Ненависть, когда она не подкреплена действиями, как будто и не существует. Стовбун был чужд чувствам абстрактным, он привык все претворять в поступки. В свои четырнадцать лет Стовбун уже знал, что человека спасает только неусыпная деятельность, трудолюбие, неутомимость, в чем бы она ни проявлялась - в добре или зле. Он стал ловить минуты, когда в хате никого не было, мигом влетал туда, бил ребенка, крутил ему кожу на животике, швырял из люльки на глиняный пол, выскакивал во двор, принимался за работу, злорадно прислушиваясь к тому, как заходится от крика малютка.
   Прибегала мать, всплескивала руками, рыдая, обцеловывала покрытое синяками тельце своего сыночка, укладывала его в люльку, не могла прийти в себя:
   - И что за ребенок - выпрыгивает из люльки, хоть ты его привязывай!
   Со временем дитя научилось узнавать своего мучителя и встречало его ревом, как только он появлялся в хате. Но никто не знал истинной причины этого крика, а Гринько был осторожен и научился измываться над малюткой уже так, что тот и не замечал: нападал на Петька, когда тот спал, то есть удваивал свое преступление - нападал на крошку да еще на спящего.
   Как он не убил Петька, осталось тайной для них обоих: и для Карналя, и для Стовбуна. Только мать Петька точно подсознательно почувствовала муки своего единственного сыночка, не выдержала и умерла тихо, без жалоб, незаметно, может, в надежде, что заберет в могилу все страдания, которые суждены ее Петьку в жизни.
   Когда Петько стал ходить, он хоть и не любил Стовбуна, все-таки обращался к нему: уж очень хотелось покататься на кобыле, за которой присматривая Грицько. А тот охотно удовлетворял просьбы маленького Карналя, поднимал его, бросал кобыле на спину. Но то ли он был слишком сильный, а Петько слишком легкий, то ли делал это умышленно, всякий раз получалось, что мальчуган перелетал через кобылу и падал на землю, больно ударялся, однажды даже сломал руку, но все же не покалечился, не убился, как того хотелось Стовбуну. Стовбун бросил Петька через кобылу и после того, как поджила сломанная рука, но тут Андрий Карналь наконец застукал его на горячем, подбежал, схватил за грудки:
   - Ты что же это, махамет, делаешь!
   В тот же день он велел Стовбуну убираться вон. Выделил ему часть имущества, дал денег. Грицько подал в суд, но суд присудил еще меньше, чем давал ему Карналь, так он и исчез навеки из жизни Петька и запомнился лишь, как первая враждебная сила, слепая и непостижимая в своей ненависти.
   Весны были теплые, уже на Первое мая в Озерах малышня купалась в нагретых солнцем ямах и колдобинах, но то были купания добровольные и самовольные: мальчуганы прятались от матерей, которые вечно боятся простуды и готовы до самого лета кутать своих детей в кожушки и парить им головы в шапках. Уже и когда Петько пошел в школу, у него каждую весну возникали конфликты с мачехой, требовавшей, чтобы он не снимал шапку, пока деревья не покроются листвой, а мальчику не терпелось появиться в школе в картузе первому, он выкрадывал свой белый летний картуз из сундука, прятал его в солому за двором, послушно выходил из хаты в шапке-ушанке, про-маршировывал в ней под окнами, а потом обегал хату за клуней и сараем, вытаскивал из соломы картуз, на его место клал шапку и уже так продолжал свой поход, не весьма смущаясь несоответствием между толстым зимним пальто с меховым воротником и белым картузом. Однажды мачеха, дергая солому, наткнулась на картуз, устроила утром возле стога засаду, поймала Петька за руку, и то-то крику тогда было!..
