Страница:
- Незаконно сделал, - Карналь подошел к телефону, позвонил тете Гале, положив трубку, вернулся в комнату. - Где это видано: на двоих - целых три комнаты?!
- Кооператив же! За деньги!
- Все равно незаконно. Взял грех на душу.
- У нас ведь семья перспективная, Петр Андреевич!
- Не вижу подтверждений. Уже сколько? Три года?
Юрий подбежал к Людмилке, протянул к ней руки:
- Люка! Скажи Петру Андреевичу!
Людмила отошла от него, покраснела:
- Имей совесть! Разве можно об этом так?..
- Доченька, правда? - Карналь привлек Людмилу, поцеловал ее в волосы. Неужели?
Почувствовал себя постаревшим на целую тысячу лет, но в то же время какая-то удивительная сила словно подняла его над миром, небывалая нежность залила сердце. Внук. Новое продолжение рода. Неистребимость великого движения поколений. Батьку, батьку! Почему ты не дожил до этой минуты? Может, и Айгюль не погибла бы, если бы тогда могла знать... Если бы, если бы... Обладала слишком утонченной душой, чтобы не ощущать отсутствие нежности.
Может, и всему миру для нормального функционирования не хватает нежности и любви. Все меньше оставляют люди для них места в жизни, уже и забывая иногда, что это такое, и с непостижимым для тебя ощущением чего-то навеки утраченного вспоминаешь бесстыжие сплетения нагих тел в скульптурных излишествах древних индийских храмов, изнеженных греческих богинь, в которых даже холодный камень не мог скрыть женскую обольстительность и страсть, вдохновенные лица мадонн с розовощекими младенцами на руках, веселящихся фламандских гуляк, запускающих руки за пазухи полногрудым молодкам, боттичеллиевских девушек, гибких, как виноградные лозы, синюю сумеречность танцовщиц Дега, греховную ренуаровскую наготу, и уже и не веришь, что тот картинный мир действительно мог быть когда-то живой жизнью, в красках, шепотах, стонах, в горячем поту, в крови, в слезах, в счастье.
Жизнь не была ласковой к Карналю, обращала к нему только суровый свой лик, а он не придумал ничего лучшего, как отплатить ей тем же. Избрал серьезность способом бытия, окружил себя неприступной стеной ироничной жестокости. Очертил вокруг себя меловой круг суровости, который чем дальше, тем больше отпугивал от него людей. Вечно погруженный в свои думы, озабоченный делами, которые превышали каждую отдельно взятую жизнь, отважно заглядывая в астральные бесконечности, в надежде найти новые формы, он не понимал, что при этом неминуемо должен поплатиться, утратить навсегда какие-то привычные формы жизни, вспомнив которые тоскуешь по ним и в отчаянии ищешь то, что сам уже отбросил. Почувствовал и постиг это тогда, когда повеяло ему в сердце мертвым холодом от ледяных полей одиночества, обступивших его после утраты самых близких людей. Все есть: работа, уважение, почет, слава, которая как бы оберегает тебя, ибо ты уже стал частицей памяти многих людей, а память - это вечность, но нет любви - и нет жизни. Когда ты услышал прекрасную весть об ожидаемом дитяти, то как бы раскрылись в тебе таинственные двери к новым сокровищницам любви, а в то же время несмело шевельнулся росток надежды на то, что появится на земле человек, который одарит тебя первоцветным чувством всех начал, щедрот и стремлений, и ты как бы возродишься, точно дерево по весне, и зазеленеешь вновь неудержимо, дерзко, всеплодно.
Он обнимал свое родное дитя, такое, собственно, маленькое и худенькое, как и двадцать лет назад, вдыхал запах солнца, переданный дочке матерью, оставленный в вечное наследство, как-то совсем забыл о зяте, опомнился лишь, когда увидел, как Юрий упал перед ним на колени. Подумал, что тот, как всегда, паясничает, но зять стоял на коленях побледневший, не похожий на себя, губы его подергивались, он смотрел на Карналя чуть ли не умоляюще.
- Петр Андреевич, простите...
- Ты о чем? Немедленно встань!
- Мне стыдно. Простите.
Карналь сам поднял его, шутливо подтолкнул к Людмиле.
- Пусть у вас все будет счастливо, дети.
Но Юрий заупрямился.
- Простите. За отца. За фамилию. Мне стыдно. И перед вами, и перед Иваном, и перед всеми.
- Не смей так об отце, - строго сказал Карналь. - Он по-своему честный человек. А что требования у него превышают способности, так виноват не он, а те, кто ему потакал всю жизнь. Я тоже немало виноват. Он один Кучмиенко, ты совсем иной. В твоих силах прославить или опозорить то, что досталось в наследство. Сама по себе фамилия ничего еще не значит. Хотя некоторые названия, фамилии я бы взял под охрану государства, так же, как Кремль, Эрмитаж, Софию киевскую, Самарканд и - Ленин, Пушкин, Шевченко, Руставели... А мы просто люди с простыми фамилиями, но не имеем оснований стыдиться их.
Он обнял Людмилу и Юрия, свел их вместе, поцеловал по очереди дочку и зятя, велел:
- Поцелуйтесь, дети! И давай вина, Юрий. Мы с Совинским будем свидетелями вашей великой радости. Не возражаешь, Иван?
- Что вы, Петр Андреевич! Я так рад и за Людмилу, и за Юру!.. Уже ради одного этого мне стоило приехать...
- Не забывай, что ты теперь в моей бригаде! - весело закричал Юрий. Разве не ради этого ты здесь?.. Или искать женщину? Всегда и во всем женщина! Но ведь не признается, кто она! Петр Андреевич, вы поторопились с резолюцией! Пусть бы сказал. Не та ли это Анастасия с прекрасными ногами, на которых держится все прогрессивное человечество?
Карналь ощутил, как по сердцу точно пронеслось холодное дуновение. Сам себе удивился. Спокойно остановил Юрия:
- Оставь Ивана. Мы с ним только свидетели. Вино у вас есть?
- Даже нечто покрепче! - Юрий направился к бару. - На все случаи жизни, Петр Андреевич. А уж на такой!..
7
Кое-кто считает, будто женщины стоят на стороне хаоса, неупорядоченности, слепых стихий и страстей. Но часто их утомляет это извечное предназначение, и тогда они жаждут покоя, который могут найти только в точности, строгой ограниченности истинных мыслителей и созидателей жизни. Счастливы те из них, которые поймут это своевременно, всем остальным суждено искать, не находя, желать, не ведая чего. Между разумом и природой всегда маячат призраки, которые скрывают от человека истину, и многие люди блуждают среди теней случайностей, неспособные пробиться к истинному свету.
