Страница:
Она испугалась и даже дернула локоть, чтобы высвободиться. Карналь не держал ее, и она обескураженно заглянула ему в глаза.
- За что, Петр Андреевич?
Он снова нашел ее локоть, притронулся к нему почти машинально, не то обращался к ней, не то думал вслух:
- Да, да... Вот уже несколько месяцев, наверное, самых тяжелых в моей жизни месяцев, я постоянно ощущаю чье-то присутствие, чье-то внимание, что-то неизъяснимое, будто радостные зарницы из-за темного горизонта... Может, это ваше присутствие, Анастасия?
- Но ведь я...
- Неприсутствующее присутствие, хотите сказать? Согласен. Я и сам не обращал внимания. Но увидел вас тогда у моря...
- Петр Андреевич, - Анастасия отскочила от него перепуганная, охваченная ужасом, - Петр Андреевич, вы никогда не сможете простить! Я...
Он не слушал ее, может, вообще в эту минуту неспособен был слушать кого-либо, ему нужно было выговориться самому, впервые за много месяцев выговориться, сказать такое, чего не позволял самому себе даже в мыслях.
- Потом ваша телеграмма. Она поразила меня одним словом, сути которого я не могу знать и не хочу, но... Теперь вы здесь, в нарушение всех наших обычаев и законов, но я благодарен вам... - Он чувствовал какую-то нервную потребность открыть перед этой молодой женщиной то, чего ни перед кем бы не открыл никогда, ибо, если быть с ней откровенным до конца, все это касалось не кого-то, а именно этой женщины!
Коридор был бесконечный. Узкий, какой-то тесный и темный, несмотря на многочисленные дневные светильники. Анастасия металась от стены к стене, ломано пересекала прямой путь Карналя, то приближаясь к нему, то отшатываясь от него, и далекие взблески в ее темных глазах то исчезали для Карналя, то приближались на расстояние почти опасное. Петр Андреевич, пугаясь неосознанно уже того, что только что сказал этой женщине, в то же время ощущал почти болезненную потребность говорить еще и еще, сказать как можно больше, предостеречь не то самого себя, не то Анастасию (почему именно Анастасию - не мог бы еще сказать), что самое страшное - это деградация человеческого сердца, а она неминуемо наступает, когда...
Сплошная стена неожиданно закончилась широким двусторонним проходом к цехам. Карналь, жестом пригласив Анастасию, повел ее налево.
"По периметру цехи", - сказал перед этим Карналь. Никогда бы не подумала Анастасия, что за будничным "по периметру" может скрываться такой светлый, почти храмовый простор, гармонично расчлененный могучими бетонными колоннами, сплошь увешанными, как и внизу, на первом этаже, плакатами, призывами, дружескими шаржами, диаграммами. На первый взгляд казалось, что и тут продолжается веселый карнавал острот, иронии, впечатление усиливалось еще и тем, что цех во всю длину вмел как бы два этажа: нижний, по которому шли Карналь с Анастасией, и верхний, нечто вроде театральных подмостков, деревянный настил, натертый желтой мастикой, отполированный до блеска, местами прорезанный так, чтобы выпустить из-под себя то механические подъемники, то шланги со сжатым воздухом, то подводки кабелей. Ничего похожего на электронные машины нигде Анастасия не видела, одни только беспорядочно разбросанные внутренности машин, блоки плит с интегральными схемами, таинственные густо заплетенные косы из розово-желто-зеленых проводов то бессильно свисали над помостом, то лежали на нем целыми грудами, то подключены были к каким-то устройствам, около которых стояли девушки в белых халатиках, что-то помечая в длиннющих блокнотах, не обращая ни малейшего внимания на появление в цехе Карналя.
Среди этой неразберихи прохаживалось несколько молодых людей - в расхристанных белых рубашках, со сдвинутыми в сторону галстуками, кстати, яркими, как и у Карналя. Еще несколько их сидело, согнувшись над тем, что когда-то, наверное, будет вычислительной машиной. Впечатление было такое, будто эти люди либо придуриваются, либо разыгрывают озабоченность, либо попросту бьют здесь баклуши, удрав из дому от сварливых жен или злых тещ.
