прошлом году драли – перегноя больше было.
   Сам он новых росчистей не делал.
   – На болоте мертвая земля. Вот и надо ее живить, – отвечал Егор.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

   С первым пассажирским пароходом на Додьгу приехали старые знакомцы крестьян – рыжий богатырь-поп, исправник и чиновник, ведавший переселенцами, – Петр Кузьмич Барсуков.
   Под берегом белеют палатки, виден шест с флагом, черная баржа стоит на якоре. Солдаты носят с нее грузы, сводят лошадей. Солдат с ружьем сидит у сходен. Дымит походная кухня. Весело, многолюдно стало на релке.
   Переселенцы жгут, корчуют заросли, пашут землю, врубаются в глубь тайги.
   – Этот корень я не осилю, – говорит дедушка Кондрат. – Мишку бы надо. Эй, Петрован, веди медведя!
   Внук побежал к избе и привел зверя. Егор вырастил медвежонка и обучил его корчевать.
   Подошли поп и господа.
   – Вот зверь лесной на службе человеку, братия!
   – Ну-ка, Миша! – улыбается Барсуков.
   Он бодр, полон той энергии, которая бывает у городских людей во время первых весенних разъездов.
   Тучный исправник, приседая, уставился на зверя желтыми зрачками. Медведь налег на вагу. Громадный пень с треском поднялся, вздымая корни. Зверь с ревом подлез под него, выворотил, перевернул и злобно стал рвать корни из земли. Все смеялись.
   – Ну уж это он сам! Этому я его не учил, – сказал Егор. – Умный медведь, сам догадался. Васька, поди принеси ему юколы.
   Зверь сидел на задних лапах и, слюнявя сухую рыбу, толкал ее в пасть. Вокруг жались лохматые собаки и с вожделением поглядывали на лакомство, завидуя.
   Барсуков дал медведю кусочек сахару.
   – Ну, теперь, Мишка, пойдем лесины валить, – сказал Егор.
   Барсуков покачал головой, глядя, как медведь пошел за Кузнецовым не на цепи или веревке, а послушно, как собака.
   Земля оттаивала. Уже не попадалось корней со льдом. С корчевки несло перегноем, прелью березовых листьев, соками, смолой. Густо пахла лиственница, мягче, прянее – пихта.
   – Дала земля запах, разогрелась, – толковал дед Кондрат барину. – Зверь корень поднял, как лежачую дверь открыл. Так и подуло, как из подполья. Конечно, видать, на этом месте ладный перегной. Вот так и лазаем по релке, ищем, где земля получше. Пашня-то, гляди, штанами и разошлась!
   Солнце светило ярко, отражаясь в медных солдатских котелках. Сидя поодаль широким кружком, солдаты ели деревянными ложками кашу.
   – Видали, братцы? У мужиков медведь работает, – говорил розовощекий русый солдат, тот самый, что первым прыгнул с приставшей баржи. – Зверь землю корчует, кусты рвет с корнями. Я поглядел – прямо диво! Вот приспособились!
   – Ты уж, Сукнов, все разглядел!
   – Разведчик, так уж и есть разведчик.
   – Занятно, братцы. Зашел на берег, гляжу: земля перепахана, дымки видать, народ сеять собрался… Давно уж я не видал вспаханной земельки!
   Солдаты радостно улыбались, слушая товарища. Два года жили они, то строя посты на морском побережье, то выполняя другие работы в разных местах края. В прошлом году их посылали на Уссури и Ханку разгонять шайки хунхузов. Там зимовали, а весной весь взвод направили в низовья Амура строить церковь.
   «Словно я тут уж жил когда-то, – думал Сукнов. – Все вроде знакомое, свое».
   Нравилась ему тут и земля, хороши были лес и река – славное место избрали поселенцы.
   – Эй, разведчик! – окликнул его Лешка Терентьев, сытый солдат с тонкими губами и маленьким горбатым носом, повар и пекарь. – А ты там не разведал насчет баб да девок?
   Солдаты густо и дружно загоготали.
   – Опять, братцы, хлеб сырой, – ворчал худой пожилой солдат. – Будто и пекарня своя. Ты, Терентьев, меня бы печь позвал, если сам не умеешь.
   – Поди ты!.. – с насмешкой отмахнулся Лешка. – Без тебя управимся.
   – Вор известный, – бормотал солдат. – Опять, поди, муку на водку променял.
   Лешка ведал закупкой провизии, харчами и всей амуницией. Он коренастый, плечи широкие. На узком лице, как два пузыря, выдуло толстые щеки.
