Страница:
Ну, плывет, плывет… Где его хозяин пошлет на расторжку с гольдами, он и себе мехов наменяет. Он и в Бельго попал случайно. Купец посылал его куда-то на лодке, а начался шторм, сумрак опустился, была высокая вода, его и потащило, да и вынесло на бельговскую косу. Утром он огляделся – гольды к нему приступают… Вот теперь я правильно рассказываю, – оговорился Кешка, – а то бы непонятно было, чуть не пропустил я главного-то. Гольды позвали его к себе, ну, тамока он и Анну встретил, и все так и пошло. Ну вот. Ничего у него с ней не вышло, а как приплыл баркас, Иван ушел на этом баркасе вниз по реке. Так дальше ехал, опять торговал, помаленьку набирал меха. В Николаевск привез целый мешок соболей, сбыл по сходной цене – он тогда с американцами выгодно сторговался, – набрал себе товару и сам, от купца отдельно, пошел по осени обратно. Как встал Амур, купил он себе нарту и пошел нартой на собаках. И вышла ему удача: по дороге опять наменял у гиляков меха. Ну, паря, все бы ничего, да за Горюном напали на него беглые солдаты – тогда их тут много из Николаевска удуло, – напали они на него и маленько не убили. Конечно, все меха отняли…
Замерзал он израненный. Наехали на него гольды, отвезли к себе в Бельго. Там его шаманка признала, взяла к себе. Они с отцом ходили за ним, лечили его своим средством. Ну вот, оздоровел он и грустит, взяла его тоска. Амурская тоска – это такая зараза, беда. Как возьмет – ни о чем думать не станешь, полезет тебе всякая блажь в башку, ну, морок, он и есть морок. Нищий он, нагой, Иван-то, куда пойдет? Дожил до весны у гольдов. Лед прошел – плывут забайкальские земляки. Вышел он на берег. «Ну, Иван, – сказывают, – Анюша долго жить приказала. Ждала тебя, ждала – не дождалась». Анюша-то ушла из дому темной ночью на Шилку – да и в прорубь. Не захотела богатого казака… Сказывают, как Ванча наш услыхал это, так и заплакал. Шаманка-то его жалеет, гладит по лицу, а у него по скулам текут слезыньки.
Эх, Амур, Амур! Сколько через него беды!.. – вздохнул Кешка. – Иван-то и остался у гольдов, стал жить с шаманкой, как с женой, она свое шаманство кинула. Стали они зверя вместе промышлять. Жил он, как гольд, своих русских сторонился. Потом архирей приезжал, окрестил Ангу, велел им кочевать на Додьгу. Говорил Бердышову: «Отделяйся, живи сам по себе, заводи скот, хозяйство, а то огольдячишься. А мы тебе еще русских крестьян привезем, церковь на Додьге построим». Ну, однако, он уже теперь перекочевал, Ванча-то…
– Эх, паря, и баба у него, адали[7] малина, хоть и гольдячка, а красивая, – заключил Петрован Кешкин рассказ. – Игривая, язва! Как взглянешь – зачумишься, – покосился он посоловевшими глазами на темно-русую и миловидную Наталью Кузнецову. – Купец Серебров какие деньги давал Ивану, чтобы привел ее на баркас.
– Не взял Иван, – заметил Кешка.
– Тут какую русскую переселеночку дешевле сторговать можно, – продолжал Петрован.
Наталья поднялась и отошла от костра к шалашу. Крестьяне слушали Петрована молча и с явным неудовольствием.
– Баб-то нет на Амуре, не хватает. Привезут баржу с арестантками, так их солдаты разбирают, – продолжал казак. – А уж переселеночки-то другое дело… У нас на Шилке ли, на Среднем ли Амуре есть деревни, богатеют через баб, отстраиваются… Тракт-то идет зимний, господа едут, купцы – и бабам работы много… – усмехнулся казак.
– Я у вас в Забайкалье свадьбы видел, – заговорил Тимошка Силин, – так казаки калым за девок берут.
– Как же, это что казаки, что крестьяне – первая статья, – ответил Кешка. – У кого девок много, тот и богат. Замуж выдавать – с жениха калым.
– Это только разговор! – сказал Егор, не веривший, чтобы весь народ был так испорчен. Ему казалось, что казачишки хвалятся зря.
– Другой-то муж после с нее весь калым выверстает, – усмехнулся Петрован. – К купцу ее сведет на ночь на проезжую… У нас так бывало… Вот тебе и вся недолга!
– Жену-то! – воскликнула Наталья.
– А кого же? Что ж на нее глядеть, – пьяно усмехнулся Петрован.
– Будет врать-то! – сказал ему Кешка.
– Такого-то окаянного мужика топором зарубить! – с чувством сказала Наталья.
– Пошто ты его рубить будешь? Он не кедра тебе. Или на Кару[8] захотела? Там тебя надзиратель не спросит, хочешь ты али нет спать с ним… – с обидой в голосе проговорил Петрован. – А муж-то для тебя же старается… Ведь платят хорошо.
Петрован умолк, но в глаза никому не глядел.
Все молчали.
– Попутный потянул, однако, завтра будем на Додьге, – поднялся Кешка. – Пойти к себе, – зевнул он, – спать уж пора.
Вдали белели палатки, ветер доносил оттуда запах жареного мяса.
Казаки, распрощавшись с переселенцами, удалялись в отблесках костра.
– Накачало его в лодке-то, на земле не стоит, – кивнул Тереха Бормотов на захмелевшего, шатавшегося Петрована.
– Ну и Петрован!.. – вымолвила Наталья.
– Кешка-то поумней и поласковей его, – отозвался дед. – Вовремя его увел, а то твой-то чуть было не осерчал.
– Дать бы ему по бесстыжей-то роже, – сказал Егор, – знал бы, какие тут переселеночки…
– Вот барин-то услышит, он те даст!.. – поднимаясь, добродушно вымолвил Кондрат и, сняв с сука просохший армяк, стал надевать его, осматриваясь, как в обновке.
– Тянут, как китайцы, – улыбнувшись, покачала головой Наталья, выглядывая из-под полога, где она укладывала ребятишек.