До того непостижимого душевного потрясения на море, толкнувшего Анастасию на край бездны отчаяния, она еще не осознавала до конца чувства, которое давно уже гнездилось в ее сердце и только выжидало своего часа, чтобы вырваться наружу вулканическим огнем. Теперь ей казалось, будто с тех пор, как она впервые увидела Карналя, она думала о нем чуть ли не каждый день и безмерно удивлялась, что до сих пор не замечала этого в себе. Не замечала, пока... Ну и что? Чем все это кончилось? Кто знает о ее истинном чувстве, если и сама она еще две недели тому назад ничего не знала? А теперь, после позора и грязи в Кривом Роге... Уже никогда не будет она невинной и чистой. Когда услышала вчера по телефону его далекий усталый голос, чуть не крикнула отчаянно и безнадежно. Жизнь бы всю отдала за один лишь миг понимания того, что у него на душе. Исповедалась бы перед ним во всем и готова была ждать слова сочувствия, хоть месяц, хоть год, десять лет даже, ведь от такого человека было чего ждать. Но что она ему и кто? Связь ничего с ничем. Хотела слепых пожаров в надежде на обновление после них, будто зеленых отав, какие вырастают после косца, идущего по сухой траве. И что же получила?
Плакала всю ночь. Никогда не знала чувства меры ни в смехе, ни в слезах. Да и кто из женщин их знает? Со слезами как бы вытекала из нее жизнь. Не вытекала! Утром встрепенулась, долго стояла под душем, меняя воду с горячей на холодную, терла свое упругое тело до скрипа, хотела отбросить тяжелые мысли о своем осквернении, хотела чистоты и спасения. Спаси меня, выхвати из отчаяния, выхвати!
Затем села к зеркалу, закусив губу, стала прихорашивать лицо, наводить порядок в прическе, прятать следы слепой бури, налетевшей на нее, хотела появиться на улицах Киева еще красивее, чем когда-либо, пройти по ним, как их извечная принадлежность, неся в своей горячей крови даже сами названия улиц - которые неведомо когда и как очутились там, кружа в крови вместе со всеми дьяволами соблазна, желаний и ненасытности. Рогнединская, Владимиро-Лыбедьская, Предславинская, Владимирская, Крещатик...
Оделась так же заботливо, как наложила косметику. Вспомнила, что забыла даже про кефир, пренебрежительно махнула рукой. Истинной женщине полезно поголодать до обеда, а то и целый день. Главное - быть молодой и красивой. А она молода и красива!
В редакцию не спешила - там все сделают большие глаза. Бежать с моря, саму себя отозвать из отпуска? Что она - премьер или министр обороны? Всегда была ненормальной, а теперь и вовсе рехнулась! Да и к редактору не подступишься, пока он не вычитает полос завтрашнего номера. Лучше всего заглянуть к концу рабочего дня... А пока... Куда идти, не знала. Убедилась в этом, как только вышла из подъезда. Перепачканные "Жигули" стояли на тротуаре как свидетельство ее позора и грязи, от которой не отмоешься никакими водами.
Пошла вниз на Крещатик обычной своею походкой, твердо ставя ноги, как бы топча всех мужчин с их вечно бесстыжими взглядами, а теперь - еще и свое собственное бесстыдство. И, как всегда, притормозило возле нее такси. Молодой таксист перегнулся через сиденье:
- Подвезти?
Анастасия метнула на него быстрый взгляд из-под бровей. Молодой и алчный. Хочет приятно начать день. Что ж! Взялась за ручку дверцы, водитель помог открыть, она села, выпрямила ноги под модным шерстяным платьем. Платье было слишком длинно, чтобы водитель полюбовался ногами. Хватит с него ее глаз.
- Куда? - спросил заговорщически.
- Набережная. К парковому мосту.
- Только и всего?
- Я не люблю машин.
- Куда же деваться тогда бедным таксистам?
- Меняйте профессию.
- Ради вас можно поменять даже собственную кожу.
- Идея: сдавайте ее обожженным. Теперь это модно. По крайней мере, в плохих романах и фильмах. Герои вечно стоят в очереди сдавать свою кожу.
- А я романов не читаю! - похвалился таксист.
- Вы меня не удивили. Не читать всегда было модно. Так же, как и читать, кстати. Это уж кому что нравится. Знаете, есть дураки по несчастью, а есть убежденные.
- Все равно я добрый, - засмеялся шофер. - Такая красивая девушка никогда не сможет меня оскорбить. Вот возьму и прокачу вас бесплатно.
- Зачем же? У вас план. Машина - государственная. А вот голова - она всегда собственная.
Анастасия расплатилась и вышла из машины. Сразу же к такси подбежали два рыбака в старых шляпах и старомодных осенних пальто цвета вареных куриных пупков (шик пятидесятых годов), но водитель рванул с места, крикнув:
- Занято!
На мост Анастасия прошла в пестром потоке детей. Видно, какой-то детский садик. Две молодые няни - одна впереди, другая - сзади. Анастасия очутилась посредине, будто третья няня, дети окружили ее своим гомоном, смехом, чистотой, на какое-то время шла с ними бездумно, несомая их потоком, лишь где-то на самой середине моста внезапно ей вспомнилось снова все, что было в гостиничном номере, и она ужаснулась: как смеет находиться среди детей, окруженная невинностью детских голосов и невинностью днепровской воды, которая течет под мостом? Закрыть уши, бежать, бежать! Когда-то, еще маленькой, ходила по этому мосту с отцом. Зимой, в дикий мороз. А на той стороне, на Трухановом острове, - чистые-пречистые снега, тишина, от которой вздрагиваешь даже теперь...
Анастасия остановилась, пропустила детей, няню, повернула назад. На Крещатик! Потолкаться среди командировочных с перепуганными глазами, среди пенсионеров, жадно вдыхающих воздух и вбирающих глазами все прелести мира, среди бездельников, их всегда полно на этой улице, которая должна была бы быть лишь перекрестком озабоченности, деловитости и разумной, целенаправленной спешки. Заглянуть в магазины, перекинуться словом с девушками за прилавками, встретить знакомых, забыть все, забыть!
На пересечении с улицей Карла Маркса, прямо на пешеходной "зебре", столкнулась со своей давнишней подругой еще по школе, Люсей, которую тогда в шутку называли Люсиндой или просто - Лю. Впоследствии, пока Анастасия работала в Доме моделей, Люся закончила консерваторию, но, убедившись, что из нее не выйдет ни Марины Козолуповой, ни Александры Пахмутовой, пошла учиться на романо-германский, в университет, как раз в то время, когда Анастасия штурмовала журналистику.
- Лю!
- Ана!
- Как ты?
- А ты?
Анастасия потянула Люсю на тротуар, совсем не заботясь, что та шла в противоположном направлении.
- Ты не спешишь?