   – Здоровый мужик! – говорили про него солдаты.
   Строить церковь решено было на холме вблизи гольдского стойбища, над озером. Часть солдат уже работала там, заготовляя бревна для постройки. Туда же собирался поп: он говорил, что пока разобьет на Мылках палатку-церковь.
   Баржа с кирпичами, с конями и с разными материалами сидела глубоко. Ее пришлось разгружать в Уральском, прежде чем вводить в мелководное озеро. Часть грузов оставалась в деревне. К вечеру солдаты закончили разгрузку. Они поднимались на релку, смотрели, как пашут и корчуют переселенцы. Приезжали солдаты с другой стороны реки. Там два взвода рубили просеку для телеграфа. Офицеры жили в десяти верстах выше, где в этом году продолжала работу экспедиция по промеру фарватеров. Все солдаты были из одного строительного батальона.
   Около рвущего корни медведя стоял хохот. Солдаты наперебой угощали его. Лешка ткнул разок в морду зверя палкой.
   – Тятя, они нашего медведя обижают, – насупилась Настька.
   – Ты, солдат, не балуй, – строго сказал Егор.
   По могучей фигуре его, по спокойной, серьезной речи да и по огромному, хорошо вспаханному полю солдаты видели, что с этим мужиком шутки плохи. Они притихли, наступило неловкое молчание. Но никто не обиделся на Егора. Каждый увидел в мужике как бы свою родню, старшего, имеющего право так говорить.
   – Вот дядя так дядя! Такой даст тебе пуху, – говорили солдаты Лешке, отходя от кузнецовской росчисти.
   «Не связывайся с солдатами», – не раз советовал Егору сосед Барабанов. Но Егор солдат не боялся.
   – Зачем ты так на них? – оговорила мужа Наталья.
   – Солдат – он есть солдат, отрезанный ломоть, – молвил Егор. – Дай-ка ему потачку! Видишь, медведь-то работник, а он ему в рыло дубиной.
   – Медведь – тоже люди, – подтвердил Савоська, – только у него рубаха другая.
   Вечером солдаты, вставши кружком, запели по команде. Собрались переселенцы. Удалые и печальные солдатские напевы неслись над тихим Амуром. Трепетал подголосок, и лихой посвист лился на все лады.
   Бабы и девки утирали глаза платками. Некрасивая работящая Авдотья Бормотова была растрогана. Ей представлялись проводы, прошания, умирающие раненые, русые кудри, посекшиеся на буйной обреченной головушке, и казалось, что эти самые солдаты сложили песни про самих себя. Девушке жаль было их до смерти.
* * *
   Наутро солдаты, отталкиваясь шестами, увели баржу в озеро. Мужики и поп, провожая их взорами, стояли на берегу.
   – Вот мы давно толкуем между собой, батюшка, – заговорил Пахом, обращаясь к священнику. – Как же это так, мы – православной веры, нам церкви нет – молись пенью, а гольдам строят церковь?
   – Толковать с ним, варнак! – потихоньку ругал попа дедушка Кондрат.
   – Сказывают, был тут архиерей, обещал Бердышову, что на Додьге церковь выстроит. Велел ему сюда переселяться: мол, тут-то церковь и будет. Из-за этого человек покинул старое место.
   Поп, перебивая мужиков, стал объяснять, что церковь будет миссионерская; она понесет веру в темный и дикий народ – к язычникам.
   – Надобно строить ее в самой гуще гольдского населения. На озере – большое стойбище, а острова и релочки застроены одинокими фанзами. Там язычество и мерзость шаманства свили себе гнездо. Они истинного бога не знают. Гибнет их душа, а ведь они люди!
   – Туда им в самую середку и воздвигнут крест божий, – льстиво подхватил Барабанов.
   – Вот и будем к этим шаманам ездить русскому богу молиться, – пробормотал дед.
   – Бог един для всех!
   – Бог-то един, да нам-то не все едино!
   – Ну, хотя бы не нам, не им, а строили бы посередке, – подал голос Егор Кузнецов.
   – Так и будем строить. Не в самой их деревне, а на версту отступя, на чистом привольном месте, на холме. Я туда еду, разобью там палатку, поставлю иконы. Начнем гонение на шаманов. Вы – русские и сами должны сознавать.
   – Верно, гольдов надо просвещать, – сказал Тимошка Силин. – Да сами в темноте!..