Всем было смешно: понравилось, как горланят казаки. Даже Егор уж не сердился на них. «Жизнь их собачья! – подумал он. – На Каме тоже зимой тракт. До продажи жен там не доходили, но из-за денег много было греха, и разврат кое-где заводится от городской жизни, – люди идут на все, лишь бы нажиться на чужом. А тут, видно, нрав людской еще жестче».
Егор подумал, что старосел на Додьге – птица одного полета с этими казаками, надо будет и с ним ухо держать востро. Тут он вспомнил оружейника Маркела Хабарова, который остался на устье Уссури. У того были другие разговоры и рассказы про другое…
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Замерзал он израненный. Наехали на него гольды, отвезли к себе в Бельго. Там его шаманка признала, взяла к себе. Они с отцом ходили за ним, лечили его своим средством. Ну вот, оздоровел он и грустит, взяла его тоска. Амурская тоска – это такая зараза, беда. Как возьмет – ни о чем думать не станешь, полезет тебе всякая блажь в башку, ну, морок, он и есть морок. Нищий он, нагой, Иван-то, куда пойдет? Дожил до весны у гольдов. Лед прошел – плывут забайкальские земляки. Вышел он на берег. «Ну, Иван, – сказывают, – Анюша долго жить приказала. Ждала тебя, ждала – не дождалась». Анюша-то ушла из дому темной ночью на Шилку – да и в прорубь. Не захотела богатого казака… Сказывают, как Ванча наш услыхал это, так и заплакал. Шаманка-то его жалеет, гладит по лицу, а у него по скулам текут слезыньки.
Эх, Амур, Амур! Сколько через него беды!.. – вздохнул Кешка. – Иван-то и остался у гольдов, стал жить с шаманкой, как с женой, она свое шаманство кинула. Стали они зверя вместе промышлять. Жил он, как гольд, своих русских сторонился. Потом архирей приезжал, окрестил Ангу, велел им кочевать на Додьгу. Говорил Бердышову: «Отделяйся, живи сам по себе, заводи скот, хозяйство, а то огольдячишься. А мы тебе еще русских крестьян привезем, церковь на Додьге построим». Ну, однако, он уже теперь перекочевал, Ванча-то…
– Эх, паря, и баба у него, адали[7] малина, хоть и гольдячка, а красивая, – заключил Петрован Кешкин рассказ. – Игривая, язва! Как взглянешь – зачумишься, – покосился он посоловевшими глазами на темно-русую и миловидную Наталью Кузнецову. – Купец Серебров какие деньги давал Ивану, чтобы привел ее на баркас.
– Не взял Иван, – заметил Кешка.
– Тут какую русскую переселеночку дешевле сторговать можно, – продолжал Петрован.
Наталья поднялась и отошла от костра к шалашу. Крестьяне слушали Петрована молча и с явным неудовольствием.
– Баб-то нет на Амуре, не хватает. Привезут баржу с арестантками, так их солдаты разбирают, – продолжал казак. – А уж переселеночки-то другое дело… У нас на Шилке ли, на Среднем ли Амуре есть деревни, богатеют через баб, отстраиваются… Тракт-то идет зимний, господа едут, купцы – и бабам работы много… – усмехнулся казак.
– Я у вас в Забайкалье свадьбы видел, – заговорил Тимошка Силин, – так казаки калым за девок берут.
– Как же, это что казаки, что крестьяне – первая статья, – ответил Кешка. – У кого девок много, тот и богат. Замуж выдавать – с жениха калым.
– Это только разговор! – сказал Егор, не веривший, чтобы весь народ был так испорчен. Ему казалось, что казачишки хвалятся зря.
– Другой-то муж после с нее весь калым выверстает, – усмехнулся Петрован. – К купцу ее сведет на ночь на проезжую… У нас так бывало… Вот тебе и вся недолга!
– Жену-то! – воскликнула Наталья.
– А кого же? Что ж на нее глядеть, – пьяно усмехнулся Петрован.
– Будет врать-то! – сказал ему Кешка.
– Такого-то окаянного мужика топором зарубить! – с чувством сказала Наталья.
– Пошто ты его рубить будешь? Он не кедра тебе. Или на Кару[8] захотела? Там тебя надзиратель не спросит, хочешь ты али нет спать с ним… – с обидой в голосе проговорил Петрован. – А муж-то для тебя же старается… Ведь платят хорошо.
Петрован умолк, но в глаза никому не глядел.
Все молчали.
– Попутный потянул, однако, завтра будем на Додьге, – поднялся Кешка. – Пойти к себе, – зевнул он, – спать уж пора.
Вдали белели палатки, ветер доносил оттуда запах жареного мяса.
Казаки, распрощавшись с переселенцами, удалялись в отблесках костра.
– Накачало его в лодке-то, на земле не стоит, – кивнул Тереха Бормотов на захмелевшего, шатавшегося Петрована.
– Ну и Петрован!.. – вымолвила Наталья.
– Кешка-то поумней и поласковей его, – отозвался дед. – Вовремя его увел, а то твой-то чуть было не осерчал.
– Дать бы ему по бесстыжей-то роже, – сказал Егор, – знал бы, какие тут переселеночки…
вдруг тонко и пронзительно запел где-то в темноте Кешка.
День я му-учусь, ночь страда-аю
и споко-о-ою не найду-у, —
– Вот барин-то услышит, он те даст!.. – поднимаясь, добродушно вымолвил Кондрат и, сняв с сука просохший армяк, стал надевать его, осматриваясь, как в обновке.
еще тоньше Кешки подхватил Петрован.
Я не подлый, я не мерзкий,
а раз-уд-далый ма-аладец! —
– Тянут, как китайцы, – улыбнувшись, покачала головой Наталья, выглядывая из-под полога, где она укладывала ребятишек.
вкладывая в песнь и тоску и жалость, вместе нестройно проголосили казаки.
Перемокли, передрогли
от амурцкого дождя-я-я, —
– Ну и жиганы!.. – засмеялся дед, хлопая себя ладонями по ляжкам.
Отыш-шите мне милую,
рас-скажите страсть ма-ю…
Всем было смешно: понравилось, как горланят казаки. Даже Егор уж не сердился на них. «Жизнь их собачья! – подумал он. – На Каме тоже зимой тракт. До продажи жен там не доходили, но из-за денег много было греха, и разврат кое-где заводится от городской жизни, – люди идут на все, лишь бы нажиться на чужом. А тут, видно, нрав людской еще жестче».