- Куда мне спешить? Это ты все гоняешься за своими гонорарами, а у меня постоянная зарплата, хоть иди, хоть беги, хоть лежи - она идет без задержки.
- Где же это такая благодать?
- Мы с тобой вечность не виделись. Ты ничего не знаешь. Давай где-нибудь присядем? Пойдем полакомимся мороженым в пассаже.
- Кажется, я еще не завтракала.
- Вот и позавтракаем мороженым. Я возьму себе фруктовое на десерт, а тебе пломбир шоколадный.
Уже когда сидели, разглядывая друг друга, Люся не удержалась:
- В тебе просто сидит какой-то бес, Ана! Ты стала еще моложе и красивее!
- А ты?
- Видишь, какая толстая? От нерегулярной работы. Я теперь в Союзконцерте. Сопровождаю иностранных артистов. Использую свое двойное образование. Оказалось, что я - уникальная личность. Удовлетворение от работы - колоссальное, но муж уже воет. Представляешь: иногда я целый месяц на гастролях. Да еще, бывает, с такими мужчинами! Угрожает поджечь какой-нибудь концертный зал. А выть научился у зверей. Он ведь работает на машиностроительном, и мы получили квартиру от завода на улице Ванды Василевской, как раз напротив зоопарка. С балкона нам видны клетки с тиграми и львами. А на рассвете слышно, как они рычат. Африка! Ты не можешь себе представить, какое это чудо и какой кошмар! У меня двойное гуманитарное образование, я держусь, а муж мой - технарь, точные науки, он скоро одичает!
- Ты недооцениваешь точные науки, Лю, - сказала Анастасия.
- А что? У тебя, наверное, увлечение каким-нибудь технократом? Или, может, вообще...
- Нет, я одна. Но...
- Ты должна побывать у нас. Послушать львов. Это неповторимо! Нигде такого не услышишь!
Люся дала адрес, записала телефон, Анастасия продиктовала ей свой, они распрощались. И снова людской водоворот затянул Анастасию, после разговора с подругой на душе не полегчало, стало еще тяжелее, теперь ненавидела не только самое себя, но и это "слоняние", толчею, глазение. "Пойду в редакцию! - решила, держа путь к станции метро. - Рано так рано. Какая разница?"
Людей было много только на станции "Крещатик", а до "Большевика" в вагоне не осталось никого, на перрон вышло из поезда тоже немного. Помахивая слегка сумочкой, Анастасия дошла до комбината печати, в просторном вестибюле не встретила ни одного знакомого - в такое время все работают или еще не пришли на работу, готовясь к вечерним дежурствам. В коридорах своей редакции, к счастью, тоже никого не повстречала, так что избежала ненужных расспросов и допросов, ей везло сегодня прямо-таки катастрофически, - в приемной не было даже секретарши. Анастасия быстренько прошмыгнула к дверям редакторского кабинета, не стуча, нажала на дверь, вошла в кабинет, огляделась. Редактор сидел на своем обычном месте, немного растрепанный, с перекошенным галстуком, в довольно поношенном костюме, далекий от элегантности, зато весь заполненный чтением. Подняв голову и увидев Анастасию, он не поверил собственным глазам.
- Это что такое? - спросил хрипло и не совсем дружелюбно.
- Это я, - ответила, играя голосом, Анастасия. Она знала, что за эту игривость редактор готов был ее убить, но всегда полагалась на его интеллигентность.
- Какое вы имели право?
- Войти? Но ведь там - никого.
- Не придуривайтесь, Анастасия! Вы прекрасно знаете, о чем я... редактор отчаянно дернул галстук. О слабодушном можно было бы подумать, что хочет повеситься. Но их редактор не относился к кандидатам в добровольные самоубийцы. - Я спрашиваю, какое вы имели право прервать свой отпуск? Вы знаете, что такое отдых?
- Особенно для советского журналиста? Конечно же знаю. Чтобы потом с новыми силами, не покладая рук, самоотверженно...
- Прекрасно знаете, что я не терплю свинцовых слов, но намеренно... Он встал, пожал руку Анастасии. - Пожалуйста, садитесь.
- А если я немного постою перед вами?
Редактор посмотрел на нее еще более грозно.
- Позвольте у вас спросить, вы сегодня заглядывали в зеркало?
- А что - я растрепана, не убрана, некрасива?
- Гм... Это, конечно, не имеет отношения к работе... Но... У вас что свадьба? Необычная любовь? Что-то чрезвычайное? Я никогда вас такою не видел. Вас просто опасно было пускать в редакцию!
- Вообразите себе: ничего! Ни первого, ни второго, ни третьего!.. Зато я привезла материал... С переднего края. Криворожская домна номер девять. Снимки, очерк, даже записи бесед с десятками людей.
Анастасия села, начала копаться в своей сумочке. Редактор пробежался по кабинету, спохватившись, что ему это не к лицу, тоже сел на свое место.
- Домна? Это прекрасно. Передний край пятилетки - это так... Но ведь не за счет же отпуска. Вы должны беречь себя...
- От чего?
- Ну, я там знаю? Так говорится...
- А для чего?
- Хотя бы для редакции. Для работы! Для жизни! Вы знаете, что такое жизнь? Вот! - Он подвинул к ней еще мокрый отпечаток газетной страницы. Четвертая полоса. Спорт. Природа. Всякая мелочь. Театры. Объявления. Внизу несколько траурных четырехугольников. Коллектив такой-то и такой-то выражает соболезнование такому-то и такому-то имярек по поводу преждевременной...
- Преждевременная? - попыталась пошутить Анастасия. Потому что, когда погиб отец, тогда в газетах ничего не было. Принадлежал иному миру. Суровому, мужественному, где не надеются ни на послабления, ни на сочувствия.
- Memento mori! - неожиданно заговорил латынью редактор, который никогда не старался выказывать свою ученость, отдавая предпочтение ярко выраженному проявлению своего напряженного думанья. - Умер человек, правда, уже и немолодой, за восемьдесят, но что это за человек, чей он отец, вы знаете?
- Не имею никакого представления.
- Отец академика Карналя.
- Что-о? - Содрогнувшись, Анастасия схватилась за влажный отпечаток, который перед тем небрежно отодвинула от себя, беспомощно водила пальцами, ощупывая, как слепая, все те траурные рамки, пачкая руки невысохшей типографской краской, исступленно вчитывалась в строчки нонпарели... Петру Андриевичу Карналю... по поводу преждевременной... его отца Андрия Корнеевича... глубокое... Академия наук... Министерство... Министерство... Министерство... Госплан... Комитет по науке и технике... Научно-производственный... Институт кибернетики... Университет...
- Правда, все правда! Боже!
Смяла отпечаток, вскочила. Бежать! Что-то делать! Редактор кричал вслед:
- Куда вы? Моя правка! Что это такое, наконец!