   – С ним и толковать нечего, – отходя, ворчал Пахом. – Бате охота, видишь, возле гольдов обосноваться, где самые соболя. Подальше забраться хочет, чтобы среди дикарей вольно было. У духовных-то глаза завидущие, руки загребущие. Там и зацарюет… Эй, солдат, – обратился он к караульному, шедшему с мужиками. – Там, сказывают, не только церковь, а еще чего-то будет? Дом для попа да еще какая-то домушка?
   – Нам все равно. Чего велят, то и построим, – безразлично ответил тот.
   Он остался при грузах сторожем, но держался больше около мужиков.
   – Как молиться, так десять верст киселя хлебать, – качал головой Пахом. – Прямо зло берет.
   – А пусть их подальше строят! – широко махнул рукой Тимоха. – Потом только пусть не пеняют, что про попов песни сложены.
   – Что за песни? – хмурясь, строго спросил Иван Бердышов, до того хранивший молчание.
   Он с первым пароходом приехал из Николаевска, привез партию американских товаров, и сам ходил теперь в куртке и в американской шляпе.
   – Как же, славные такие песни! В Расее, брат, строго, запрещают богохульничать да и начальство ругать, а песни все равно поют. Народ сложил! Как же, брат! Что с глупым народом поделаешь? Народ – работник! Ему хоть бы что!
   – Паря, такие-то песни в Забайкалье есть, – сказал Иван и запел вдруг:
 
Да ехал поп на курцце!
 
   Разводя руками, он прошелся козырем, потом заложил пальцы в рот, выпрямился как истукан, дико выкатил глаза, затопал и засвистал.
   Дедушка Кондрат схватился за бока:
   – Ах пострел тебя возьми!.. В меринканской-то шляпе!
   Бердышов с приплясом выхаживал по улице. Хохот стоял на релке.
   – Вот так меринканец!
   – В Сибири-то не шибко набожный народ, – рассуждал Кондрат. – Все из-за мехов! Попы-то больше по охотникам шляются – все им пушнину подавай!
* * *
   Тучный Оломов как вкопанный остановился на грядках огорода напротив кузнецовской избы. Он снял фуражку с красным околышем, вытер платком лысину, блестевшую сквозь рыжую проредь волос, и расстегнул ворот форменного сюртука.
   – Эт-то что за безобразие? – чуть нагибаясь всем корпусом и нешироко раскидывая обе руки, спросил он и поднял брови.
   Зимой исправник был на Додьге, мельком видел новые избы переселенцев, но не заметил, в каком они порядке строены. Тогда стояли свирепые морозы, приходилось кутаться, пить коньяк и не хотелось лишний раз ходить по деревне в тяжелых шубах. Да и не до того было; по приказанию губернатора пришлось ездить наводить порядки в китайской торговле. Зато теперь в хорошую погоду Оломов все увидел.
   – Как же ты избу построил? – загремел исправник на Егора. – Ведь поперек! Да как-то вкось! А что я тебе говорил? Я уже все помню, я велел в линию!
   – Так уж вышло, барин! – спокойно ответил Кузнецов.
   Изба нравилась ему. Он построил ее не в линию с другими, а как ему хотелось – окнами на солнце.
   «Теперь попробуй сдвинь ее!» – подумал он.
   – Будут ребята живы-здоровы, сгниет, барин, эта изба, построят другую. Умные будут, так и правильно выстроят.
   – Молчать! – в гневе рявкнул исправник.
   – Эх, вот это по-расейски! – с укоризной молвил дед Кондрат, стоявший в стороне. – Давно уж не слыхать было!
   – А паспорт есть у тебя? – с подозрением спросил дедушку Кондрата полицейский, ходивший вместе с Оломовым, делая вид, что принимает старика за беглого каторжника.
   – Какой у меня паспорт, сынок, – ответил дед, – мне восьмой десяток.
   – У него борода заместо паспорта, – заметил Тимоха.
   – Да и пашня у тебя нехороша. Какие-то куски, клинья, – продолжал исправник придираться к Кузнецову.
   Оломов знал, что Егор работник хороший и росчисти его обширны и возделаны на совесть, но ему не нравилось, что Кузнецов держится независимо. Надо было осадить его, поставить на место. Исправник по привычке предпочитал бедных, смирных, приветливых и заискивающих, а из богачей – тех, за которыми водятся грехи, которые побаиваются начальства.
   – Ведь где у тебя росчисть, – кричал он, – там должна быть улица! И зачем с пашней так вылез, что за штаны у тебя получились? Порядка не знаете? Первая линия должна быть – избы, вторая – огороды, третья – пашни. А ты все испортил!