Егор подумал, что старосел на Додьге – птица одного полета с этими казаками, надо будет и с ним ухо держать востро. Тут он вспомнил оружейника Маркела Хабарова, который остался на устье Уссури. У того были другие разговоры и рассказы про другое…
ГЛАВА ШЕСТАЯ
На другой день погода установилась. С утра дул попутный ветер, и плоты шли под парусами. К полудню ветер стих, но казаки ручались, что если навалиться на греби, то к вечеру караван достигнет Додьги.
Был жаркий, гнетущий день. Солнце нещадно палило гребцов, обжигая до пузырей их лица и руки. Зной перебелил плахи на плотах и так нагрел их, что они жгли голые ноги.
Жар повис над водой, не давая подняться прохладе. Река как бы обессилела и, подавленная, затихла. По ней, не мутя глади, плыли навстречу каравану травянистые густо-зеленые луга-острова. Высокая и строгая колосистая трава, как рослая зеленая рожь, стояла над низкими глинистыми обрывами, и воды ясно, до единого колоса, отражали ее прохладную тень.
Было непривычно тихо. Казалось, жар горячими волнами набегал на лица гребцов, словно в неподвижном воздухе бушевала невидимая буря. Еще жарче стало, когда казаки подвели караван под утесистый берег. Зной, отражаясь от накаленных скал, томил людей двойной силой.
– Экое пекло! – жаловался, обливаясь потом, сидевший у огромного весла, почерневший от жары Барабанов. – Сгоришь живьем…
– Нырни в воду – полегчает! – шутил Кешка.
С травянистых островов на плоты налетело множество гнуса. Зудели комары, носились черные мушки, поблескивавшие слепни как бы неподвижно висели над плотами, намечая себе жертвы. Колючие усатые жучки больно ударялись с разлета в лица гребцов, гнус изъедал босые ноги, впивался в старые расчесы. Мошка роями вилась около коротких, осевшихся от стирок порток.
Время от времени Егор, бросив весло, хлопал себя ладонью по голым потным ногам, оставляя багрово-грязные потеки.
Мошки кругом было великое множество. В жару она стояла над плотами черной пылью, а к вечеру над протоками меж лугов слеталась зеленым туманом, на который глядеть было тошно. В зной она не жалила так жестоко, как слепни, но зато набивалась в уши, в рот, в глаза. Едва же подымалась вечерняя сырость, как мошка с жадностью изъедала на людях всякое неприкрытое место.
Чтобы спастись от гнуса, плывущие обматывали лица и головы тряпьем и платками. Дети укрывались под обширными пологами. На всех плотах дымились костры-дымокуры, сложенные из гнилушек. Слабая синь расстилалась над рекой от каравана.
Греби рвали воду, шесты лязгали о гальку, сопка за сопкой уплывали назад, дикие ржавые утесы становились все круче и выше, нагоняя тоску на мужиков. Вдруг течение с силой подхватило плоты. Каменный берег, выдавшийся далеко в реку и как бы заступивший путь в новую страну, быстро поплыл вправо, и взору переселенцев представилась обширная, как морской залив, речная излучина.
Река достигла тут ширины, еще не виданной переселенцами. Байкал они переходили по льду, а зимой он выглядит заснеженной степью. Сибирские реки в тех местах, где их переплывали переселенцы, ни в какое сравнение с Амуром не шли и еще под Хабаровкой померкли в их памяти.
Далеко-далеко, за прохладным простором ярко-синей плещущейся воды, над зелеными горбовинами левобережья, как замершие волны, стояли голубые хребты.
Легкий ветер засвежил запаленных гребцов, погнал комарье и мошку от их красных лиц. Из-под пологов на ветерок выползли ребятишки. На носу головной лодки показался барин.
– Во-он додьгинская-то релка обозначилась, видать ее! – оборачиваясь к плотам, крикнул Петрован с лодки, указывая на холмы.
У кого из переселенцев в этот миг не дрогнуло и не забилось чаще сердце? Вот и конец пути! Близка новая жизнь, и новая судьба так близка, что даже страшно стало, словно эта неизвестная судьба сама по себе жила на Додьге и поджидала переселенцев. До этого мига будущее все еще было где-то, а где – неведомо. Без малого два года шли люди и верили в будущее, представляя его счастливым, но далеким-далеким, до того самого мига, когда Петрован нашел Додьгу за поймой и махнул на нее своим красным рукавом.
Все стали вглядываться в додьгинокую релку, словно старались увидеть там что-то особенное. Но ничего, кроме леса, там не было видно.
Странно как-то стало Егору, что привычная дорога оканчивалась. Ему представилось, как завтра уж некуда будет ехать, и что-то жаль стало дорожной жизни.
Всю дорогу Егор так верил, что на заветной новой земле его ожидает что-то отменно хорошее, что сейчас даже растерялся. Вера в будущее провела Егора и через черную Барабу и через забайкальские хребты. Он мог бы еще долгие годы брести, голодный и оборванный, ожидая, что когда-нибудь найдет ладную землицу и привольную жизнь.
И вот, завидя додьгинскую лесистую релку, он понял, что теперь надеяться больше не на что, кроме как на самого себя. Сама эта Додьга показалась ему на миг чем-то совсем ненужным, посторонним его хлопотам и заботам, чем-то напрасно нарушающим мерный ход его трудовой дорожной жизни.
– Переваливай! – вдруг неожиданно резко и громко крикнул Кешка.
Все налегли на весла. Течение и греби повлекли плоты через реку.
– Бабы, подсобляй! – Наталья подбежала к запасным веслам, в голосе ее чувствовалось веселое пробуждение от дорожной тоски.
– Веселей, бабы, мужики, подъезжаем! – покрикивал Петрован.
Грозный каменный берег сдвигался вправо. Над его утесами глянула курчавая зелень склонов, а за ней, в отдалении, как сизая туча, всплыл лесистый гребень хребта.
Навстречу плыла поемная луговая сторона. Ветер доносил оттуда вечерние запахи травы и цветов. Дикие утки вздымались над островами и, тревожно хлопая крыльями, проносились над караваном.
– Эвон дымок-то… Что это? – воскликнул Федюшка. – Никак, люди живут?