   Но еще задолго до этого события, в шестую свою весну Петько пережил купание вынужденное и чуть не ставшее для него последним. В ту весну Днепр разлился так, как не помнили в Озерах даже старожилы. Лишь отдельные хаты села, находившиеся на холмах, стояли на сухом, и к ним добирались на самодельных плотах и лодках, свозили отовсюду скот и имущество, спали вповалку на полу, на печах и даже в печах. Петько подкараулил, когда отец с мачехой, бредя по колено в воде, выносили из залитой по самые окна хаты всякую утварь, мгновенно схватил широкое деревянное корыто и пустился на этом судне в плавание от крыльца к погребу. Корыто понесло по течению, Петько стал грести руками, перегнулся на одну сторону, корыто перевернулось, он бултыхнулся в воду и... почему-то не достал дна. Крикнуть он даже не успел, все произошло слишком быстро, вода сразу окружила его со всех сторон, уже была над головой. Он еще увидел причудливо уменьшенное и пожелтевшее солнце, которое изо всех сил пыталось пробиться к нему сквозь зеленоватую воду, но пробиться почему-то не могло, успел подумать о том, что утонул, и уже никогда не вынырнет, и не увидит ни солнца, ни травы, ни сварливой мачехи, ни своего единственного на свете отца, и как раз в этот момент отцова рука, ухватив Петька за чуб, вытащила его на поверхность. Вода струилась с мальчишки. Мачеха принялась за свои проклятия, но отец цыкнул на нее, ничего не сказал сыну, посадил его в лодку, несколько раз сильно провел ладонью по волосам, сгоняя с них воду. Потом спросил:
   - Испугался? Вот так мог и утонуть. Вода шуток не любит.
   После наводнения в Озерах развелось видимо-невидимо лягушек, мышей, крыс и гадюк. Старая Колесничихина хата была близко от воды и держалась лишь благодаря каменному фундаменту, истлевшее крыльцо рухнуло, и в хату теперь приходилось пробираться через завалы старых досок. Во всех образовавшихся западинах, щелях плодились гадюки и ужи. Старые гадюки лениво грелись на солнце посреди двора, не пугаясь людей. Маленькие гадючки, величиной с карандашик, сновали в спорыше, так что и не разберешь, где трава, а где гадючата.
   Михайло после стычки с Карналем съехал со своим семейством, теперь Карнали жили в этой развалюхе одни, мачеха грызла Андрия, что он думает только о колхозе, а о жилье для семьи не заботится, и их когда-нибудь придавит во сне. Петько же был уверен, что если и впрямь завалится старая хата, то не от старости и не оттого, что подмыта наводнением, а от крика мачехи. Как-то в воскресенье он проснулся, когда взрослых уже не было дома, в окно светило большое солнце. Оно ежедневно выкатывалось из-за Стрижаковой горы, большое, чистое, слепящее, потом забиралось на такую небесную высоту, что казалось совсем маленьким шариком, но почему-то припекало оттуда так неистово, что даже само словно бы чернело от собственного жара, а выгорев за день, угасало, расплескивалось малиновым кругом, медленно убиралось с неба и таяло в изгибе Днепра, где-то за песчаными холмами Куцеволовки.
   Но в то утро солнце только-только выкатилось из-за Стрижаковой горы, светило весело, блистало щедро, высвечивало каждую морщинку на земле, каждый уголок в хате. Протирая заспанные глаза, Петько глянул с печи на стол, где под чистым рушником угадывался оставленный для него завтрак, на темный, резной, еще материн сундук, в котором был таинственный ящичек, обклеенный привезенной матерью из Таврии красивой картинкой: зеленое поле сахарной свеклы - и посреди этого поля какая-то странная, неведомая в Озерах машина, о предназначении которой Петько так и не успел спросить. Но не о ящичке подумалось полусонному мальчишке, когда взгляд его скользнул по полу вдоль сундука. Потому что оттуда выползала, точно выстреливаемая какой-то безмолвной силой, гигантская серая гадюка, такая безмерно длинная, что не умещалась между сундуком и лежанкой. Уже голова поднималась над лежанкой, уже ее черные немигающие глазки уставились на перепуганного Петька, а хвост все еще скрывался под сундуком. Петько отшатнулся за выступ печи, но ужас вытолкнул его оттуда, мальчик снова посмотрел вниз, гадюка на половину своей длины уже стояла столбом над лежанкой, сейчас бросится туда, а потом на печь, на него...