- Что они делают? - тихо спросила Анастасия у Карналя.
- Колдуют.
- Не понимаю вас, Петр Андреевич.
- Вот поглядите.
Он показал на полотнище, протянутое между двумя колоннами почти под высоченным потолком: "Тысяча тридцатая - наш подарок XXV съезду!"
- Новая машина, - объяснил Карналь. - Незапланированная, без ассигнований, без материалов, без ничего.
- Как же?
- Человеческий гений и внутренние резервы. Слышали о таком? Для журналистов - не новость, надеюсь.
- Но машину - из ничего?
- А из чего человеческая мысль?
Он по-мальчишечьи прыгнул на помост, подал руку Анастасии, помог ей подняться, повел между колоннами. Им навстречу вывернулся откуда-то встрепанный Юрий Кучмиенко, замер в театральном удивлении.
- Петр Андреевич, кого это вы привели на нашу так называемую голову?
- Вы, кажется, знакомы? - удивляя Анастасию, ответил Карналь.
- И даже близко! - пожимая руку Анастасии, весело шумел Юрий. - Кроме того, могу поклясться, что знаю, для чего сюда прорвалась Анастасия! Как поют модные хлопцы: "Сили-мили иф ю вилл кил ми..."
- Этого уж ты знать не можешь, поскольку "прорыв" к вам не планировался, - заметил спокойно Карналь. - Анастасию сюда привел я.
- Вас использовали как вспомогательную силу, Петр Андреевич. Бойтесь женского коварства.
Подошел лобастый, хищноглазый, почти враждебно покосился на Анастасию, Карналь спокойно сказал:
- Знакомьтесь. Анастасия Порфирьевна. Со мной.
- Гальцев, - не слишком приветливо назвался хищноглазый. - Мы знакомы.
- Как дела? - поинтересовался Карналь.
- Идут.
- Наладчики не мешают?
Гальцев как-то сразу сбросил с себя суровость, улыбнулся.
- Мешаем им мы.
Юрий крутился возле них, ему не терпелось встрять в разговор, наконец поймал паузу, мгновенно вскочил в нее:
- Почему вы не спрашиваете о главном, Петр Андреевич?
- А что же главное? Главное - тысяча тридцатая. Спрашивать о ней? Все знаю. Жду, когда оживет.
- Да нет, так называемое главное, ради которого сюда пришли вы с Анастасией!
- Мы случайно. - Анастасия никак не могла понять, к чему ведет молодой Кучмиенко.
- Случайность - это хорошо замаскированная закономерность! - захохотал тот. - А Совинский?
- Кстати, - полюбопытствовал Карналь, - как он здесь?
- С бригадирства меня еще не спихнул. Отложил до удобного случая. В наладке у него не идет. Утратил нерв. Говорит, как будто молотком по голове стукнуло. А стукнутых мы - на вспомогательные операции. Ивана откомандировали зажигать сигареты товарищу Гальцеву. Потому что у одного не хватает времени даже зажигалку вынуть, а у другого времени - хоть лопатой греби! Совинский! - закричал он внезапно. - Огня товарищу Гальцеву!
Совинский выглянул из-за соседней колонны, в одной руке держал отвертку, в зубах - что-то блестящее, никак не похоже было, что носит он зажигалку за кем-либо, об этом свидетельствовал и его недвусмысленный жест: крепко стиснутый кулачище, угрожающий Юрию.
Но тут Совинский увидел Карналя и Анастасию, а может, прежде всего Анастасию, блестящую деталь он то ли потерял, то ли мгновенно выплюнул изо рта, отвертку упустил на помост, выпрямился во весь свой рост и, глухо бухая в гулкое дерево толстыми подошвами, подошел к гостям.
- Так замкнулся круг, - пошутил Карналь, - от Приднепровска до цеха наладки. Там мы были втроем, теперь здесь.
- Я уже знала про Совинского, - тихо сказала Анастасия.