   В первый год амурской жизни, по весне, несколько лет тому назад, Егор ждал начальства, хотелось ему поговорить по душам. Сколько дум, надежд прошло в ту первую зиму, сколько светлых мыслей о будущей жизни! При первом знакомстве с Оломовым Егор намеревался поделиться мыслями о первой прожитой здесь зиме, сказать, что и тут жить можно, и многое хотелось услышать от начальства. Егору казалось, что и власть здесь, на новых местах, должна быть не такая, как дома. Он полагал, что здешние чиновники должны дорожить хорошими переселенцами, что и они стараются завести здесь новую жизнь. А Оломов оборвал тогда Егора и потребовал того, в чем нет никакого смысла; не стал Егора слушать, а сказал только, что избы надо строить в линию. Это здесь-то! Зло и досада взяли Егора. «Эх вы, ублюдки царевы! – думал теперь Егор. – Ну вот я тебе и построил!»
   Он слушал брань исправника и чувствовал, что душа его не колеблется при диких окриках, не замирает от испуга, как бывало прежде. В ней появилось что-то крепкое, негнущееся, заложенное тут, на новоселье, в свободной таежной жизни. Егор полон был презрения к этим глупым, надутым чинушам, явившимся бог весть зачем на новые земли, не разумевшим ничего ни в жизни, ни в труде.
   – Мы потому и выжили тут, барин, и завели хозяйство, и жизнь наладили, что нас эти годы не касалось начальство, что мы не в линию строились, – вдруг сказал Кузнецов и глянул остро и озорно в желтые глаза Оломова.
   Мужики переглянулись. У Федора на лице появилось такое выражение, как будто его ударили по голове.
   Исправник налился кровью. Он понимал, что сейчас надо бы разнести Егора в пух и прах, но как-то растерялся, у него вдруг не стало напора, энергии для этого. А хватить по роже – так мужики вооружены, у всех за поясами – ножи.
   «Разбойники, – подумал Оломов. – Ударь такого – полоснет по горлу! Уж были случаи в Сибири… И мужики словно не те. Ведь я помню их – были в лаптях, нечесаны, в рваных шапках…»
   К нему подошел Барсуков.
   – Что такое? – спросил он, видя, что исправник расстроен.
   – Да вот я все слышу: «штаны», «штаны»! Что, думаю, за штаны? А оказывается – экое безобразие!.. Смотрите, вы! – пригрозил Оломов и, свирепо глянув, сказал Кузнецову: – Убери эту пашню, проведи здесь улицу! Да, смотри, я с тебя шкуру сдеру, если будешь умничать! Ты и тут во власти начальства!
   – Я сказал, что начальство тебя не похвалит не в улицу-то строить! – заметил Тимошка, когда господа ушли. – Ты бы его спросил, куда ее, избу-то, двигать надо?
   – Не боишься? – спросил Барабанов. – А ну, как отплатит?
   Егор о последствиях не думал. Он сказал, что хотел. Тяжелый труд, положенный тут, и новая земля, поднятая Егором, держали его крепко, давали ему уверенность, что тут он не зря, что он – сила.
   В этот день Оломов и Барсуков собрались на охоту.
   – Придет пароход, задержи, Иван Карпыч, – сказал исправник Бердышову. – И пусть даст свистки. Мы ночевать будем ездить к священнику.
   Тереха Бормотов, темно-русый мужик огромного роста, со щербатым ртом и бородой лопатой, должен был везти начальство в лодке. Он притащил целую охапку весел и, разложив их на косе, стал выбирать пару. Двух одинаковых весел не находилось. Мужик опять побежал в амбар. Потом он не мог найти колков для насадки весел. Оломов рассердился, схватил Тереху за шиворот, тряхнул его.
   Барсуков выбрал весло, чтобы править, и сел на корму. Они, наконец, отчалили.
   Неподалеку от деревни встретилась лодка.
   – Как это гольды ходят с таким парусом? Посмотрите – из рыбьей кожи, – сказал исправник. – В дождь, пожалуй, размокнет.
   Гольды в лодке тоже заметили Оломова и забеспокоились.
   – Турге… турге![52] – забормотал седой старик. На миг он бросил весла, ткнул пальцем себе в лоб, как бы показывая на кокарду, потом плюнул на руку и замахнулся кулаком. – Исправник дидю![53]
   Гольды налегли на весла изо всех сил, и лодка понеслась прочь.
