- Мы с тобой, Петр Андреевич, не древние греки, сидеть и думать и впрямь времени у нас подчас нет, и никто нам его больше не обещает. Нужно думать на ходу, на бегу, на лету, если хочешь. Что же касается сравнения, то что умели твои греки? Потягивать вино, сделанное рабами, возводить храмы, сочинять гимны. И мы это умеем, а еще умеем много такого, что твоим грекам и не снилось! Завтра будем уметь еще в миллионы раз больше и лучше. А для этого нам нужны и твои усилия. Человек лишь частично может жить благодаря собственным усилиям и намного плодотворнее с помощью других.
   - Так же и гибнуть, - добавил Карналь.
   - Что ж, ты прав. Когда-то существовало убеждение, что история движется вперед лишь благодаря кровопролитию. Маркс и Энгельс были первыми, кто смело заявил, что история человечества начинается с труда. Созидание сильнее войн, преступлений и подлости. Прогресс - основа человеческого бытия. Мы показываем миру этот бескровный способ. Радостное созидание нового мира! Кто может отказаться от участия в такой работе? Отказываясь от чего-то, неминуемо закапываешь в себе частицу самого себя. Я не хочу и не могу тебе этого позволить. Выступаю сейчас в роли деспота, но деспотизм тоже проявляется по-разному, и вот я не заставляю тебя, Петр Андреевич, а уговариваю и убеждаю. Поверь, мне виднее. Ты скажи, почему не решаешься, что тебя отпугивает? Кучмиенко, может?
   - А хотя бы и Кучмиенко. Если хотите, это для меня угроза. Кучмиенкам никогда ничто не угрожало, поэтому они ни от кого не отворачиваются. Они даже подлости совершают с вполне добродушным видом. Но можно ли заменить умение добродушием? Кучмиенки никогда ничего не умели и не будут уметь, однако они бессмертны, они и до сих пор умеют выскочить вверх, вынырнуть, выплыть. Мне, например, не безразлично знать, сняты у нас люди типа Кучмиенко с производства или кто-то, какие-то подпольные фабрики с тупым упорством выпускают их тысячами, как кто-то и поныне производит для женщин-колхозниц те черные плисовые кацавейки, называемые "плисками".
   - Знаешь, - доверительно сказал Карналю Пронченко, - я выработал для себя такую формулу: все будут сняты или вымрут. Это чтобы успокоиться, коли допечет. К сожалению, жизнь человеческая ограничена возрастными рамками и не дает такой роскошной возможности выжидания. Ленин говорил, что кадровые перестановки - это тоже политика. Убирать кучмиенков, чтобы не мешали? Что же. Кучмиенко человек действительно живучий и агрессивный, но разве же он что-то решает? Кто-то поставил его на высокую должность, но ведь можно и переставить, убрать, заменить! Я человек здесь еще новый, не могу с первого дня расчищать все. Присмотрюсь, изучу, подумаю, посоветуюсь. Но это, так сказать, демонстрирование власти негативной. А я сторонник власти позитивной: не разрушать, а созидать. И от тебя, Петр Андреевич, не отступлюсь, хоть как хочешь. Общество имеет наивысшие права на твои способности...
   Безграничный диапазон возможностей свободы оцениваешь и познаешь, лишаясь ее даже на короткое время. Сколько может вместить в себя человеческая жизнь? Одно принимаешь, другое отталкиваешь равнодушно, иногда ожесточенно, но всегда кажется, что никогда не будет недостатка в первично-молодых впечатлениях, знаниях и красоте и ощущаешь уже не потребность в них, а как бы вечный голод. Тогда уплотняешь, конденсируешь, спрессовываешь свое время, подчиняешь его себе, сбрасываешь с себя неволю, неупорядоченность и снова дышишь свободой, но какого-то словно бы высшего порядка, лишенной ограничений и вынужденных запретов.