Она не слыхала ничего, выбежала в приемную, в коридор, только тогда спохватилась, что у нее в руках газета, вернулась, положила измятую полосу редактору на стол.
- Простите... Я не знала... Где тут есть телефон?
- Телефон? - Редактор отодвинулся на край стола вместе со стулом. - Да вы что? Вот телефон. Что с вами?
А она уже снова бежала из кабинета. Не здесь! Не отсюда! Кто-то встретил ее в коридоре:
- Анастасия? Какими ветрами?
- Телефон? Где тут есть телефон?
- Шутишь? Что с тобой? Да в каждой комнате!
А она бежала дальше. Не там, не там! Без свидетелей, не из этого казенного помещения, одинаково равнодушного и к величайшим радостям, и к тягчайшему горю. Уже была на улице, искала что-то взглядом, сама не знала что. Желто-красные будки телефонов-автоматов, выстроенные целой батареей. Грязные, ободранные, затоптанный пол, захватанные шеи трубок... Нет, нет, только не здесь! Побежала в метро. Страшный холод пронзил ее на эскалаторе. Спускалась в подземелье, в нечто могильное. Лихорадочное. Невыносимо. Захотелось выбраться назад, под ласковое сияние осеннего дня. Но превозмогла себя: села в вагон. Еще не знала, куда едет, но хотела убежать как можно дальше от места, где узнала о том. Не смерть старого человека, которого не знала никогда, не соприкасалась с ним никакими чувствами, поразила ее. Может, и горе Карналя еще не стало для нее понятным и ощутимым. Она ужаснулась за себя. В то время, когда он, может, летел к умирающему отцу и последний раз держал его руку, когда... Она в своей заносчивой самовлюбленности бездумно поддалась темному неистовству мелочного возмущения и что же натворила! Растоптанная, истоптанная, как дорога, как битый шлях, и растоптала саму себя, и когда же, в какое время. Ужас! Считала тогда, что это и есть отчаяние и безнадежность, а еще не знала, какое на самом деле бывает отчаянье и какая безнадежность существует на свете...
Душевное изнеможение отобрало у Анастасии даже силу передвигаться. Когда вышла из вагона на платформе "Крещатик", стояла, как неживая. Люди бились об нее в слепом удивлении, толкали туда-сюда, затягивали вслед за собой - то в сторону Святошина, то в сторону Дарницы, то на выход к эскалаторам - на Крещатик, то на улицу Карла Маркса. Наконец очутилась на каком-то эскалаторе, затем на улице, снова увидела желто-красный ряд телефонных будок и лишь тогда поняла: домой, без свидетелей, в отчаяние, в одиночество, но, может, и в надежду. Какую? Разве она знала?
В подземных переходах под площадью Калинина заблудилась. Никак не могла попасть в нужный ей выход, толкалась в разные концы, кружила вокруг подземного кафетерия в центре перехода, шла вдоль витрин, смотрела - не смотрела, все равно ничего не могла увидеть. Наконец прикрикнула сама на себя: опомнись! Угомони свое растревоженное глупое сердце. Подумай.
Зашла в кафе, взяла чашечку кофе, встала у высокого столика. Пила не торопясь, не замечала, кто подбегает, становится рядом, проглатывает коричневый напиток, мчится дальше, прерывистое дыхание, шорох подошв, человеческие запахи: пот, парфюмерия, немытые волосы, чистая старая шерсть с дуновением осени, далекие ветры, горький дым костров, на которых сжигают желтые листья... Возвратиться к живому, к сущему, к простому, как дождь, как смех и утреннее небо, чего бы это ни стоило - возвратиться!
Вырвалась из запутанности подземелий, зашла в гастроном, накупила провизии для холодильника, который был совсем пустой, домой прошмыгнула почти украдкой, менее всего желая встретить кого-либо из знакомых, двери одну и другую - закрыла с повышенной тщательностью, телефонный аппарат с длинным шнуром перенесла из прихожей в комнату, но и там не стала звонить, а переоделась в домашнее, села на диванчик, поджав ноги, поставила аппарат на колени, занесла руку, чтобы попасть указательным пальцем в глазок номера. Но тут рука оцепенела. Какой номер? Кому звонить? Карналю? Петру Андреевичу? А что она скажет? Станет исповедоваться в своей страсти, которая навалилась на нее, как кошмарный сон, налетела, смяла, искалечила, прорвалась диким взрывом над морем и, оставшись без ответа, взалкала немедленной мести, мерзкой, позорной, грязной, какую только и способна учинить женщина?
Решительно набрала телефон телеграфа, продиктовала телеграмму академику Карналю: "Тяжело переживаю страшное известие. Прошу вас принять мои глубочайшие соболезнования. Простите. Анастасия".
Телеграмм он получал, ясное дело, так много, что у него не будет времени в них вчитываться, так что не заметит этого неуместно странного "простите" рядом с соболезнованиями. Но, может, хоть подержит в руках телеграмму - и уже легче на душе, и уже впечатление, будто в самом деле хоть на капельку очистилась от своего осквернения (добавить следует: добровольного!) и грязи, обновилась, как луна, как вода, как ветер. Так будет лучше. Молчаливое сочувствие (ибо где уверенность, что твое сочувствие нужно этому человеку в минуту, когда к нему обращается полстраны?) и молчаливое искупление, какого он не постиг бы, если бы даже Анастасия бросилась к нему со своим раскаянием лично.
Послав телеграмму, с неожиданным удивлением почувствовала облегчение. Как бы отступился от нее черный призрак, уже не угнетало ей сердце случившееся в Кривом Роге, в гостинице, этом немом свидетеле случайных измен, скоропреходящих увлечений и разочарований, которые остаются навеки. То, что перестало существовать, может, и не существовало вовсе? Да здравствует все, что не состоялось, особенно же любовные истории. Неосуществимые намного привлекательнее. Они остаются чистыми, безгреховными, время не имеет над ними власти, ибо ведь то, что никогда не рождалось, умереть не может.
Но... Вот оно! Если бы... Если бы она не рождалась совсем, то не должна была бы и умирать. А так - нет спасения. Жизнь бежит от тебя жестоко и безжалостно. Чувствуешь это с особой отчетливостью в добровольном одиночестве, похожем на то, на какое себя обрекла. Вообще говоря, временное одиночество, особенно же добровольное, может быть даже приятным. Множество людей мечтает о нем. Но невыносимо, когда одиночество становится угрожающим, обещает длиться бог знает как долго, может, и всю жизнь. Тут можно сломаться, забыть о достоинстве, о принципах, броситься в суету. А когда женщина суетится, она мельчает, теряет свою значительность, скатывается на какую-то более низкую ступень, и тогда мужчина выступает перед нею в роли великой державы, которая великодушно может и удержаться от принуждения и диктата, но все равно будет напоминать о своей силе и величии уже одним только своим существованием.