За тальниками на пойме что-то курилось. Все вопрошающе взглянули на Кешку.
– Там озеро Мылки, – заговорил казак. – При озере на высоких релках гольды живут, а тут кругом место не годится никуда: болото и болото. Как прибудет Амур, все эти луга затопляет, пароходу до тех самых гор ходить можно, только колеса береги, за талины не задевай… Да вас-то тут не станут селить: ваше место вон, подалее: там релка высокая, на ней тайга и тайга, – поспешил он успокоить мужиков, видя, что они стали растерянно озираться по сторонам. – Есть там и бугровые острова, на них пахать можно, никакая вода туда не достигнет. Высокие острова, хоть живи на них!
Солнце клонилось к закату. Жара спадала. Горы теряли свои обычные очертания и расплывались синея. Река ожила, она вся была в подвижных пятнистых бликах, похожих на рыбью чешую, и от игры их казалась набухшей; свет, отражаясь, переполнил ее. Над займищем появились перистые облака. Закат золотил их, ласкал и кудрявил, и они походили на пенистые волны, забегающие на песчаную черту приплеска в ясный полдень при свежем ветре.
Плоты приближались к поемному берегу. Белобрюхие кулики, попискивая, вылетали из мокрых травянистых зарослей и с криками кружились над плотами.
Барин стрелял влет утку. Дробь хлестнула по утиным крыльям и, булькая, рассыпалась по воде. Птица несколько мгновений продолжала лететь и вдруг пала на крыло и камнем рухнула в реку. Тотчас же Федюшка разделся, закрутил на смуглой шее веревочку с медным нательным крестиком и бултыхнулся за уткой. Барин платил ребятам за добытую из воды дичь, и они в оба смотрели, когда он станет палить. Парнишка вскоре подплыл обратно и выбросил на плот пестрого селезня.
На занесенных илом островах виднелись толпы высоких голенастых тальников. В их вершинах, зацепившись рассошинами и корнями за обломленные сучья, висели сухие бескорые деревья.
– Тятя, а как же туда лесины попали? – спрашивал Барабанова сын его, темнолицый и коренастый, похожий на мать подросток Санка.
– Это вода такая здоровая была, наноснику натащила, будто кто швырял лесинами в тальники, – ответил за Федора кормовой.
Все посмотрели на вершины прибрежного леса.
– Неужто вода такая высокая бывает? – удивился Барабанов.
– А то как же… Бывает! Тут, на низу, страсть какая вода подымается, – подтвердил Кешка. – Этих талин-то и не видать, как разойдется он, батюшка. Вода спадет – ты и местности не узнаешь. Где был остров, другой раз ничего не станет – смоет начисто, унесет хоть с лесом вместе, а где ничего не было – илу навалит, коряги нанесет, наноснику натащит, поверх еще илу – гляди, и новый остров готов. На другой год на нем уж лозняк пойдет, трава – остров корнями укрепляться станет. А то, бывает, в тот же год натащит деревьев живых, кустов, они на этом острове корни пустят, примутся. Начальство приедет, топографов привезет, глядит по карте. Что, мол, такое? Съемщики пьяные были, ленились, как же сымали остров, а он не там! Сымут карту сами, хвалятся: дескать, теперь верно. На другой год пароходы пойдут, так-сяк, опять не там остров! Потом привыкли… Теперь знают.
На белом прибрежном песке под тальниками ходил выводок куличат. К ним прилетел большой кулик и стал кланяться, тыкая долгим носом в песок. Пока барин в него целился, кулик улетел.
В тальниковом лесу открылась протока, розовая и прямая, как просека, залитая водой. В отдалении она расширялась.
– Вот и вход в озеро, – заметил Кешка, кивнув головой в ту сторону, – в самые Мылки. А вон луга на мысу. Гляди, сено стоит. Это для вас – начальство заботилось. Солдаты жили – накосили.
Минуя устье протоки, караван обогнул последние тальники на мысу и приблизился к увалу. Впереди стал виден высокий холм, падавший в реку крутыми желтыми обрывами.
– Вот она, додьгинская релочка, – сказал Кешка. – А там подалее, за бугром, прошла протока в Додьгинское озеро. Это релка меж двух озер: сверху – Додьга, снизу – Мылки. Там как голова, – показал казак на холм, – а сюда, пониже, как хвост протянулся.
Плоты тихо плыли вдоль обрыва. Опутанный множеством корней, этот обрыв походил на переломанный или растрескавшийся от времени плетень у земляного вала старой крепости. Переселенцы, волнуясь, но сосредоточенно и молча осматривали место, выдавая свои чувства лишь нетерпеливыми толчками. Было тихо. Только шесты лязгали об дно, вороша звонкую гальку.
Над прибрежным лесом на вершине сухой ели хрипло ворковал дикий голубь.
– Тимошка, – вдруг воскликнул Петрован, нарушая всеобщее молчание, – это, однако, с тобой здешние птицы здороваются! Давай, мол, знакомиться.
Силин задрал голову, но не нашел нужным возразить казаку.
Дикий голубь вспорхнул и улетел. Над лесом парил коршун. Последние лучи солнца облили его оперение алым светом. Сгорбатившись и вытянув лапы, он повис в воздухе подле вершины той же ели, с которой только что улетел голубь, и мягко опустился на бескорый розовый сук, складывая крылья.
– Гляди, коршуны-то… И тут есть, – молвил Тимоха.
Все невольно посмотрели вверх. Взрослые как бы безразлично, а мальчишки со злом.
– Гляди, ребята! Курят утащат, – сказал им дед.
Куры у переселенцев были с собой на плотах в решетчатых ящиках.
На носу лодки барин что-то говорил, обращаясь к казакам и указывая на берег.
– Привалива-ай!.. – раскатилась по реке команда Петрована.
Дружно опустились шесты. В последний раз зазвенела по дну галька, плоты зашуршали о песок. Гнус слетался к каравану. Знакомый зеленоватый туман загустел над бережком.
– Ну, в добрый час, господи благослови, – пробормотал Егор и с колом под мышкой перешагнул с плота на мокрую косу.