   Месяцы, годы, целое десятилетие, дни и ночи немыслимая спешка, отчаянные попытки успеть, не отстать, догнать, выскочить вперед хотя бы на миг, первому коснуться финишной ленты, перевести дыхание - состязание с целым миром, новые идеи, новые теории, новые предложения, решения, детали, нюансы. В молодую науку во всем мире ринулись молодые умы, таланты, гении, каждый что-то приносил, никто не приходил с пустыми руками, поле было не засеяно, каждый мог вносить свое зерно, теории разветвлялись, как ветвистые молнии, разрезали ночную тьму незнания лишь на короткое мгновение, и уже перечеркивали их новые и новые. Электронные машины рождались и умирали неуловимо, их поколения менялись за такие короткие отрезки времени, как будто совершалось это не в привычной земной атмосфере, медленной эволюционности естественных процессов, а в какой-то инопланетной цивилизации - от чудовищных ламповых систем, что занимали целые здания, до аккуратных шкафчиков, ящичков, чемоданов, коробочек с миллионами операций в секунду. Но хоть Карналь и был сам причастен к этому спазматически-торопливому процессу созидания, он чувствовал в минуты усталости нечто вроде приступа странной болезни, какую можно было бы назвать эволюционной меланхолией. Размеренный ритм жизни Карналя нарушился, уже не было тех радостных провожаний и встреч Айгюль, не было стояний у первой кулисы, не летело его сердце вслед за ее ловким, талантливым, неповторимым телом, которое сплеталось с музыкой, становилось музыкой, без которого музыка, собственно, не существовала, ибо когда Айгюль начинала танцевать, Карналь как бы глохнул, не слышал ни единого звука, музыка для него умирала, рождаясь лишь в каждом движении смуглого гибкого тела посреди беспредельности сцены. Он возвращался домой порой лишь под утро, в предутренней серости спальни белела широкая постель, и в том белом пространстве как-то изолированно от всего, в мистической невесомости и нематериальности плавали ее очи, как два живых существа, как дивные зеркала, в которых светились настороженность, удивление и боль. Теплый встревоженный зверек смотрел на него с постели укоризненно и молча. Опять разбудил! Опять не дал доспать. А она ведь всегда невыспавшаяся, замученная, каждый день уроки, репетиция, вечером оркестровая репетиция или выступление на сцене, сбитые до крови пальцы, дикая усталость во всех мышцах, во всех клетках, боль, нескончаемые компрессы к ногам, безнадежные мечты о свободном дне, снова ассамбле, жете, кабриоль, оркестровая, концерт - и конца нет, и только безнадежные грезы об отдыхе, и ты чувствуешь с ужасом, как теряется, умирает любовь, на потерянные во времени минуты близости приходятся целые месяцы равнодушия и отчуждения, так, словно бы твоя профессия, твой талант, твое назначение убивает, пожирает, уничтожает любовь.
   Но странно, когда и Карналь утратил все свое свободное время и не мог подарить Айгюль ни единой минуты в противовес тем щедрым годам, когда мог легкомысленно тратить время, любовь их стала как бы более пылкой, оба чувствовали буквально спазматическую радость в минуты встреч, те короткие мгновения давали им такое острое ощущение свободы, которого обленившиеся люди неспособны пережить и в течение целых лет. Они наслаждались завоеванной свободой, как редкостным напитком, ибо только в свободе существует любовь, радость и вечная молодость, малейшая неволя убивает любовь. Айгюль и поныне оставалась для Карналя девочкой, возле нее и он казался возмутительно молодым, уже и став директором объединения, академиком, лауреатом, солидным, прославленным, авторитетным. Был молодой, загадочный, привлекательный для женщин. Часто наблюдал блеск женских глаз, обращенных к нему, часто навязывали ему разговоры, полные намеков и пугливого ожидания, часто чувствовал чью-то взволнованность. Не внимал этому, был строг с женщинами, был верен своей Айгюль, дорожил своей моногамной исключительностью, чем дальше, тем больше преисполнялся ощущением дивной свободы, какой-то регламентированной, что ли, ибо у обоих - и у него, и у Айгюль - жизнь, на первый взгляд, отличалась бесконтрольностью, провалами и пустотами во времени, а на самом деле время было распланировано у обоих буквально до секунды, и они оба ждали праздника встреч, жили для этих праздников, готовились к ним, никогда не жаловались, не упрекали, не роптали - просто любили.