- Кооператив же! За деньги!
- Все равно незаконно. Взял грех на душу.
- У нас ведь семья перспективная, Петр Андреевич!
- Не вижу подтверждений. Уже сколько? Три года?
Юрий подбежал к Людмилке, протянул к ней руки:
- Люка! Скажи Петру Андреевичу!
Людмила отошла от него, покраснела:
- Имей совесть! Разве можно об этом так?..
- Доченька, правда? - Карналь привлек Людмилу, поцеловал ее в волосы. Неужели?
Почувствовал себя постаревшим на целую тысячу лет, но в то же время какая-то удивительная сила словно подняла его над миром, небывалая нежность залила сердце. Внук. Новое продолжение рода. Неистребимость великого движения поколений. Батьку, батьку! Почему ты не дожил до этой минуты? Может, и Айгюль не погибла бы, если бы тогда могла знать... Если бы, если бы... Обладала слишком утонченной душой, чтобы не ощущать отсутствие нежности.
Может, и всему миру для нормального функционирования не хватает нежности и любви. Все меньше оставляют люди для них места в жизни, уже и забывая иногда, что это такое, и с непостижимым для тебя ощущением чего-то навеки утраченного вспоминаешь бесстыжие сплетения нагих тел в скульптурных излишествах древних индийских храмов, изнеженных греческих богинь, в которых даже холодный камень не мог скрыть женскую обольстительность и страсть, вдохновенные лица мадонн с розовощекими младенцами на руках, веселящихся фламандских гуляк, запускающих руки за пазухи полногрудым молодкам, боттичеллиевских девушек, гибких, как виноградные лозы, синюю сумеречность танцовщиц Дега, греховную ренуаровскую наготу, и уже и не веришь, что тот картинный мир действительно мог быть когда-то живой жизнью, в красках, шепотах, стонах, в горячем поту, в крови, в слезах, в счастье.
Жизнь не была ласковой к Карналю, обращала к нему только суровый свой лик, а он не придумал ничего лучшего, как отплатить ей тем же. Избрал серьезность способом бытия, окружил себя неприступной стеной ироничной жестокости. Очертил вокруг себя меловой круг суровости, который чем дальше, тем больше отпугивал от него людей. Вечно погруженный в свои думы, озабоченный делами, которые превышали каждую отдельно взятую жизнь, отважно заглядывая в астральные бесконечности, в надежде найти новые формы, он не понимал, что при этом неминуемо должен поплатиться, утратить навсегда какие-то привычные формы жизни, вспомнив которые тоскуешь по ним и в отчаянии ищешь то, что сам уже отбросил. Почувствовал и постиг это тогда, когда повеяло ему в сердце мертвым холодом от ледяных полей одиночества, обступивших его после утраты самых близких людей. Все есть: работа, уважение, почет, слава, которая как бы оберегает тебя, ибо ты уже стал частицей памяти многих людей, а память - это вечность, но нет любви - и нет жизни. Когда ты услышал прекрасную весть об ожидаемом дитяти, то как бы раскрылись в тебе таинственные двери к новым сокровищницам любви, а в то же время несмело шевельнулся росток надежды на то, что появится на земле человек, который одарит тебя первоцветным чувством всех начал, щедрот и стремлений, и ты как бы возродишься, точно дерево по весне, и зазеленеешь вновь неудержимо, дерзко, всеплодно.
Он обнимал свое родное дитя, такое, собственно, маленькое и худенькое, как и двадцать лет назад, вдыхал запах солнца, переданный дочке матерью, оставленный в вечное наследство, как-то совсем забыл о зяте, опомнился лишь, когда увидел, как Юрий упал перед ним на колени. Подумал, что тот, как всегда, паясничает, но зять стоял на коленях побледневший, не похожий на себя, губы его подергивались, он смотрел на Карналя чуть ли не умоляюще.
- Петр Андреевич, простите...
- Ты о чем? Немедленно встань!
- Мне стыдно. Простите.
Карналь сам поднял его, шутливо подтолкнул к Людмиле.
- Пусть у вас все будет счастливо, дети.
Но Юрий заупрямился.
- Простите. За отца. За фамилию. Мне стыдно. И перед вами, и перед Иваном, и перед всеми.
- Не смей так об отце, - строго сказал Карналь. - Он по-своему честный человек. А что требования у него превышают способности, так виноват не он, а те, кто ему потакал всю жизнь. Я тоже немало виноват. Он один Кучмиенко, ты совсем иной. В твоих силах прославить или опозорить то, что досталось в наследство. Сама по себе фамилия ничего еще не значит. Хотя некоторые названия, фамилии я бы взял под охрану государства, так же, как Кремль, Эрмитаж, Софию киевскую, Самарканд и - Ленин, Пушкин, Шевченко, Руставели... А мы просто люди с простыми фамилиями, но не имеем оснований стыдиться их.
Он обнял Людмилу и Юрия, свел их вместе, поцеловал по очереди дочку и зятя, велел:
- Поцелуйтесь, дети! И давай вина, Юрий. Мы с Совинским будем свидетелями вашей великой радости. Не возражаешь, Иван?
- Что вы, Петр Андреевич! Я так рад и за Людмилу, и за Юру!.. Уже ради одного этого мне стоило приехать...
- Не забывай, что ты теперь в моей бригаде! - весело закричал Юрий. Разве не ради этого ты здесь?.. Или искать женщину? Всегда и во всем женщина! Но ведь не признается, кто она! Петр Андреевич, вы поторопились с резолюцией! Пусть бы сказал. Не та ли это Анастасия с прекрасными ногами, на которых держится все прогрессивное человечество?
Карналь ощутил, как по сердцу точно пронеслось холодное дуновение. Сам себе удивился. Спокойно остановил Юрия:
- Оставь Ивана. Мы с ним только свидетели. Вино у вас есть?
- Даже нечто покрепче! - Юрий направился к бару. - На все случаи жизни, Петр Андреевич. А уж на такой!..
7
Кое-кто считает, будто женщины стоят на стороне хаоса, неупорядоченности, слепых стихий и страстей. Но часто их утомляет это извечное предназначение, и тогда они жаждут покоя, который могут найти только в точности, строгой ограниченности истинных мыслителей и созидателей жизни. Счастливы те из них, которые поймут это своевременно, всем остальным суждено искать, не находя, желать, не ведая чего. Между разумом и природой всегда маячат призраки, которые скрывают от человека истину, и многие люди блуждают среди теней случайностей, неспособные пробиться к истинному свету.