   - Тату-у-у! - охваченный смертельным ужасом, закричал Петько, закричал не в надежде, что отец в самом деле услышит его крик, а просто от отчаяния, так как ни отца, ни мачехи не могло быть дома в это воскресное утро: отец, наверное, как всегда, в колхозе, где у него не бывает ни выходных, ни праздников, а мачеха либо на базаре, либо в церкви, куда она тайком ходит, несмотря на запреты Карналя.
   Но, видно, такое отчаяние звучало в голосе Петька, что не мог не услышать этого Андрий Карналь, он, к счастью, был дома и рубил возле сарая сухой тальник на растопку печи. Как был с топором в руках, вбежал в хату, увидел гадюку, которая и впрямь уже целилась на печь, бросился на нее, рубанул топором, рубил и змеюку, и лежанку, наверное, выгонял из себя страх за ребенка, а может, и ярость на эту старую никчемную хату и всю не очень удавшуюся жизнь.
   Петько мелко дрожал на печи, не хотел идти к отцу на руки, пока тот не выбросил изрубленную гадюку во двор, а потом зашелся таким горьким плачем, точно оплакивал не только свою вероятную гибель, но и смерти всех таких невинных, отданных в жертву стихиям и судьбе.
   В то лето отец все же купил у сельсовета большой кулацкий дом, и они наконец оставили глиняные развалины старой Колесничихи.
   В новом доме Петька чуть не убил Иван Мина.
   Братья Мины должны быть непременно внесены в список озерянских чудес, так же, как братья Кривокорды. Но если Кривокорды скрывались где-то в плавнях и жили рыболовством, охотой и кузнечным делом, выковывая мужикам такие невиданные ножи и изготовляя к ним такие колодочки из черного дуба, все в медных заклепках, что ни в каком самом большом городе таких не купить, то Мины жили посреди села на Булыновке, занимали довольно просторную хату с большим огородом и садом, но не пахали и не сеяли, жили, как говорится, точно птицы небесные, тем, что пошлет случай, и беззаботны были тоже, как птицы, хотя, наверное, даже птицы обиделись бы, узнав, что кто-то отважился сравнивать их с такими лодырями, как Мины. Было их трое: Иван, Василь и Сашко, а еще сестра Одарка. Никто не помнил их родителей, с малолетства все Мины росли под присмотром их соседа Митрофана Курайдыма (настоящей фамилии Митрофана никто не знал, а прозвали Курайдымом за то, что у него были слишком короткие ноги и он так причудливо выворачивал ступни при ходьбе, что вслед за ним поднималась пыль, как после целого стада коров. Кроме того, там, где появлялся Митрофан, словно бы пахло смаленым, тянуло дымом, потому и прозван он был: кура и дым - Курайдым). В коротконогой, неестественно удлиненной фигуре Курайдыма было что-то медвежье или бычье, силой он обладал тоже нечеловеческой и благодаря силе, а также благодаря своему попечительству над братьями Минами держал их в руках, принуждал к послушанию, а послушание у Курайдыма означало только одно: воровство. Сам он не крал никогда и ничего, только переваливался на своих коротеньких ножках да высматривал, где что плохо лежит, а потом посылал туда кого-нибудь из братьев Минов, забирал себе львиную долю, оставляя братьям и сестре только на пропитание, чтобы они не зажирели и не избаловались слишком. Все в селе об этом знали, но, во-первых, Мины никогда не попадались, а во-вторых, они, мудро и предусмотрительно руководимые Курайдымом, никогда не трогали наивысших крестьянских ценностей, к которым относятся лошадь, корова или какой-нибудь рабочий инвентарь, - ограничивались только мелочью. Лишаться и ее тоже никому не хочется, но прожить можно: кусок сала, курица, поросенок, дерюжка, выброшенная сушиться, кусок полотна, разостланного на траве для отбеливания, связка пряжи, моток шерсти, крынка сметаны, свежеснесенное яйцо. Человек от этого не обеднеет, а бедным Минам все какой-то пожиток.