   Но ординарное зло может часто обманывать самый глубокий человеческий дух. Талант и ум общедоступны для посредственностей так же, как памятные места, памятники архитектуры и столицы мира для скучающих туристов. Кучмиенко снова был возле Карналя, уже не как оппонент и не перст указующий, а как подчиненный, согнанный с незаслуженно захваченных высот, сброшенный, поверженный, разжалованный, но не уничтоженный, так как пришел к Карналю вопреки его желанию, не с порожними руками, а сразу с вакансией, с целым отделом, который придумал, может, и сам для себя. И Карналь должен был смириться, принимая Кучмиенко как зло неизбежное, но не самое большее из тех, что могут быть.
   Однако Кучмиенко пришел не один - привел за собой единоличную армию, которая называлась его женой Полиной, а затем готовились резервы в лице сыночка Юрика, или Юки, как называли его Кучмиенки.
   Юку Карналь почувствовал прежде всего. Однажды он вырвался с дочкой в зоопарк. Побродив несколько часов между клеток, подразнив зверей, покатав Людмилку на пони, он повез ее домой, но на бульваре Шевченко дочка захныкала, что хочет посмотреть Владимирский собор.
   Карналь остановил машину, сказал:
   - Ну, смотри.
   - Хочу вблизи.
   Он объехал квартал, остановился на тихой улице Франко, вышел из машины, взял Людмилку за руку, повел вокруг собора, показал таинственные, исполненные загадочности истории двери с изображением князя Владимира и княгини Ольги. Дочка потянула его на паперть.
   - Туда хочу!
   Когда же он ввел ее в собор и она увидела росписи Васнецова и Нестерова, всплеснула ладошками и, дерзко разрушая торжественную тишину собора, закричала:
   - Вот это рисуночки!
   - Кто тебя научил так выражаться? - спросил Людмилку уже в машине Карналь. - Почему "рисуночки", а не рисунки? Что это за жаргон?
   - А так говорит Юка.
   - Какой Юка?
   - Кучмиенко.
   Кучмиенки вели наступление тремя колоннами. Одна била в Карналя, другая - в Людмилку, третья - в Айгюль. Возглавляла этот штурм Полина. Жадная к жизни, самоуверенная, несокрушимая, красивая, здоровая, энергичная, была не похожа ни на подруг Айгюль, которые только и знали, что говорить про балет и про театр, ни на тех ученых, что приходили в гости к Карналю и говорили только про науку. Полина относилась к самой себе с веселым пренебрежением. Называла себя "безымянной высотой", довольствовалась ролью жены человека не без значения, а может, и выдающегося - это мы еще увидим! Не верила, что всем надо быть выдающимися, разве же в этом смысл и цель жизни, да еще для женщин? Для женщины главное - красота, это ее талант и все преимущества в мире.
   Отчаиваясь наступлением старости, в стремлении отомстить неведомо кому за попусту истраченные годы, Полина любила передавать сплетни и анекдоты о знакомых. Хвасталась любовниками, мечтала о любовниках, развертывала сногсшибательные планы супружеских измен.
   Карналь возмущался:
   - Зачем ты все это ей позволяешь, Айгюль?
   Нерастраченной энергии у Полины было так много, что она охотно выплескивала ее и на Карналя.
   - Ты почему так много сидишь за книгами? - кричала она задорно. Хочешь стать шизофреником? Неужели мало телевизора? Книги читают только шизофреники! Что, у тебя на столе еще и романы? Мой Кучмиенко никогда не читает никаких романов. Зачем забивать себе голову? Это исторический роман? Боже, восемьсот страниц! Такое может написать только ненормальный человек. Посмотри на портрет этого писателя, на его глаза. Это глаза безумца. Даже за очками не может скрыть неистовости взгляда!