До того непостижимого душевного потрясения на море, толкнувшего Анастасию на край бездны отчаяния, она еще не осознавала до конца чувства, которое давно уже гнездилось в ее сердце и только выжидало своего часа, чтобы вырваться наружу вулканическим огнем. Теперь ей казалось, будто с тех пор, как она впервые увидела Карналя, она думала о нем чуть ли не каждый день и безмерно удивлялась, что до сих пор не замечала этого в себе. Не замечала, пока... Ну и что? Чем все это кончилось? Кто знает о ее истинном чувстве, если и сама она еще две недели тому назад ничего не знала? А теперь, после позора и грязи в Кривом Роге... Уже никогда не будет она невинной и чистой. Когда услышала вчера по телефону его далекий усталый голос, чуть не крикнула отчаянно и безнадежно. Жизнь бы всю отдала за один лишь миг понимания того, что у него на душе. Исповедалась бы перед ним во всем и готова была ждать слова сочувствия, хоть месяц, хоть год, десять лет даже, ведь от такого человека было чего ждать. Но что она ему и кто? Связь ничего с ничем. Хотела слепых пожаров в надежде на обновление после них, будто зеленых отав, какие вырастают после косца, идущего по сухой траве. И что же получила?
Плакала всю ночь. Никогда не знала чувства меры ни в смехе, ни в слезах. Да и кто из женщин их знает? Со слезами как бы вытекала из нее жизнь. Не вытекала! Утром встрепенулась, долго стояла под душем, меняя воду с горячей на холодную, терла свое упругое тело до скрипа, хотела отбросить тяжелые мысли о своем осквернении, хотела чистоты и спасения. Спаси меня, выхвати из отчаяния, выхвати!
Затем села к зеркалу, закусив губу, стала прихорашивать лицо, наводить порядок в прическе, прятать следы слепой бури, налетевшей на нее, хотела появиться на улицах Киева еще красивее, чем когда-либо, пройти по ним, как их извечная принадлежность, неся в своей горячей крови даже сами названия улиц - которые неведомо когда и как очутились там, кружа в крови вместе со всеми дьяволами соблазна, желаний и ненасытности. Рогнединская, Владимиро-Лыбедьская, Предславинская, Владимирская, Крещатик...
Оделась так же заботливо, как наложила косметику. Вспомнила, что забыла даже про кефир, пренебрежительно махнула рукой. Истинной женщине полезно поголодать до обеда, а то и целый день. Главное - быть молодой и красивой. А она молода и красива!
В редакцию не спешила - там все сделают большие глаза. Бежать с моря, саму себя отозвать из отпуска? Что она - премьер или министр обороны? Всегда была ненормальной, а теперь и вовсе рехнулась! Да и к редактору не подступишься, пока он не вычитает полос завтрашнего номера. Лучше всего заглянуть к концу рабочего дня... А пока... Куда идти, не знала. Убедилась в этом, как только вышла из подъезда. Перепачканные "Жигули" стояли на тротуаре как свидетельство ее позора и грязи, от которой не отмоешься никакими водами.
Пошла вниз на Крещатик обычной своею походкой, твердо ставя ноги, как бы топча всех мужчин с их вечно бесстыжими взглядами, а теперь - еще и свое собственное бесстыдство. И, как всегда, притормозило возле нее такси. Молодой таксист перегнулся через сиденье:
- Подвезти?
Анастасия метнула на него быстрый взгляд из-под бровей. Молодой и алчный. Хочет приятно начать день. Что ж! Взялась за ручку дверцы, водитель помог открыть, она села, выпрямила ноги под модным шерстяным платьем. Платье было слишком длинно, чтобы водитель полюбовался ногами. Хватит с него ее глаз.
- Куда? - спросил заговорщически.
- Набережная. К парковому мосту.
- Только и всего?
- Я не люблю машин.
- Куда же деваться тогда бедным таксистам?
- Меняйте профессию.
- Ради вас можно поменять даже собственную кожу.
- Идея: сдавайте ее обожженным. Теперь это модно. По крайней мере, в плохих романах и фильмах. Герои вечно стоят в очереди сдавать свою кожу.
- А я романов не читаю! - похвалился таксист.
- Вы меня не удивили. Не читать всегда было модно. Так же, как и читать, кстати. Это уж кому что нравится. Знаете, есть дураки по несчастью, а есть убежденные.
- Все равно я добрый, - засмеялся шофер. - Такая красивая девушка никогда не сможет меня оскорбить. Вот возьму и прокачу вас бесплатно.
- Зачем же? У вас план. Машина - государственная. А вот голова - она всегда собственная.
Анастасия расплатилась и вышла из машины. Сразу же к такси подбежали два рыбака в старых шляпах и старомодных осенних пальто цвета вареных куриных пупков (шик пятидесятых годов), но водитель рванул с места, крикнув:
- Занято!
На мост Анастасия прошла в пестром потоке детей. Видно, какой-то детский садик. Две молодые няни - одна впереди, другая - сзади. Анастасия очутилась посредине, будто третья няня, дети окружили ее своим гомоном, смехом, чистотой, на какое-то время шла с ними бездумно, несомая их потоком, лишь где-то на самой середине моста внезапно ей вспомнилось снова все, что было в гостиничном номере, и она ужаснулась: как смеет находиться среди детей, окруженная невинностью детских голосов и невинностью днепровской воды, которая течет под мостом? Закрыть уши, бежать, бежать! Когда-то, еще маленькой, ходила по этому мосту с отцом. Зимой, в дикий мороз. А на той стороне, на Трухановом острове, - чистые-пречистые снега, тишина, от которой вздрагиваешь даже теперь...
Анастасия остановилась, пропустила детей, няню, повернула назад. На Крещатик! Потолкаться среди командировочных с перепуганными глазами, среди пенсионеров, жадно вдыхающих воздух и вбирающих глазами все прелести мира, среди бездельников, их всегда полно на этой улице, которая должна была бы быть лишь перекрестком озабоченности, деловитости и разумной, целенаправленной спешки. Заглянуть в магазины, перекинуться словом с девушками за прилавками, встретить знакомых, забыть все, забыть!
На пересечении с улицей Карла Маркса, прямо на пешеходной "зебре", столкнулась со своей давнишней подругой еще по школе, Люсей, которую тогда в шутку называли Люсиндой или просто - Лю. Впоследствии, пока Анастасия работала в Доме моделей, Люся закончила консерваторию, но, убедившись, что из нее не выйдет ни Марины Козолуповой, ни Александры Пахмутовой, пошла учиться на романо-германский, в университет, как раз в то время, когда Анастасия штурмовала журналистику.
- Лю!
- Ана!
- Как ты?
- А ты?
Анастасия потянула Люсю на тротуар, совсем не заботясь, что та шла в противоположном направлении.
- Ты не спешишь?
- Куда мне спешить? Это ты все гоняешься за своими гонорарами, а у меня постоянная зарплата, хоть иди, хоть беги, хоть лежи - она идет без задержки.