   Озеряне не очень-то и дивились образу жизни братьев Минов - в селе чего не увидишь! Но никто не мог понять, почему они не сговорятся против Курайдыма и не покончат с его жестокой диктатурой, тем более что все братья были здоровы, как львы, ленивая сила так и переливалась в каждом невысокие, широкоплечие, неторопливые, всегда настороженные, они, казалось, могли справиться с целой толпой, не то что с одним Курайдымом. Наверное, им мешала неимоверная лень, из-за которой они никак не могли прийти к согласию между собой, сплотиться, и Курайдым, зная это, бил их поодиночке, бил за малейшее непослушание и сопротивление, бил озверело, уже не до синяков, а до черноты на теле.
   Василь, Сашко и Одарка от тех побоев и угроз стали затурканными и запуганными, старшего же, Ивана, все это словно бы и не брало, он всегда был какой-то развеселый и полный безудержной изобретательности. Правда, Курайдым еще в детстве так избил Ивана, что у него нарушилась речь, он не выговаривал некоторых звуков, и у него выходило: Ваий - вместо Василь, Ояйка вместо Одарка.
   Когда Ивану хотелось пить, он давал команду братьям:
   - Кьиницу!
   Все хватали лопаты, бежали на луг, где подпочвенные воды были неглубоко, копали криницу, напивались свежей воды и зарывали только что вырытое. Такова была причуда у Ивана.
   Однажды зимней ночью Андрий Карналь задержался в колхозе, и Петько, воспользовавшись этим, долго сидел у лампы, читал книгу. Он научился читать очень рано, но сразу же столкнулся с двумя почти непреодолимыми помехами. Во-первых, в селе было очень мало книг, во-вторых, мачеха, ревнуя мужа ко всему на свете, заодно ревновала и маленького Петька к чтению и книгам. Она считала это зряшной тратой времени, придумывала мальчику то одну, то другую работу, гоняя его с утра до вечера, и ночью спешила погасить лампу, чтобы не выгорал керосин. Но когда отец задерживался в колхозе, Петько заявлял, что будет ждать его, и садился возле лампы. Как мачеха ни подкручивала фитилек, все же что-то там мигало, разбирать буквы как-то удавалось.
   В ту ночь Петько читал маленькую книжку, взятую в школьной библиотеке, - "Приключения Травки". Он взял книжку, надеясь, что в ней говорится о приключениях известной и переизвестной ему травы, ласково названной травкой, но оказалось, что Травкой звали городского мальчика, и рассказывалось в книжке о трамвае и еще о каких-то вещах, Петьку неведомых, чужих, порой удивительных, а раз так, значит, надо дочитать до конца. И он сидел, пока не пришел отец, и, чтобы задобрить его, предложил:
   - Тату, хотите, я принесу вам холодного молочка?
   - Принеси, Петрик, - сказал отец.
   Петько бросился в сени, толкнул дверь в холодную половину, но слишком торопился, споткнулся о порог и растянулся на полу. Это и спасло ему жизнь. Потому что когда он падал, что-то тяжелое просвистело у него над головой, кто-то перепрыгнул через него, бросился в сени, зашуршал возле дверей, но, видно, не сумел справиться с хитрой задвижкой, снова прыгнул через мальчика, назад, в хату, завозился, зашуршал и смолк, точно умер. Петько пятясь выполз в сени, вскочил на ноги, рванул дверь в хату, закричал: "Тату-у!" Отец с мокрыми руками кинулся к нему, коротко крикнул мачехе через плечо: "Одарка, лампу!" Лампа высветила побледневшего, как мел, Петька, затем черное отверстие дверей на холодную половину хаты, высокий порог, а за порогом на полу толстый стальной прут, ржавый, весь в зазубринах. Карналь поднял его, и у него задрожали руки. "Хлопчик мой, - прошептал он, - это ж тебя..." Молча махнул мачехе, чтобы осветила помещение, прутом стал раздвигать кожухи, висевшие на жерди, дерюги, увидел чьи-то ноги в рваных сапогах, так же молча врезал по тем ногам прутом, ноги подломились, из дерюг выпал Иван Мина, заслоняясь от света и от занесенного над ним прута, запричитал:
   - Ой-ей-ей, не убивайте, яйка Кайнай!