   Она буквально ошеломляла могучим потоком слов и невежеством. Когда Карналь несмело заикнулся, что писатель, подаривший ему свой роман, лауреат, Полина обрадованно воскликнула:
   - Я же говорила: ненормальный! Где ты видел нормального лауреата? Если не столетний дед, остекленевший от склероза, то просто энергичный пенсионер, который всем кишки прогрыз своими домоганиями. Где ты видел лауреата в двадцать или хоть в тридцать лет?
   К Полининой болтовне не относились серьезно ни Карналь, ни Айгюль, эта агрессивная женщина была для них как бы развлечением и противовесом, ее претензии на опекунство казались такими же смешными, как попытки Кучмиенко завоевать какие-то позиции и влияние в науке. Но известно же, что ничто на свете не проходит бесследно: зло, даже бессильное и смешное, все равно просачивается в твою жизнь и медленно отравляет ее. Айгюль, в крови которой неугасимо жила неукротимость, медленно и даже охотно поддавалась своеволию, неорганизованности и неуправляемости Полины. Уже пренебрегала иногда своими уроками, танцевать могла без репетиций, вгоняя в отчаяние постановщиков. Выручала ее уникальная музыкальная память, выручали запасы приобретенного, но надолго ли могло хватить этих запасов? "Испуганной и дикой птицей летишь ты, но заря - в крови..." Карналь любил повторять эти стихи Блока, они так подходили к Айгюль. Но с какой болью наблюдал неожиданные приступы оцепенения, которые на нее находили все чаще и чаще. От воспоминания о ней теплело у него на сердце в часы тяжелейших борений мысли, безнадежнейших споров и трагичнейших неудач в работе. Но приезжал домой и не заставал Айгюль, хотя и знал, что она не в театре. Научилась водить машину, гоняла иногда целыми днями вместе с Полиной вокруг Киева, а когда возвращалась и он пытался ее обнять, с ужасом ощущал: держит в объятиях облако, туман, пустоту. Отгонял даже намеки на то, что Кучмиенки могут иметь какое-то влияние на их с Айгюль жизнь и счастье. Ну да, действительно, они становились их добровольно-упорными спутниками, но ведь без значения, таких людей словно бы и не замечаешь, их обходишь, оставляешь позади, точно километровые столбы, не оглядываться, не вспоминать, дальше, дальше, дальше! А Кучмиенко и его жена незаметно становились как бы прикомандированными к ним домашними, прирученными маленькими дьяволятами. Кучмиенко выступал как соблазн посредственности, легкой дороги в жизни, безбедного существования, он изо всех сил играл роль любимца судьбы, он был деловит, бездарен и ограничен, но всегда бодрый, добродушный, здоровый телом и душой, любил раздаривать советы, как сохранить здоровье, сколько приседаний, по Амосову, надо делать каждое утро, чтобы спастись от террора заседаний и постановлений, как сохранять приличия во всех случаях жизни. Его любимым словом было "приличный". "Это приличный человек...", "Совершенно прилично...", "Все было очень прилично..." Разговоры про спорт, про футбол. Кто - кого? По не он и не его. Он всегда - сторона. Он добродушный советчик. "Я не я, и хата не моя".
   Полина же как бы задалась целью ошеломить Айгюль своим безграничным практицизмом. Она готова была поучать день и ночь. Что есть, что надевать, как здороваться, как сидеть, как махать рукой, как смотреть, как спать, дышать, чихать. Когда выросли их дети, она убедила Людмилку, что лучшей пары, чем их Юка, ей никогда не найти, и хоть Карналь симпатизировал Совинскому, да и сама Людмилка словно бы склонялась поначалу к Ивану, но из множества парней, которые ее окружали, выбрала все-таки сына Кучмиенко, и тут уж никто ничего не смог сделать.