- Можете написать о нем и вообще о наладчиках, - Карналь сделал вид, будто отступает в сторону, дает возможность вот здесь, сразу, присесть и написать про доблестный труд передовиков, которые овладели и достигли...
- А что тут писать? - буркнул Совинский, пряча от Анастасии глаза.
- Совинский прав, у меня не было намерения ни о чем писать. Особенно об этой работе, так сказать, неуловимой, что ли. Она не укладывается ни в какие привычные категории, передать словами ее, пожалуй, вообще невозможно, не обижая наладчиков.
- А какой труд подходит для передачи словами? - полюбопытствовал Гальцев.
- Доблестный! - вырвался Юрий.
Анастасия взглядом поискала защиты у Карналя. Сегодня она была не в силах состязаться с кем-либо, тем более с такими людьми, как здесь.
- Великие художники, - сказала она, - только великие художники в состоянии найти соответственные средства для...
- Но не для бесплодных описаний тех или иных трудовых операций, вмешался Карналь, - а только чтобы передать состояние человека в процессе труда и созидания. Его настроение, его размышления, его энтузиазм, возможно, даже его усталость, ибо и усталость бывает прекрасна...
- Не обо всех можно написать, - упрямо повторила Анастасия, - о знакомых, наверное, вообще невозможно... Например, о Совинском я бы не стала... Он знает об этом.
- Да, - согласился Совинский.
- Хотя виноват тут не он, а я.
Никто ничего не понимал, Гальцев показал жестом Юрию, чтобы он потихоньку ушел, сам он тоже, молча поклонившись, пошел по делам, Совинский еще какое-то время неуклюже стоял столбом перед Анастасией, пока Карналь легонько не подтолкнул его в плечо.
- Желаю успехов, - сказал добродушно. - Входи в ритм, находи нерв...
- Ищу, - вздохнул Совинский, - хотя это и не имеет столь большого значения.
- Все имеет значение, все имеет...
Они пошли дальше, Карналь вполголоса объяснял Анастасии, что и как делают наладчики, а она невольно прислушивалась к голосам за спиной.
- Совинский, - весело воскликнул Юрий, - катай на улицу, оглянись по сторонам.
- И что? - добродушно полюбопытствовал Совинский.
- Как увидишь, что никого нет, подними руку и махни! Сам знаешь, на что махнуть.
Что ответил Совинский, Анастасия не слышала, потому что попросила Карналя:
- Может, не будем больше мешать? Мне неудобно в такой роли.
- Считайте, что не я вас, а вы меня сопровождаете, - успокоил ее Карналь.
- Этот лобастый...
- Гальцев?
- Он и вас невзлюбит за то, что вы привели меня сюда в столь неподходящий момент.
- Невзлюбит? А разве мужчины должны любить друг друга? Только понимание. Чем выше, тем лучше. У нас с Гальцевым, по крайней мере, мое такое убеждение, взаимопонимание достигло почти идеала. Мы с ним одинаково чувствуем трагичность отставания человеческой интеллигентности по отношению к интеллигентности, которой обладает материя. Слово "интеллигентность" я употребляю в широком понимании. Как разум. Отсюда торопливость в улавливании перемен, всего нового в нашей работе. Свободное время, все так называемые выходные для нас уже давно перестали существовать, не все могут выдержать, возникают иногда бытовые трагедии, но не для нас с Гальцевым, ибо мы живем в каком-то высокоорганизованном мире гармонии, что может напоминать, к примеру, совершенную гармонию Баха. Мы ежегодно делаем новые, все более усовершенствованные машины, задачи которых: организация времени, этой неуловимой и до сих пор еще неопознанной до конца сущности. У Гальцева дерзкое намерение: использовать само время как строительный материал, почти устранив технику, исчерпав ее возможности, сделать ее незаметной, несущественной, перевести уже и не в разряд, например, биологических систем, а в категории онтологические.
- А вы утверждали, что нельзя описать труд ваших людей! И сами же показываете, как это надо делать.
Карналь засмеялся.