   Возле дверей, брошенная Иваном, видимо, во время его беспомощной возни с задвижкой, лежала торба с мукой, последней мукой, которая была у Карналей. Как высмотрел ее Курайдым, а может, и не высмотрел, а просто предположил, что у председателя колхоза она должна быть, это уже Карналя не интересовало. Он увидел муку, подержал в руках прут, которым Иван чуть не убил сына, мог бы и убить ворюгу, но никогда никого не убивал и, хоть весь дрожал от пережитого за сына страха, спокойно прошел в сени, распахнул наружную дверь, вернулся в хату, где мачеха все еще светила в глаза старшему Мине, сказал коротко:
   - Вон!
   - Яйка Кайнай, я не буду! Я не буду, яйка Кайнай! - еще не веря в свое цыганское счастье, забормотал Мина.
   Мачеха тоже не верила, что муж так отпустит его, даже отступила, чтобы не мешать Карналю размахнуться и ударить как следует, но Карналь только повторил: "Вон отсюда!" - и, обняв за плечи сынка, пошел на жилую половину.
   Уже сказано было, что Мины попадались на воровстве весьма редко, но чтобы им так легко сходило с рук, как обошлось у Карналя, такого никто и не слыхивал. Наверное, поэтому Иван долго потом ходил по селу и рассказывал, как он хотел украсть у председателя колхоза муку, а Петько помешал ему, тогда он и взялся за спрятанный в сапоге прут: "Тьяхнул по гойове и дьяяя! Тьяхнул и не попай. А Кайнай выскочил да меня пьютом по поджийкам!" ("Трахнул по голове и дралала! Трахнул и не попал! А Карналь выскочил да меня прутом по поджилкам!")
   Так и подрастал маленький Петько среди угроз и опасностей, видимых и скрытых, часто непостижимых и загадочных, таких, что если впоследствии попытается вспомнить, то и не различит, где сон, а где явь, как та далекая ночь, когда горела церковь в Морозо-Забегайловке и где-то там в самых глубинах темных степей кровавились огнем темные степи и притихшие небеса, и во всех окрестных селах били в набат колокола, гудели, стонали, медно колотили, словно бы на весь темный простор; или как та голодная весна, когда сквозь оконные стекла толкался серый простор, и в нем едва угадывалась хата Якова Нагнийного, Матвеевский бугор, Белоусов берег, и плыли словно бы из-за того бугра какие-то люди, похожие на ржавые тени, подплывали, как бессильные рыбы, к окнам хаты, шевелили беззвучно губами по ту сторону окна, плакали, скребли черными пальцами по стеклу, пугали маленького мальчика, съежившегося на печи, о чем-то молили, а потом сползали куда-то вниз, точно тонули. А хата плыла в серых водах пространства, и мальчик плакал от безнадежности и ужаса, так же, как плакал он, когда душил его, сонного, черный призрак, или ударил из самопала Дусик Лосев и выжег в новой сорочке огромную дыру (не спины было жалко - новой сорочки!), или как упала ночью в яму вниз головой их корова и к утру захлебнулась.
   Ночи стонали и стучали мокрыми ветвями, срывали последние листья с деревьев, грозились повырывать с корнями в сами деревья, бились в окна хат, сотрясали целым светом, ночи тоже запомнились лишь страшные и враждебные, кроткие и добрые забывались - да и были ли они, такие, для маленького и беспомощного мальчика?
   4
   "Озера, 8 октября 61 года.
   Дорогие дети Петрик, Айгюль, внучечка Людочка!