   Карналю казалось, что он до сих пор пребывает на пути к вершинам своего триумфа, и оно так и было. Началось же с того ночного разговора с Пронченко по телефону и продолженного на следующий день в ЦК. Тогда всемогущая сила подняла его к тем, кто стоит над человечеством и временем, точно исполинские одинокие деревья на поднебесных горах. Еще с детства жило в душе Карналя воспоминание о берестах на Савкином бугре по ту сторону поповой левады в его родном селе. Гигантская подкова, веер из берестков, расставленных на бугре под небом невидимой силой. Метут круглыми вершинами небо, а между черными стволами такая даль, такой простор, такая беспредельность, что хочется плакать от бессилия и собственной малости. Бьются кобчики о бересток...
   Теперь сам себя ощущал будто тем берестком под высоким небом и бился сердцем об то дерево. Возможно ли такое?
   13
   Редактор был поглощен процессом думания, наверное, потому не замечал Анастасию, которая стояла перед ним уже длительное время, стояла терпеливо и, так сказать, провоцирующе. Наконец конституционное время думания для редактора кончилось. Редактор увидел Анастасию, пожевал губами.
   - Ага, вы уже здесь? Прекрасно, есть идея...
   - Кажется, вы забыли предложить мне сесть, - напомнила Анастасия.
   - В самом деле забыл. Простите. Садитесь и слушайте. Я должен всем вам подавать идеи. Когда вы сами научитесь плодотворно мыслить?
   Он почти стонал. Страдание о несовершенстве редакционных сотрудников терзало ему душу.
   - Наука сейчас - это все. Решающая сила.
   - Рабочий класс, - спокойно напомнила Анастасия.
   - Что? Ну да. Не учите меня марксизму. Я высказываюсь фигурально. Или, может, вы хотите отрицать значение науки, которая сегодня становится производительной силой?
   - Нет, я не хочу.
   - Интервью с Карналем остается за вами.
   - Я отказываюсь от этого задания. Уже говорила вам: не могу.
   - Ничего, ничего, еще есть время. Подумаете и сделаете. Такие материалы на улице не валяются. А для разгона хочу подбросить вам новую идейку.
   - Опять с учеными?
   - Вам не нравятся ученые?
   Анастасия промолчала. Нравятся - не нравятся. Разве можно ограничиться такой однозначностью?
   - Слушайте! - редактор вскочил со стула, забегал по кабинету. - Вы хотите, чтобы наша газета была интересной?
   - Хочу.
   - Так почему же?.. Как же вы можете относиться к своей работе так... нетворчески?
   - Вы спросили меня об ученых, я отвечу. По моему мнению, они мало чем отличаются от других людей. Одни раздражены, другие слишком грубы, третьи чрезмерно вежливы. В общем же они надоедливы, как все слишком переученные люди. Хотя с недоученными тоже не легче.
   - Прекрасно. - Редактор потер руки. - Вы угадываете мою мысль. Как раз о переученности-недоученности мы и поведем разговор на страницах нашей газеты. Как именно? Очень просто. Мы дадим десять или двенадцать фамилий ученых. Возьмем представителей точных наук. Физиков или математиков, либо тех и других. Из университета, политехнического, из академических институтов, как можно более широкий круг. Поговорить с каждым: что он читает, кроме специальной литературы. Нас интересует общее развитие современного ученого, его энциклопедизм, универсализм. Ибо ученые сегодня это знамя НТР, а НТР...
   Можно было уже не слушать, потихоньку подняться и уйти из кабинета под монотонное гудение редакторского голоса. Поскольку об НТР редактор знал все из всех газет Советского Союза и мог бы выступать на конкурсах на тему: "Что вы можете сказать об НТР?"
   От двери Анастасия сказала:
   - Хорошо, я подумаю.
   - Но не медлите! Это будет основной материал!