- Период пропагандизма закончился. Настало время громких разочарований. Просто нужно каждый день давать новую технику. А моя вспышка? Когда человеческое воображение хочет наделить что-то особенно щедро, тогда возникает множество слов для определения той вещи. Об Адаме все знают, что он вкусил запретного плода. И никто не вспоминает, что главной его задачей, полученной от высшей силы, было давать названия вещам. Даже сегодня не каждый может быть Адамом.
- Так же как женщина - Евой?
- Возможно. Но разрешите считать вас все-таки Евой...
Он бережно свел Анастасию вниз, снова очутились они в длинном коридоре. Вот он кончится, сойдут они по широким ступенькам на первый этаж, окружат их люди, заберут Карналя к себе, и ничего не успеет она ему сказать, не сможет исповедаться и попросить прощения, покаяться.
- Петр Андреевич...
- Я вас слушаю, Анастасия.
- Не надо меня слушать! Если бы вы только знали! Если бы вы...
- Не имею таких прав. Все ваше - ваше... Что я для вас? Только эпизод, случайное знакомство, миллионный шанс, непредвиденность... Для меня - это другое дело.
- У меня... - она не смогла говорить, только смотрела на него, и он, поняв ее состояние, остановился, погладил ее руку.
- Очевидно, у вас тоже что-то тяжелое произошло в жизни. О вашем отце я знаю. Может, именно наши несчастья... Но я не имею права. Сказать, что и для счастья нужно иметь несчастье, - не слишком ли? Могу открыть вам тайну. Все считают меня почти бездушным человеком. Вообще люди не очень справедливы к ученым. Помните, у Маяковского: "...ни одного человеческого качества. Не человек, а двуногое бессилие..." Собственно, я и сам так считал. Держался, не подавал виду, хотел выстоять... Но есть предел усталости даже для самой твердой души. Вот увидел вас сегодня - и как бы открылось: что-то нужно изменить. Впервые это уже было тогда, у моря...
- У меня тоже было. Если бы вы знали, как я вас искала в тот день...
- Меня вытянули буквально с гор - и в Париж!
- Я узнала об этом слишком поздно! Когда уже случилось непоправимое.
- Надеюсь, вы никого не убили?
- Себя.
- А воскресить? Реанимация?
- Вы верите в воскресение?
- По крайней мере, хочется верить. Впечатление такое: убежать куда-то в тишину и неизвестность хотя бы на неделю - и оживу вновь, найду свой нерв, как говорит Юрий.
- Убегите! - Она ухватилась за это слово в слепой вере, почти отчаянно. - Убегите, убегите!
- Куда? Как? - Он горько засмеялся. - Убегают только мальчишки или гении, как некогда Толстой. Но ведь это тоже было гениальное мальчишество.
- Вы тоже имеете право на гениальное мальчишество. Вы его заработали.
- Такое никогда не зарабатывается... Это вызов, а для вызова я не имею оснований. Общество слишком много вложило в меня энергии и... надежд.
- Но ведь отдохнуть... отойти... ну, как выражаются технократы, перезарядить батареи, вы имеете право?
- Для этого существует отпуск... Как у Аристотеля? Отдых существует ради деятельности...
- А вы удерите! Хоть на неделю! Знаете, - и сама не могла опомниться от своей дерзости, - у меня есть такое место...
- Место? Разве может быть нечто подобное?
- В лесах. Вокруг - никого. Хатенка в лесу. Криница с водой, в которой много брома. Спится после той воды, как после мака. Вас никто не потревожит, никто не узнает.
- Я умру там с голоду. - Он засмеялся, все еще считая, что это шутка.
- Там есть печь, дрова. Я научу вас готовить суворовское рагу. Это от папы еще. Вы можете жить там хоть месяц!
- А как туда добраться?
- Как? - Она не думала об этом, глянула на Карналя такими чистыми глазами, что он даже вздрогнул от той доверчивой чистоты. - Если хотите, я сама вас и отвезу...