   Посылаем вам всем самый горячий привет и желаем вам всем наилучшей для вас жизни. Мы хату уже вылили* 6 сентября, так что было трудненько организовывать, но люди помогли, людей было 64 души, день был теплый, солнце пекло, сделано хорошо, длина 10 метров, ширина семь, вышина три метра, людям платил деньги по 3 рубля, а тем, что глину бросали, по 4, но часть людей денег не брала, такие, как наша председательша Лебедева, и Федор Левкович, и Мишко-лесник, и много других, говорят, мы пришли не заработать, а помочь. Теперь наши стены уже стоят месяц, получились хорошими, пока была хорошая погода, а тут пошел дождь, три дня лил. На крышу пока что дерева нету, председательша Зинька очень для меня старается, говорит, я вашего Петрика до сих пор люблю, так сегодня завезли со станции четыре куба досок разного калибра, это Зинька взяла в районе наряд для меня, как для ветерана колхозного движения, потому как для нашего села еще плана на лес нет, будет только в январе 62 года. Теперь я подкуплю еще дерева на сарай, я хочу сделать в нем широкие двери, чтобы вам было куда ставить машину, когда приедете в гости.
   ______________
   * На Украине в безлесных местностях хаты строят из литого самана.
   Теперь, как мое здоровье? Ни к черту не годится. Хвораю очень, поясница болит, это радикулит называют, уже вторую неделю так мучит, что Одарка Харитоновна растиркой натирает. А когда обуваюсь утром, то криком кричу, а на работу надо идти, работы очень много. Хаты у нас выливают только по воскресеньям, каждое воскресенье десять хат, это надо 600 душ людей да машины, уже наше село вылило хат сто. И не вспомню, чтобы когда-нибудь было столько работы, как этот год, хоть и привык. Началось с самой весны, а потом еще летом пересеивали кукурузу. А почему? Потому что у нас такие проходили погоды, что никогда и не бывало. С 40 апреля начался дождь и шпарил до 30 мая почти каждый день, и холодюга стояла страшная, и какую кукурузу посеяли рано, то она погнила, мы и сами в огороде трижды пересаживали. Только 31 мая распогодилось, тепла было до 20 градусов, а уже 1 июня снова дождь такой, что попаливало воды, хоть лодкой плыви, с 6 июня было вёдро, большая жара до 25 градусов. Хлеба у нас повырастали страшные, жито до двух метров вышиной, но много полегло и побили бурьяны. Из дому выйдешь - и уже с порога бредешь по росе, все, что мы скосили, сгнило или поросло отавой. Мне в амбар десятого мая привезли из Курской области картошки 23 машины - это 600 центнеров, часть пошла на посадку, а остальное ссыпали в погреб и теперь выписываем колхозникам.
   К нам в село приехала бригада 9 человек переносить кладбище в степь, где будет новое село на горе Кучерявого. Бригада уже работает два месяца, выкапывает мертвых, у которых погнили гробы, вынимают кости и складывают в большой ящик всю неделю, а в субботу машиной отвозят на гору Кучерявого, там выкапывают братскую могилу и хоронят. Это тех, у кого нет родственников, кто умер, может, и тысячу лет назад. А у кого есть родичи, те перехоронят сами, бригада только выкапывает. Нам с Одаркой Харитоновной тоже пришлось понервничать дней с десять, пока перенесли своих. Сделали хорошие могилки, кто крест поставил, кто обелиск, оградки в Днепропетровске заказывали, покрасили все. Когда кончат приводить в порядок, то бабы берут харчи, выпивку, садятся на могилках с бригадой рабочих и все вместе поминают. В тот час, когда мы своих переносили, приехал Грицько Логвинович и перенес деда Логвина и бабу из сада тоже в степь, и там сфотографировались мы все. Так что наши нервы уже кончились. Теперь начинаются новые заботы, только бы жить.
   Пока до свидания. Остаемся ваши родные, обнимаем.
   Андрий Карналь, Одарка Харитоновна".