   Два дня она просидела у телефона. Прекрасное занятие! Ты не видишь, тебя не видят, но ты подавляешь авторитетом прессы и наконец договариваешься о встрече, отвоевываешь у терроризированного, оглушенного ученостью человека час, которого он, наверное, не пожертвовал бы и любимой женщине! Первый этап закончился для Анастасии даже более чем успешно: она получила согласие двадцати одного ученого! Три профессора, семь доцентов, девять аспирантов и два ассистента. Из них одна женщина, кандидат наук, и две аспирантки. Главное же - все молоды, или абсолютно, или относительно. Теперь зарядить свою маленькую камеру пленкой, удрать из редакции на неделю, а то и на две, затеряться в большом городе, забыть о своем одиночестве и заботах, о еще свежих разочарованиях, а может, и о несмелых симпатиях, не думать ни о таком же одиноком, как она, Совинском, ни о непостижимом Карнале, ни о добром Алексее Кирилловиче, ни об угрожающе-таинственном Кучмиенко.
   Она встречалась с учеными в большинстве случаев после окончания рабочего дня, который, собственно, для них никогда не кончается. Все они продолжали работать, домой уходить никто не собирался, это была норма их поведения, их стиль жизни, выбранный без принуждения, добровольно, навсегда. Начала она не по значимости, не по званиям, а так, как выпал случай. Первым был аспирант, крикливый юноша с острым взглядом, весь какой-то острый, как нож, с птичьим профилем. Он вывел Анастасию в коридор ("Чтобы никто не слышал и не мешал"), но и там, стоя у окна и без видимого желания отвечая на ее вопросы, умудрился затеять ссору с двумя или тремя коллегами. Имел, видимо, талант к скандалам, ловил людей буквально на лету, останавливал, без долгих околичностей и предисловий накидывался с какими-то обвинениями, домогательствами, укорами. Может, хотел испугать Анастасию? Но не на ту напал. Она не отступалась. Что читал? Сколько? Что думает о прочитанном? Аспирант читал только коротенькие рассказы, такие, как у Джека Лондона или О'Генри, прочитал все номера журнала "Наука и жизнь". Что? Этот журнал может спихнуть его до среднего уровня? Но в нем выступают одни академики! Анастасия записала про аспиранта: "Всегда найдет способ оправдать себя и обвинить других".
   Затем была преподавательница, кандидат физико-математических наук, красивая, хоть и усталая с виду женщина. Она искренне призналась, что за год прочла одну-две книги, да и то лишь те, которые так уж разрекламированы, что не прочитать их культурному человеку немыслимо. Неважно, какая именно реклама сопровождает эти книги: хвалят или бранят. Кроме того, она женщина, у нее семья, семья буквально подавляет. Счастлив тот, кто не имеет семьи, ему свободнее дышится. "Как кому", - хотела сказать Анастасия, но смолчала. Да и кто она такая, чтобы поучать кандидатов наук?
   Третьим был профессор, светило, лауреат, молодая надежда науки. Очаровал Анастасию безукоризненной улыбкой, безукоризненными манерами, безукоризненным костюмом, сам сварил для нее кофе (держал в кабинете все необходимое для этого), показал ей фотографию жены и двух белокурых дочек, охотно смеялся над собственными остротами и отдавал должное колким замечаниям Анастасии по адресу ученых, которые удивили ее своею ограниченностью.
   - Это как понимать ограниченность, - терпеливо объяснял профессор, например, вы считаете, что культура человека зависит от количества прочитанных за год книг. А если я вам скажу, что читаю сейчас минус одну книгу в год? То есть каждый год забываю по одной книжке из тех, что когда-то прочитал, а новых не читаю? Забыл, когда читал. Пытаюсь читать, да. Прочитываю первые три страницы и бросаю. Я люблю такие книжки, чтобы над ними можно было думать так же, как над Ньютоном, Паскалем, Лейбницем, Декартом, как над Толстым и Достоевским. Сегодня как-то не могу найти таких книг. Ограничиваюсь старыми запасами. Согласитесь, что во времена карет литература была не хуже, чем во времена автомобилей и ракет.
   - Вы считаете, что современные книги скучны или попросту пустые? полюбопытствовала Анастасия.