- Где же это такая благодать?
- Мы с тобой вечность не виделись. Ты ничего не знаешь. Давай где-нибудь присядем? Пойдем полакомимся мороженым в пассаже.
- Кажется, я еще не завтракала.
- Вот и позавтракаем мороженым. Я возьму себе фруктовое на десерт, а тебе пломбир шоколадный.
Уже когда сидели, разглядывая друг друга, Люся не удержалась:
- В тебе просто сидит какой-то бес, Ана! Ты стала еще моложе и красивее!
- А ты?
- Видишь, какая толстая? От нерегулярной работы. Я теперь в Союзконцерте. Сопровождаю иностранных артистов. Использую свое двойное образование. Оказалось, что я - уникальная личность. Удовлетворение от работы - колоссальное, но муж уже воет. Представляешь: иногда я целый месяц на гастролях. Да еще, бывает, с такими мужчинами! Угрожает поджечь какой-нибудь концертный зал. А выть научился у зверей. Он ведь работает на машиностроительном, и мы получили квартиру от завода на улице Ванды Василевской, как раз напротив зоопарка. С балкона нам видны клетки с тиграми и львами. А на рассвете слышно, как они рычат. Африка! Ты не можешь себе представить, какое это чудо и какой кошмар! У меня двойное гуманитарное образование, я держусь, а муж мой - технарь, точные науки, он скоро одичает!
- Ты недооцениваешь точные науки, Лю, - сказала Анастасия.
- А что? У тебя, наверное, увлечение каким-нибудь технократом? Или, может, вообще...
- Нет, я одна. Но...
- Ты должна побывать у нас. Послушать львов. Это неповторимо! Нигде такого не услышишь!
Люся дала адрес, записала телефон, Анастасия продиктовала ей свой, они распрощались. И снова людской водоворот затянул Анастасию, после разговора с подругой на душе не полегчало, стало еще тяжелее, теперь ненавидела не только самое себя, но и это "слоняние", толчею, глазение. "Пойду в редакцию! - решила, держа путь к станции метро. - Рано так рано. Какая разница?"
Людей было много только на станции "Крещатик", а до "Большевика" в вагоне не осталось никого, на перрон вышло из поезда тоже немного. Помахивая слегка сумочкой, Анастасия дошла до комбината печати, в просторном вестибюле не встретила ни одного знакомого - в такое время все работают или еще не пришли на работу, готовясь к вечерним дежурствам. В коридорах своей редакции, к счастью, тоже никого не повстречала, так что избежала ненужных расспросов и допросов, ей везло сегодня прямо-таки катастрофически, - в приемной не было даже секретарши. Анастасия быстренько прошмыгнула к дверям редакторского кабинета, не стуча, нажала на дверь, вошла в кабинет, огляделась. Редактор сидел на своем обычном месте, немного растрепанный, с перекошенным галстуком, в довольно поношенном костюме, далекий от элегантности, зато весь заполненный чтением. Подняв голову и увидев Анастасию, он не поверил собственным глазам.
- Это что такое? - спросил хрипло и не совсем дружелюбно.
- Это я, - ответила, играя голосом, Анастасия. Она знала, что за эту игривость редактор готов был ее убить, но всегда полагалась на его интеллигентность.
- Какое вы имели право?
- Войти? Но ведь там - никого.
- Не придуривайтесь, Анастасия! Вы прекрасно знаете, о чем я... редактор отчаянно дернул галстук. О слабодушном можно было бы подумать, что хочет повеситься. Но их редактор не относился к кандидатам в добровольные самоубийцы. - Я спрашиваю, какое вы имели право прервать свой отпуск? Вы знаете, что такое отдых?
- Особенно для советского журналиста? Конечно же знаю. Чтобы потом с новыми силами, не покладая рук, самоотверженно...
- Прекрасно знаете, что я не терплю свинцовых слов, но намеренно... Он встал, пожал руку Анастасии. - Пожалуйста, садитесь.
- А если я немного постою перед вами?
Редактор посмотрел на нее еще более грозно.
- Позвольте у вас спросить, вы сегодня заглядывали в зеркало?
- А что - я растрепана, не убрана, некрасива?
- Гм... Это, конечно, не имеет отношения к работе... Но... У вас что свадьба? Необычная любовь? Что-то чрезвычайное? Я никогда вас такою не видел. Вас просто опасно было пускать в редакцию!
- Вообразите себе: ничего! Ни первого, ни второго, ни третьего!.. Зато я привезла материал... С переднего края. Криворожская домна номер девять. Снимки, очерк, даже записи бесед с десятками людей.
Анастасия села, начала копаться в своей сумочке. Редактор пробежался по кабинету, спохватившись, что ему это не к лицу, тоже сел на свое место.
- Домна? Это прекрасно. Передний край пятилетки - это так... Но ведь не за счет же отпуска. Вы должны беречь себя...
- От чего?
- Ну, я там знаю? Так говорится...
- А для чего?
- Хотя бы для редакции. Для работы! Для жизни! Вы знаете, что такое жизнь? Вот! - Он подвинул к ней еще мокрый отпечаток газетной страницы. Четвертая полоса. Спорт. Природа. Всякая мелочь. Театры. Объявления. Внизу несколько траурных четырехугольников. Коллектив такой-то и такой-то выражает соболезнование такому-то и такому-то имярек по поводу преждевременной...
- Преждевременная? - попыталась пошутить Анастасия. Потому что, когда погиб отец, тогда в газетах ничего не было. Принадлежал иному миру. Суровому, мужественному, где не надеются ни на послабления, ни на сочувствия.
- Memento mori! - неожиданно заговорил латынью редактор, который никогда не старался выказывать свою ученость, отдавая предпочтение ярко выраженному проявлению своего напряженного думанья. - Умер человек, правда, уже и немолодой, за восемьдесят, но что это за человек, чей он отец, вы знаете?
- Не имею никакого представления.
- Отец академика Карналя.
- Что-о? - Содрогнувшись, Анастасия схватилась за влажный отпечаток, который перед тем небрежно отодвинула от себя, беспомощно водила пальцами, ощупывая, как слепая, все те траурные рамки, пачкая руки невысохшей типографской краской, исступленно вчитывалась в строчки нонпарели... Петру Андриевичу Карналю... по поводу преждевременной... его отца Андрия Корнеевича... глубокое... Академия наук... Министерство... Министерство... Министерство... Госплан... Комитет по науке и технике... Научно-производственный... Институт кибернетики... Университет...
- Правда, все правда! Боже!
Смяла отпечаток, вскочила. Бежать! Что-то делать! Редактор кричал вслед:
- Куда вы? Моя правка! Что это такое, наконец!