От его босых ступней на песке оставались пальчатые следы. Вода, пузырясь, сочилась в них. Под обрывом Егор стал вбивать в землю кол. Тем временем Кешка, сойдя с парома, разглядел неподалеку свежие медвежьи следы. Мужики столпились и стали их рассматривать, как будто это для них было сейчас важным делом. Оттиски звериных лап смахивали на отпечатки человеческих ног.
– Ступня, пальцы, адали Егор прошел, – пошутил Кешка. – Недавно же тут зверь был. Еще воды до краев в след не натекло. Косолапый где-то неподалеку гуляет, однако, в малинниках лакомится или до своей ягоды добрался, – певуче и любовно говорил Кешка про медведя, как про закадычного друга. – Со сладкого-то ему пить захотелось, он к реке и выходил.
– Слышь, Иннокентий, ты уж сруководствуй, пособи сыскать здешнего человека – Бердышова-то, – озабоченно проговорил помрачневший Федор.
– Иван-то Карпыч был бы дома, он бы уж обязательно вышел на берег, – ответил казак, разгибаясь. – Да и мишка бы тут не ходил. Ну, да уж ладно, я схожу разузнаю. Барин до него тоже шибко антерес имеет.
Казак сходил на плот, взял ружье и пошел по отмелям под обрывом.
– Ну что, Кондратьич, приехали, – обратился Барабанов к Егору, и голос его осекся.
Кузнецов глянул на Федора: глаза того жалко сузились, словно он собирался заплакать.
Егору тоже было не по себе. «Пристали к пескам, а наверх не взойти, – подумал он. – Тайга да комары».
– Полезем наверх, поглядим, – хмурясь, оказал он Федору.
– Что и делать-то? – растерянно отозвался тот. – Видать, нам больше ничего не остается.
Он усмехнулся горько и зло, глядя куда-то как бы сквозь Егора.
– Пойдем, брат, – для ободрения Кузнецов ткнул его кулаком под бок. – Лесину хоть срубим, а то пристали, где дров нету.
Действительно, плавникового леса поблизости было мало. Весь наносник остался выше. На ночь следовало запастись дровами.
Егор и Федор обулись в кожаные бродни[9] и, цепляясь за корни и кустарники, полезли вверх по глинистому рыхлому обрыву и с треском стали продираться по тайге. Следом за ними взобрались остальные мужики и парни.
На реке с заходом солнца посвежело, но в чаще стояла влажная духота, пропитанная лесной прелью. Было сумрачно. Под мхами хлюпала вода. Осины, лиственницы и березы росли близко друг к другу. Старая ель, обхвата в четыре толщиной, сверху обломленная и расщепленная, словно с нее тесали лучину, внизу, у толстых обнаженных корней, зияла черными дуплами. Пенек, гнилой и желтый, изъеденный муравьями, был разворочен медведем. Какая-то большая птица испуганно и молча шарахнулась с ветвей и, шумно хлопая крыльями, улетела в лес, задевая за густую листву. Из буйной поросли папоротников и колючих кустарников вздымались корни буревала с налипшим на них слоем мочковатого перегноя. Роилась мошка, вздымалась из раздвигаемых трав.
Егор полез через валежины и, вынув из-за пояса топор, подошел к тонкой сухостойной елке – прямой и бескорой, как столб. Он обтоптал траву вокруг и стал рубить дерево. К нему, прыгая через буревал, подбежал Илюшка Бормотов, Пахомов сынишка. Это был неутомимый, бойкий парень, чуть постарше Федюшки Кузнецова. Он мог день-деньской ворочать греби, толкаться шестом, а вечером на стану его доставало затевать борьбу, плавать через протоки, ловить птиц. По утрам, поднимаясь раньше других, он шатался по тайге, свистел по-бурундучьи и, подманивая к себе зверьков, бил их. Где и когда приглядел он это, было неведомо.
Проплывая по Среднему Амуру, Илюшка сдружился с солдатами-сплавщиками. Народ это был как на подбор, головорезы. Иногда они собирались по нескольку человек добывать себе харчи – попросту говоря, обворовывать огороды в прибрежных китайских деревнях или у казаков – и брали с собой разведчиком Илюшку.
Однажды, еще в Забайкалье, Илья украл у бурят барана из стада. Отец его избил и барана вернул. За Хабаровкой Илья угнал у купцов-сплавщиков лодку. Как ни строг был Пахом, но за эту кражу он стращал сына не от сердца, потому что лодка была тут нужна до зарезу. Пахом, хотя и не умел ездить в лодке, понимал, что без нее на Амуре, как без коня. Он не стал на этот раз драть сына, хотя для порядка все же немного попугал его.
Парень был смугл, под густыми темными бровями глубоко сидели глаза, скулы торчали, как скобы, – все это придавало его лицу выражение жестокости, весь он был какой-то темный и колючий. Неразговорчивый с детства, он был охотник до всякого дела. Воровал он, заведомо зная, что отец его прибьет, и делал это не от нужды, а от избытка сил и из удальства, не ведая еще, какие иные забавы, кроме драк и озорства, заведены для мужиков на белом свете.
Подбежав к Егору, Илюшка стал подсоблять ему и быстро заработал топором. Вскоре раздался треск, и елка повалилась. Егор, Илюшка и Федор живо развалили сухое дерево на части и стали сбрасывать его под обрыв.
Пока мужики были в лесу, на реку спустилась вечерняя синь. На другом берегу не стало видно ни леса, ни утесов, ни горелых полысней на горах. Сопки расплылись и приняли неясные очертания. Облака, плоские и длинные, подобно косам и островам, раскинулись по небу, как по бескрайной и печальной озерной стране. Не было никакой возможности различить, где тут река и где небо, где настоящие острова и где облака. Казалось, что весь видимый мир – это Амур, широко разлившийся и затихший в трепетном сиянии тысячами проток, рукавов, озер и болотистых берегов.
Мужики молча покурили, сидя на поваленном бурей дереве, грустно подивились на чудесную реку и полезли вниз.
– Место высокое, – вымолвил Егор, сойдя с кручи.
Это было все, что он мог сказать в утешение себе и Федору.
– Дай бог!.. – глухо отозвался Барабанов.