   - Пожалуй, первое. Меня действительно заедает скука.
   - А это не лицемерие?
   - Вы не верите в мою искренность?
   - Нет, я просто хотела сказать, что, строго говоря, чувства скуки не существует. Скукой называют одну из форм растерянности. Усложнение науки и техники, которое мы теперь наблюдаем, приводит к исчезновению дилетантизма. А литература и искусство? Они так же усложняются, как наука и техника. Они так же многослойны, вбирают в себя историю, традиции, базы, на которых выросли. Чтобы их воспринимать, тоже необходима соответствующая подготовка. Ленин говорил: "Не опускаться до неразвитого читателя, а неуклонно - с очень осторожной постепенностью - поднимать его развитие". Мы же привыкли не к восприятию, а к потреблению. Говорю это именно вам, потому что вы умный человек и, надеюсь, не рассердитесь.
   - Благодарю за доверие. Наверное, вы правы. Но у меня просто нет времени задерживаться на этих проблемах. Все же человек остается человеком. Это система, как сказали бы кибернетики, конечная, а следовательно, ограниченная. Я ограничен, как все люди. Но что я могу поделать? Помните у Пушкина! "Ум, любя простор, теснит"? Попытка приспосабливаться к потребностям твоей отрасли неминуемо обедняет. Универсализм сегодня несовместим с успехами, он граничит с разбросанностью, хотя глубина мышления, в свою очередь, враждует с завершенностью, которая по своей природе неминуемо ограничена. Помимо всего, я считаю, что убеждение, будто книги - это синоним культурности, типично западноевропейское убеждение, несколько наивное. Разве мы не можем допустить, что существовали народы наивысшей ступени мышления, но мысль их не имела иной формы, кроме устной? Например, скифы. Они не оставили после себя литературы. Ни единого слова, ни единой буквы. Немые для нас и загадочные в своей немоте. Но поглядите на их золото, которое выкапывают из степных курганов археологи! Поглядите на пектораль, найденную в Толстой могиле! Разве это не чудо? А никакой ведь литературы! Простите за столь дикие мысли.
   - Мне было интересно с вами разговаривать, - почти не скрывая сожаления по поводу расставания, сказала Анастасия. - В вас, наверное, должны влюбляться женщины.
   - В самом деле? Благодарю.
   Она не добавила: "Кроме таких, как я, ибо для меня вы слишком образцово-показательны". Знакомство с профессором действительно было для нее как бы маленьким праздником, и его хватило для хорошего настроения на несколько дней, особенно потому, что и новый ее собеседник оказался приятным и умным человеком. Кандидат наук, бывший крестьянский сын, грубоватый и прямодушный, он сначала не поверил, что кто-то серьезно может интересоваться тем, что и как он читает.
   - Зачем это вам? Для газеты? Разве наши газеты о таком пишут? Там только глобальные проблемы. Иной раз в голове гудит от этой глобальности! А-а, молодежная. Ну, молодежных я не читаю. Давно уже не читал. Забыл, когда и был молодым. "А молодiсть не вернеться, не вернеться вона". Вы поете? Я не пою, математики не поют, у них в голове само поется. Не верите? Так, что-то промурлыкать могу, но не помню ни одной песни. Одна строка - и ни шагу дальше! Телепередачи тоже так смотрю. Все отрывками. Кусок телеспектакля посмотрю, и все как будто бы уже ясно. Так и книжки. Начинаю читать как попадет, редко с начала, потому что и авторы сами не всегда знают, где у них начало, а где середина, поперепутают, позагоняют одно туда, а другое сюда. Приходится читать квадратно-гнездовым методом. Просматриваю еще "За рубежом", "Науку и жизнь", читаю их с конца. Потому что самое интересное в них всегда в конце. Сколько все-таки за год? Ну, от нуля до двух книжек наберется. Какие успехи в науке? Это уж спросите саму науку. А я что? Я слуга, раб науки. На всю жизнь.