   – Подлецы, что выделывают!.. Это они про меня, – пробубнил польщенный исправник. – Ну, я им задам!.. Кто в лодке ехал? – обратился он к Терехе. – Ты знаешь их?
   – Где их упомнишь! Все на одно лицо, – с силой выгребая против течения, отвечал мужик.
   Вчера солдаты не то перепутали все весла, не то украли, за это Терехе попало сегодня. Его разбирала досада и на солдат, которые берут вот этак, сами не зная что, и на Оломова.
   «При Невельском гольды были наши друзья, – думал Барсуков. – Тогда чиновников и офицеров повсюду встречали с радостью. Много ли прошло лет, и вот надо сознаться, что гольд видит в кокарде символ мордобоя. Мы превратились в пугало…»
   Расступились тальниковые рощи. Петр Кузьмич мечтательно смотрел на голубые просторы вод. За ними виднелись хребты – зеленые и светло-голубые, а еще дальше – темно-синие и снежно-белые.
   «Что-то ждет этот край? – думал он. – Границы не охраняются – контрабандисты идут вовсю. А полиция заботится, чтобы у мужиков избы были в линию!..»
   На возвышенном берегу проступили палатки. По воде доносилась заунывная солдатская песня.
   – Ну, а как вы с гольдами живете? – спросил Барсуков.
   – По-соседски, – отвечал Тереха.
   – Дикий народ, – заметил исправник, – звери, а не люди. Больны поголовно сифилисом, трахомой, чахоткой. Чем скорее вымрут, тем лучше.
   Тереха молчал.
   «Такие же люди, – думал он. – Когда голодно, привезут рыбы, мяса. Хлеб приучаются есть, огородничать хотят».
   – Надо бы вам гнать их прочь от себя, под пашни русских освобождать места гольдских стойбищ. Знаете, – обратился исправник к Барсукову, – как поступают с дикарями культурные народы? Разве считаются! Сгоняют их с места. Надо русскому быть смелей. Выживать эту сволочь, пусть идут в тайгу за мехами, а не сидят на берегу. Чувствуйте себя господами!.. Пусть уж попы-миссионеры возятся с ними, крестят их, учат, тогда, может быть, они людьми станут.
   Тереха молчал, еще сильней и старательней налегая на весла.
   – Да, наши мужики какой-то бестолковый народ. Видите, что говорит: по-соседски, мол, живут! Китайцы и те считают гольдов низшими существами, а наши не брезгуют. Что за темный народ! Нет, видно, из наших мужиков никогда не сделаешь европейца. Темнота! Ведь они язычники, а ты христианин! – обратился Оломов к мужику.
   – Все божьи! – недовольно отвечал Тереха.
   Вдали завиднелась коса, черная от множества сидевших на ней гусей. Сотни уток пролетели над лодкой.
   – Охота здесь сказочная, – говорил Барсуков. – Вон что делается!
   Он поднял ружье и велел Терехе быстрей грести. Вскоре над Мылками загремели выстрелы.
* * *
   Вечером сытый Оломов в белой нижней рубашке сидел на походной койке. Вход в палатку был тщательно закрыт.
   – Гнилой край!.. Гнус, туманы. На Амуре вечный ветер, сквозняк… Инородцы вымирают по причине отвратительного климата, – говорил исправник. – Кто поедет сюда служить по своей воле? Кому нужда тут оставаться жить? Я сам считаю дни и – давай бог отсюда!.. По нашему ведомству год службы здесь идет за два. Только это еще и влечет на Амур.
   Оломов стал мечтать вслух. Он заговорил о наградах, какие ему еще следует получить.
   – Если получше платить, дать побольше наград, орденов, то, знаете, сытому не страшно и в этом климате. Будешь себя чувствовать здесь этаким путешествующим англичанином. Только нужен комфорт и все такое.
   «И вот этот человек только что распекал мужиков за то, что они не по порядку устраивают свои клинья и полоски, – с горечью думал Петр Кузьмич. – И всюду у нас так! Распоряжаются, учат, наказывают».
   Барсуков сам занимал большую должность в области, но чувствовал себя бессильным что-либо предпринять. В дурных порядках он видел способ управления, более угодный власти, чем самостоятельное развитие края.
   – А вы знаете, – сказал он, – когда эти переселенцы приехали, не были сделаны распоряжения к их приему. Я привез их сюда, и оказалось, что, кроме сена, для них ничего не заготовили. Но они выжили, справились!