Егор раньше времени не захотел загадывать. Будущее представлялось ему сплошной вереницей забот, подступивших с приездом на Додьгу вплотную. Сейчас же голод и усталость так давали себя знать, как, кажется, ни разу еще за все два года пути, и думать ни о чем Егору не хотелось. Он подошел к костру. Вокруг пламени толпился народ. Вернулся Кешка. Он сидел на корточках подле самого огня, окуная голову в дым, чтобы не заедали комары, тянул ганзу и что-то рассказывал мужикам.
Был жаркий, гнетущий день. Солнце нещадно палило гребцов, обжигая до пузырей их лица и руки. Зной перебелил плахи на плотах и так нагрел их, что они жгли голые ноги.
Жар повис над водой, не давая подняться прохладе. Река как бы обессилела и, подавленная, затихла. По ней, не мутя глади, плыли навстречу каравану травянистые густо-зеленые луга-острова. Высокая и строгая колосистая трава, как рослая зеленая рожь, стояла над низкими глинистыми обрывами, и воды ясно, до единого колоса, отражали ее прохладную тень.
Было непривычно тихо. Казалось, жар горячими волнами набегал на лица гребцов, словно в неподвижном воздухе бушевала невидимая буря. Еще жарче стало, когда казаки подвели караван под утесистый берег. Зной, отражаясь от накаленных скал, томил людей двойной силой.
– Экое пекло! – жаловался, обливаясь потом, сидевший у огромного весла, почерневший от жары Барабанов. – Сгоришь живьем…
– Нырни в воду – полегчает! – шутил Кешка.
С травянистых островов на плоты налетело множество гнуса. Зудели комары, носились черные мушки, поблескивавшие слепни как бы неподвижно висели над плотами, намечая себе жертвы. Колючие усатые жучки больно ударялись с разлета в лица гребцов, гнус изъедал босые ноги, впивался в старые расчесы. Мошка роями вилась около коротких, осевшихся от стирок порток.
Время от времени Егор, бросив весло, хлопал себя ладонью по голым потным ногам, оставляя багрово-грязные потеки.
Мошки кругом было великое множество. В жару она стояла над плотами черной пылью, а к вечеру над протоками меж лугов слеталась зеленым туманом, на который глядеть было тошно. В зной она не жалила так жестоко, как слепни, но зато набивалась в уши, в рот, в глаза. Едва же подымалась вечерняя сырость, как мошка с жадностью изъедала на людях всякое неприкрытое место.
Чтобы спастись от гнуса, плывущие обматывали лица и головы тряпьем и платками. Дети укрывались под обширными пологами. На всех плотах дымились костры-дымокуры, сложенные из гнилушек. Слабая синь расстилалась над рекой от каравана.
Греби рвали воду, шесты лязгали о гальку, сопка за сопкой уплывали назад, дикие ржавые утесы становились все круче и выше, нагоняя тоску на мужиков. Вдруг течение с силой подхватило плоты. Каменный берег, выдавшийся далеко в реку и как бы заступивший путь в новую страну, быстро поплыл вправо, и взору переселенцев представилась обширная, как морской залив, речная излучина.
Река достигла тут ширины, еще не виданной переселенцами. Байкал они переходили по льду, а зимой он выглядит заснеженной степью. Сибирские реки в тех местах, где их переплывали переселенцы, ни в какое сравнение с Амуром не шли и еще под Хабаровкой померкли в их памяти.
Далеко-далеко, за прохладным простором ярко-синей плещущейся воды, над зелеными горбовинами левобережья, как замершие волны, стояли голубые хребты.
Легкий ветер засвежил запаленных гребцов, погнал комарье и мошку от их красных лиц. Из-под пологов на ветерок выползли ребятишки. На носу головной лодки показался барин.
– Во-он додьгинская-то релка обозначилась, видать ее! – оборачиваясь к плотам, крикнул Петрован с лодки, указывая на холмы.
У кого из переселенцев в этот миг не дрогнуло и не забилось чаще сердце? Вот и конец пути! Близка новая жизнь, и новая судьба так близка, что даже страшно стало, словно эта неизвестная судьба сама по себе жила на Додьге и поджидала переселенцев. До этого мига будущее все еще было где-то, а где – неведомо. Без малого два года шли люди и верили в будущее, представляя его счастливым, но далеким-далеким, до того самого мига, когда Петрован нашел Додьгу за поймой и махнул на нее своим красным рукавом.
Все стали вглядываться в додьгинокую релку, словно старались увидеть там что-то особенное. Но ничего, кроме леса, там не было видно.
Странно как-то стало Егору, что привычная дорога оканчивалась. Ему представилось, как завтра уж некуда будет ехать, и что-то жаль стало дорожной жизни.
Всю дорогу Егор так верил, что на заветной новой земле его ожидает что-то отменно хорошее, что сейчас даже растерялся. Вера в будущее провела Егора и через черную Барабу и через забайкальские хребты. Он мог бы еще долгие годы брести, голодный и оборванный, ожидая, что когда-нибудь найдет ладную землицу и привольную жизнь.
И вот, завидя додьгинскую лесистую релку, он понял, что теперь надеяться больше не на что, кроме как на самого себя. Сама эта Додьга показалась ему на миг чем-то совсем ненужным, посторонним его хлопотам и заботам, чем-то напрасно нарушающим мерный ход его трудовой дорожной жизни.
– Переваливай! – вдруг неожиданно резко и громко крикнул Кешка.
Все налегли на весла. Течение и греби повлекли плоты через реку.
– Бабы, подсобляй! – Наталья подбежала к запасным веслам, в голосе ее чувствовалось веселое пробуждение от дорожной тоски.
– Веселей, бабы, мужики, подъезжаем! – покрикивал Петрован.
Грозный каменный берег сдвигался вправо. Над его утесами глянула курчавая зелень склонов, а за ней, в отдалении, как сизая туча, всплыл лесистый гребень хребта.
Навстречу плыла поемная луговая сторона. Ветер доносил оттуда вечерние запахи травы и цветов. Дикие утки вздымались над островами и, тревожно хлопая крыльями, проносились над караваном.
– Эвон дымок-то… Что это? – воскликнул Федюшка. – Никак, люди живут?
За тальниками на пойме что-то курилось. Все вопрошающе взглянули на Кешку.