   Кладбище в селе никогда не воспринималось как нечто мрачное, оно входило в обычные явления жизни так же, как бахчи вокруг него, как высокие бересты на Савкином бугре; там играли дети, туда ходили ночью влюбленные, между могилами паслись коровы, на высоких крестах раскачивались озорные мальчишки. Кресты там стояли по большей части деревянные, иссеченные дождями и снегами, посеревшие от ненастья, иногда попадался железный, побитый ржавчиной, было несколько каменных крестов и даже памятников, неизвестно кому, кем и когда поставленных, особенно поражали Петька камни черные, отшлифованные так, будто над ними трудились тысячи лет, даже не верилось, что на свете могут быть такие безнадежно черные камни, потому что в Тахтайке камень был розовый, возле Заборы - серый или тоже розовый, хотя сверху камни имели окраску землисто-грязную. Но что значит камень и смерть с ее непостижимостью, когда вокруг царит пронизанный солнцем размах, безграничные просторы рождают в душе дерзкое желание летать, а на земле - алая сочная чернота переспевших вишен в больших глиняных мисках, высокие длинношеие глечики с молоком в погребах, горячий дух от вынутых из печей паляниц, кольца колбас, тугие, как свясла, дыни, огромные, как корыта, на холодном земляном полу в притемненных летних сенях, пирожки с калиной поздней осенью, неистовая круговерть на замерзшем Поповом пруду возле школы - жизнь!
   Нужно отойти от этой жизни на расстояние лет, чтобы тогда неожиданно открылось тебе: люди там, в глубине степей, уже только появляясь на свет, начинают избегать смерти, но в то же время поскорей влюбляются, хотя это звучит как-то словно бы легкомысленно. Разве же он сам еще от начала своей личной эры не пережил и не испытал и величайших угроз, и величайших увлечений?
   В Озерах невозможно было не влюбляться, и это охотно делали все уже сызмалу, сколько себя помнили. Девушки и молодицы в селе были такие неодинаковые на разных концах Озер, будто принадлежали к разным расам. Никто не умел так рассыпать смуглый смех, как гармашивские девчата, нигде не было таких пышнобедрых молодиц, как на Колопах, никто не мог сравниться в тонкости и гибкости стана с булыновскими девчатами. Были такие, что властвовали над всем селом, поднимались до недостижимого уровня красоты и привлекательности, тогда забывали, откуда эта девушка, потому что она не принадлежала какому-то одному порядку. Чуждая каким-либо ограничениям, она была как бы символом объединения, сосредоточивала на себе все взгляды, все увлечения и мечты. Одной из таких девчат была Оксана Ермолаева, в которую Петько влюбился чуть ли не пятилетним, собственно, влюбился потому, что это же самое сделали все хлопцы, его окружавшие. Оксана была их добровольным культом, их первой верой и религией, они были очарованы ее ленивой, белокурой красотой, были в восторге от Оксаниного равнодушия не только к сельским хлопцам, но даже к студентам в белых брюках и начищенных зубным порошком парусиновых туфлях. Она спокойно принимала дань взглядов, восторгов и поклонения, никого не выделяя, никому не отдавая предпочтения, и это всех удовлетворяло и успокаивало, потому что наипервейшей предпосылкой длительного существования всякого божества является его абсолютная беспристрастность. Может, именно благодаря Оксане Ермолаевой возникла среди малышни в Озерах мода на самодельные барабаны. Выкрадывали у матерей и бабушек старую овчину, сгоняли с нее шерсть, чтобы не приглушала звук, крали еще сита, решето, на их ободья натягивали с двух сторон куски бывшей овчины, ну, а сделать колотушки - это уже совсем пустяк. И вот барабан готов, а там уже целый отряд десятилетних барабанщиков, которые выстраиваются возле клуба, чтобы торжественно встречать и провожать Оксану Ермолаеву, хотя, по правде сказать, не только Оксану, каждую красивую девушку, потому что мальчуганы уже разбираются в красоте, усваивая эту высокую науку с первых лет своей жизни.