Она не слыхала ничего, выбежала в приемную, в коридор, только тогда спохватилась, что у нее в руках газета, вернулась, положила измятую полосу редактору на стол.
- Простите... Я не знала... Где тут есть телефон?
- Телефон? - Редактор отодвинулся на край стола вместе со стулом. - Да вы что? Вот телефон. Что с вами?
А она уже снова бежала из кабинета. Не здесь! Не отсюда! Кто-то встретил ее в коридоре:
- Анастасия? Какими ветрами?
- Телефон? Где тут есть телефон?
- Шутишь? Что с тобой? Да в каждой комнате!
А она бежала дальше. Не там, не там! Без свидетелей, не из этого казенного помещения, одинаково равнодушного и к величайшим радостям, и к тягчайшему горю. Уже была на улице, искала что-то взглядом, сама не знала что. Желто-красные будки телефонов-автоматов, выстроенные целой батареей. Грязные, ободранные, затоптанный пол, захватанные шеи трубок... Нет, нет, только не здесь! Побежала в метро. Страшный холод пронзил ее на эскалаторе. Спускалась в подземелье, в нечто могильное. Лихорадочное. Невыносимо. Захотелось выбраться назад, под ласковое сияние осеннего дня. Но превозмогла себя: села в вагон. Еще не знала, куда едет, но хотела убежать как можно дальше от места, где узнала о том. Не смерть старого человека, которого не знала никогда, не соприкасалась с ним никакими чувствами, поразила ее. Может, и горе Карналя еще не стало для нее понятным и ощутимым. Она ужаснулась за себя. В то время, когда он, может, летел к умирающему отцу и последний раз держал его руку, когда... Она в своей заносчивой самовлюбленности бездумно поддалась темному неистовству мелочного возмущения и что же натворила! Растоптанная, истоптанная, как дорога, как битый шлях, и растоптала саму себя, и когда же, в какое время. Ужас! Считала тогда, что это и есть отчаяние и безнадежность, а еще не знала, какое на самом деле бывает отчаянье и какая безнадежность существует на свете...
Душевное изнеможение отобрало у Анастасии даже силу передвигаться. Когда вышла из вагона на платформе "Крещатик", стояла, как неживая. Люди бились об нее в слепом удивлении, толкали туда-сюда, затягивали вслед за собой - то в сторону Святошина, то в сторону Дарницы, то на выход к эскалаторам - на Крещатик, то на улицу Карла Маркса. Наконец очутилась на каком-то эскалаторе, затем на улице, снова увидела желто-красный ряд телефонных будок и лишь тогда поняла: домой, без свидетелей, в отчаяние, в одиночество, но, может, и в надежду. Какую? Разве она знала?
В подземных переходах под площадью Калинина заблудилась. Никак не могла попасть в нужный ей выход, толкалась в разные концы, кружила вокруг подземного кафетерия в центре перехода, шла вдоль витрин, смотрела - не смотрела, все равно ничего не могла увидеть. Наконец прикрикнула сама на себя: опомнись! Угомони свое растревоженное глупое сердце. Подумай.
Зашла в кафе, взяла чашечку кофе, встала у высокого столика. Пила не торопясь, не замечала, кто подбегает, становится рядом, проглатывает коричневый напиток, мчится дальше, прерывистое дыхание, шорох подошв, человеческие запахи: пот, парфюмерия, немытые волосы, чистая старая шерсть с дуновением осени, далекие ветры, горький дым костров, на которых сжигают желтые листья... Возвратиться к живому, к сущему, к простому, как дождь, как смех и утреннее небо, чего бы это ни стоило - возвратиться!
Вырвалась из запутанности подземелий, зашла в гастроном, накупила провизии для холодильника, который был совсем пустой, домой прошмыгнула почти украдкой, менее всего желая встретить кого-либо из знакомых, двери одну и другую - закрыла с повышенной тщательностью, телефонный аппарат с длинным шнуром перенесла из прихожей в комнату, но и там не стала звонить, а переоделась в домашнее, села на диванчик, поджав ноги, поставила аппарат на колени, занесла руку, чтобы попасть указательным пальцем в глазок номера. Но тут рука оцепенела. Какой номер? Кому звонить? Карналю? Петру Андреевичу? А что она скажет? Станет исповедоваться в своей страсти, которая навалилась на нее, как кошмарный сон, налетела, смяла, искалечила, прорвалась диким взрывом над морем и, оставшись без ответа, взалкала немедленной мести, мерзкой, позорной, грязной, какую только и способна учинить женщина?
Решительно набрала телефон телеграфа, продиктовала телеграмму академику Карналю: "Тяжело переживаю страшное известие. Прошу вас принять мои глубочайшие соболезнования. Простите. Анастасия".
Телеграмм он получал, ясное дело, так много, что у него не будет времени в них вчитываться, так что не заметит этого неуместно странного "простите" рядом с соболезнованиями. Но, может, хоть подержит в руках телеграмму - и уже легче на душе, и уже впечатление, будто в самом деле хоть на капельку очистилась от своего осквернения (добавить следует: добровольного!) и грязи, обновилась, как луна, как вода, как ветер. Так будет лучше. Молчаливое сочувствие (ибо где уверенность, что твое сочувствие нужно этому человеку в минуту, когда к нему обращается полстраны?) и молчаливое искупление, какого он не постиг бы, если бы даже Анастасия бросилась к нему со своим раскаянием лично.
Послав телеграмму, с неожиданным удивлением почувствовала облегчение. Как бы отступился от нее черный призрак, уже не угнетало ей сердце случившееся в Кривом Роге, в гостинице, этом немом свидетеле случайных измен, скоропреходящих увлечений и разочарований, которые остаются навеки. То, что перестало существовать, может, и не существовало вовсе? Да здравствует все, что не состоялось, особенно же любовные истории. Неосуществимые намного привлекательнее. Они остаются чистыми, безгреховными, время не имеет над ними власти, ибо ведь то, что никогда не рождалось, умереть не может.
Но... Вот оно! Если бы... Если бы она не рождалась совсем, то не должна была бы и умирать. А так - нет спасения. Жизнь бежит от тебя жестоко и безжалостно. Чувствуешь это с особой отчетливостью в добровольном одиночестве, похожем на то, на какое себя обрекла. Вообще говоря, временное одиночество, особенно же добровольное, может быть даже приятным. Множество людей мечтает о нем. Но невыносимо, когда одиночество становится угрожающим, обещает длиться бог знает как долго, может, и всю жизнь. Тут можно сломаться, забыть о достоинстве, о принципах, броситься в суету. А когда женщина суетится, она мельчает, теряет свою значительность, скатывается на какую-то более низкую ступень, и тогда мужчина выступает перед нею в роли великой державы, которая великодушно может и удержаться от принуждения и диктата, но все равно будет напоминать о своей силе и величии уже одним только своим существованием.