– Там озеро Мылки, – заговорил казак. – При озере на высоких релках гольды живут, а тут кругом место не годится никуда: болото и болото. Как прибудет Амур, все эти луга затопляет, пароходу до тех самых гор ходить можно, только колеса береги, за талины не задевай… Да вас-то тут не станут селить: ваше место вон, подалее: там релка высокая, на ней тайга и тайга, – поспешил он успокоить мужиков, видя, что они стали растерянно озираться по сторонам. – Есть там и бугровые острова, на них пахать можно, никакая вода туда не достигнет. Высокие острова, хоть живи на них!
Солнце клонилось к закату. Жара спадала. Горы теряли свои обычные очертания и расплывались синея. Река ожила, она вся была в подвижных пятнистых бликах, похожих на рыбью чешую, и от игры их казалась набухшей; свет, отражаясь, переполнил ее. Над займищем появились перистые облака. Закат золотил их, ласкал и кудрявил, и они походили на пенистые волны, забегающие на песчаную черту приплеска в ясный полдень при свежем ветре.
Плоты приближались к поемному берегу. Белобрюхие кулики, попискивая, вылетали из мокрых травянистых зарослей и с криками кружились над плотами.
Барин стрелял влет утку. Дробь хлестнула по утиным крыльям и, булькая, рассыпалась по воде. Птица несколько мгновений продолжала лететь и вдруг пала на крыло и камнем рухнула в реку. Тотчас же Федюшка разделся, закрутил на смуглой шее веревочку с медным нательным крестиком и бултыхнулся за уткой. Барин платил ребятам за добытую из воды дичь, и они в оба смотрели, когда он станет палить. Парнишка вскоре подплыл обратно и выбросил на плот пестрого селезня.
На занесенных илом островах виднелись толпы высоких голенастых тальников. В их вершинах, зацепившись рассошинами и корнями за обломленные сучья, висели сухие бескорые деревья.
– Тятя, а как же туда лесины попали? – спрашивал Барабанова сын его, темнолицый и коренастый, похожий на мать подросток Санка.
– Это вода такая здоровая была, наноснику натащила, будто кто швырял лесинами в тальники, – ответил за Федора кормовой.
Все посмотрели на вершины прибрежного леса.
– Неужто вода такая высокая бывает? – удивился Барабанов.
– А то как же… Бывает! Тут, на низу, страсть какая вода подымается, – подтвердил Кешка. – Этих талин-то и не видать, как разойдется он, батюшка. Вода спадет – ты и местности не узнаешь. Где был остров, другой раз ничего не станет – смоет начисто, унесет хоть с лесом вместе, а где ничего не было – илу навалит, коряги нанесет, наноснику натащит, поверх еще илу – гляди, и новый остров готов. На другой год на нем уж лозняк пойдет, трава – остров корнями укрепляться станет. А то, бывает, в тот же год натащит деревьев живых, кустов, они на этом острове корни пустят, примутся. Начальство приедет, топографов привезет, глядит по карте. Что, мол, такое? Съемщики пьяные были, ленились, как же сымали остров, а он не там! Сымут карту сами, хвалятся: дескать, теперь верно. На другой год пароходы пойдут, так-сяк, опять не там остров! Потом привыкли… Теперь знают.
На белом прибрежном песке под тальниками ходил выводок куличат. К ним прилетел большой кулик и стал кланяться, тыкая долгим носом в песок. Пока барин в него целился, кулик улетел.
В тальниковом лесу открылась протока, розовая и прямая, как просека, залитая водой. В отдалении она расширялась.
– Вот и вход в озеро, – заметил Кешка, кивнув головой в ту сторону, – в самые Мылки. А вон луга на мысу. Гляди, сено стоит. Это для вас – начальство заботилось. Солдаты жили – накосили.
Минуя устье протоки, караван обогнул последние тальники на мысу и приблизился к увалу. Впереди стал виден высокий холм, падавший в реку крутыми желтыми обрывами.
– Вот она, додьгинская релочка, – сказал Кешка. – А там подалее, за бугром, прошла протока в Додьгинское озеро. Это релка меж двух озер: сверху – Додьга, снизу – Мылки. Там как голова, – показал казак на холм, – а сюда, пониже, как хвост протянулся.
Плоты тихо плыли вдоль обрыва. Опутанный множеством корней, этот обрыв походил на переломанный или растрескавшийся от времени плетень у земляного вала старой крепости. Переселенцы, волнуясь, но сосредоточенно и молча осматривали место, выдавая свои чувства лишь нетерпеливыми толчками. Было тихо. Только шесты лязгали об дно, вороша звонкую гальку.
Над прибрежным лесом на вершине сухой ели хрипло ворковал дикий голубь.
– Тимошка, – вдруг воскликнул Петрован, нарушая всеобщее молчание, – это, однако, с тобой здешние птицы здороваются! Давай, мол, знакомиться.
Силин задрал голову, но не нашел нужным возразить казаку.
Дикий голубь вспорхнул и улетел. Над лесом парил коршун. Последние лучи солнца облили его оперение алым светом. Сгорбатившись и вытянув лапы, он повис в воздухе подле вершины той же ели, с которой только что улетел голубь, и мягко опустился на бескорый розовый сук, складывая крылья.
– Гляди, коршуны-то… И тут есть, – молвил Тимоха.
Все невольно посмотрели вверх. Взрослые как бы безразлично, а мальчишки со злом.
– Гляди, ребята! Курят утащат, – сказал им дед.
Куры у переселенцев были с собой на плотах в решетчатых ящиках.
На носу лодки барин что-то говорил, обращаясь к казакам и указывая на берег.
– Привалива-ай!.. – раскатилась по реке команда Петрована.
Дружно опустились шесты. В последний раз зазвенела по дну галька, плоты зашуршали о песок. Гнус слетался к каравану. Знакомый зеленоватый туман загустел над бережком.
– Ну, в добрый час, господи благослови, – пробормотал Егор и с колом под мышкой перешагнул с плота на мокрую косу.
От его босых ступней на песке оставались пальчатые следы. Вода, пузырясь, сочилась в них. Под обрывом Егор стал вбивать в землю кол. Тем временем Кешка, сойдя с парома, разглядел неподалеку свежие медвежьи следы. Мужики столпились и стали их рассматривать, как будто это для них было сейчас важным делом. Оттиски звериных лап смахивали на отпечатки человеческих ног.
– Ступня, пальцы, адали Егор прошел, – пошутил Кешка. – Недавно же тут зверь был. Еще воды до краев в след не натекло. Косолапый где-то неподалеку гуляет, однако, в малинниках лакомится или до своей ягоды добрался, – певуче и любовно говорил Кешка про медведя, как про закадычного друга. – Со сладкого-то ему пить захотелось, он к реке и выходил.
– Слышь, Иннокентий, ты уж сруководствуй, пособи сыскать здешнего человека – Бердышова-то, – озабоченно проговорил помрачневший Федор.
– Иван-то Карпыч был бы дома, он бы уж обязательно вышел на берег, – ответил казак, разгибаясь. – Да и мишка бы тут не ходил. Ну, да уж ладно, я схожу разузнаю. Барин до него тоже шибко антерес имеет.
Казак сходил на плот, взял ружье и пошел по отмелям под обрывом.
– Ну что, Кондратьич, приехали, – обратился Барабанов к Егору, и голос его осекся.
Кузнецов глянул на Федора: глаза того жалко сузились, словно он собирался заплакать.
Егору тоже было не по себе. «Пристали к пескам, а наверх не взойти, – подумал он. – Тайга да комары».
– Полезем наверх, поглядим, – хмурясь, оказал он Федору.
– Что и делать-то? – растерянно отозвался тот. – Видать, нам больше ничего не остается.
Он усмехнулся горько и зло, глядя куда-то как бы сквозь Егора.
– Пойдем, брат, – для ободрения Кузнецов ткнул его кулаком под бок. – Лесину хоть срубим, а то пристали, где дров нету.
Действительно, плавникового леса поблизости было мало. Весь наносник остался выше. На ночь следовало запастись дровами.
Егор и Федор обулись в кожаные бродни[9] и, цепляясь за корни и кустарники, полезли вверх по глинистому рыхлому обрыву и с треском стали продираться по тайге. Следом за ними взобрались остальные мужики и парни.
На реке с заходом солнца посвежело, но в чаще стояла влажная духота, пропитанная лесной прелью. Было сумрачно. Под мхами хлюпала вода. Осины, лиственницы и березы росли близко друг к другу. Старая ель, обхвата в четыре толщиной, сверху обломленная и расщепленная, словно с нее тесали лучину, внизу, у толстых обнаженных корней, зияла черными дуплами. Пенек, гнилой и желтый, изъеденный муравьями, был разворочен медведем. Какая-то большая птица испуганно и молча шарахнулась с ветвей и, шумно хлопая крыльями, улетела в лес, задевая за густую листву. Из буйной поросли папоротников и колючих кустарников вздымались корни буревала с налипшим на них слоем мочковатого перегноя. Роилась мошка, вздымалась из раздвигаемых трав.
Егор полез через валежины и, вынув из-за пояса топор, подошел к тонкой сухостойной елке – прямой и бескорой, как столб. Он обтоптал траву вокруг и стал рубить дерево. К нему, прыгая через буревал, подбежал Илюшка Бормотов, Пахомов сынишка. Это был неутомимый, бойкий парень, чуть постарше Федюшки Кузнецова. Он мог день-деньской ворочать греби, толкаться шестом, а вечером на стану его доставало затевать борьбу, плавать через протоки, ловить птиц. По утрам, поднимаясь раньше других, он шатался по тайге, свистел по-бурундучьи и, подманивая к себе зверьков, бил их. Где и когда приглядел он это, было неведомо.
Проплывая по Среднему Амуру, Илюшка сдружился с солдатами-сплавщиками. Народ это был как на подбор, головорезы. Иногда они собирались по нескольку человек добывать себе харчи – попросту говоря, обворовывать огороды в прибрежных китайских деревнях или у казаков – и брали с собой разведчиком Илюшку.
Однажды, еще в Забайкалье, Илья украл у бурят барана из стада. Отец его избил и барана вернул. За Хабаровкой Илья угнал у купцов-сплавщиков лодку. Как ни строг был Пахом, но за эту кражу он стращал сына не от сердца, потому что лодка была тут нужна до зарезу. Пахом, хотя и не умел ездить в лодке, понимал, что без нее на Амуре, как без коня. Он не стал на этот раз драть сына, хотя для порядка все же немного попугал его.
Парень был смугл, под густыми темными бровями глубоко сидели глаза, скулы торчали, как скобы, – все это придавало его лицу выражение жестокости, весь он был какой-то темный и колючий. Неразговорчивый с детства, он был охотник до всякого дела. Воровал он, заведомо зная, что отец его прибьет, и делал это не от нужды, а от избытка сил и из удальства, не ведая еще, какие иные забавы, кроме драк и озорства, заведены для мужиков на белом свете.
Подбежав к Егору, Илюшка стал подсоблять ему и быстро заработал топором. Вскоре раздался треск, и елка повалилась. Егор, Илюшка и Федор живо развалили сухое дерево на части и стали сбрасывать его под обрыв.
Пока мужики были в лесу, на реку спустилась вечерняя синь. На другом берегу не стало видно ни леса, ни утесов, ни горелых полысней на горах. Сопки расплылись и приняли неясные очертания. Облака, плоские и длинные, подобно косам и островам, раскинулись по небу, как по бескрайной и печальной озерной стране. Не было никакой возможности различить, где тут река и где небо, где настоящие острова и где облака. Казалось, что весь видимый мир – это Амур, широко разлившийся и затихший в трепетном сиянии тысячами проток, рукавов, озер и болотистых берегов.
Мужики молча покурили, сидя на поваленном бурей дереве, грустно подивились на чудесную реку и полезли вниз.
– Место высокое, – вымолвил Егор, сойдя с кручи.
Это было все, что он мог сказать в утешение себе и Федору.
– Дай бог!.. – глухо отозвался Барабанов.
Егор раньше времени не захотел загадывать. Будущее представлялось ему сплошной вереницей забот, подступивших с приездом на Додьгу вплотную. Сейчас же голод и усталость так давали себя знать, как, кажется, ни разу еще за все два года пути, и думать ни о чем Егору не хотелось. Он подошел к костру. Вокруг пламени толпился народ. Вернулся Кешка. Он сидел на корточках подле самого огня, окуная голову в дым, чтобы не заедали комары, тянул ганзу и что-то рассказывал мужикам.