9
Перелески, пожелтевшие от неконтролированной заводской деятельности сосны, скрюченные ветрами дубы, коршуны в полинявшем небе, бетонные ограды заводских территорий, комбинатов, баз, складов, просто пустыри, обставленные километровыми рядами бетонных плит, а потом все кончилось, и только зеленое тело лесов лениво возлежало под осенним солнцем, как усталая молодая женщина. Эти леса никогда не были мрачными. Пронизанные солнцем медностволые сосны, густобровые дубы, дышавшие свежестью даже в самую большую жару, белокурые березы. Степь завладела глазами Карналя и сердцем еще от рождения. Завладеют ли им леса? Земля здесь была совсем иная. В степи - могучая, буйносилая, щедро родившая зелень, подавляла реки, надвигалась на них, как на людей, - горбатая, черная, исполинская. Земля моя, разве ж я виноват перед тобой!
А тут пустая, легкая, веется мелкими песками, съеженно прячется в вечных чащах, дает им силу или берет от них? Какая ты, земля, и что дашь мне и дашь ли?
- Я слышала, будто вы боитесь ездить на машине? - Анастасия была само внимание, остро сосредоточенный взгляд, точные движения рук, невидимая работа ног с педалями только угадывалась, но это для посвященных, а так ничего не заметно.
- После смерти жены я в самом деле словно бы возненавидел этот способ передвижения. Но теперь - все равно.
- Почему же теперь?
- Я говорил вам о пределе крепости и выносливости, а еще есть предел утрат, за которым уже все одинаково. Теперь я возненавидел вдруг землю, поглотившую моего отца. Понимаю, что это какой-то атавизм и должен он пройти непременно, а совладать с собой не могу. В человеке постепенно откладывается все доброе и злое, накапливается, напластовывается, смешивается, как-то словно спрессовываются, уничтожаются временные промежутки, все живет в тебе так, что, прикасаясь в воспоминаниях к самому близкому, затрагиваешь порой и самое далекое, и то и другое болит одинаково...
- Я буду везти вас осторожно и тихо, Петр Андреевич.
- Довольно-таки странная поездка. Что вы думаете о выкинутом мною коленце?
- Это же я подговорила вас. Моя вина.
- Никакой вины! Я позвонил домой, предупредил также Алексея Кирилловича, что должен немедленно выехать на несколько дней. Главный инженер знает тоже. Единственный, кто не знает, куда и зачем я еду, - это, кажется, Петр Андреевич Карналь.
- Там прекрасно. Мы только заедем к леснику, возьмем ключ, и уже никто вас не побеспокоит...
Карналь помолчал. Анастасия тоже умолкла, словно как-то испуганно, он заметил это, но не знал, о чем вести разговор: чувствовал себя чрезвычайно скованно при этой женщине. Все произошло так неожиданно и вопреки всему укладу его жизни. Но уже произошло, он бросал искоса взгляды на Анастасию, видел ее четкий профиль, длинную шею, ее темные глаза, что поблескивали даже в сторону, точно на тех удивительных рисунках с изображением загадочных древних египтянок, что-то неуловимое было в этом лице от Айгюль; Карналь, отталкивая усилием воли от себя все эмоциональные моменты, упорно сосредоточившись только на голом рационализме, думал, что нам нравится тот или иной тип женщины потому, что в одинаковых лицах заложена одна и та же физиономическая идея. И сам смеялся над этими наивными размышлениями. Хотя смех этот был не весьма уместным. Нельзя не рискуя утратить в себе все человеческое, ограничиваться только сферой разума. Существует не только истина и разумное познание, но еще и сравнительное наблюдение человеческого сердца. Думал ли кто когда о его сердце, замечали ли его наивность? И можно ли согласовать неистовство в крови и поиски абсолюта? Даже в мире духа все стремится к своей противоположности. Явление гераклитовской энантиодромии. А тебе остается так называемая фрустрация - выдумка интеллектуалов двадцатого века, этот вынужденный отказ от удовлетворения жизненных потребностей. А между тем жизнь так ценна, что не хочется жить тем, что не является жизнью. Нескончаемость, человека - в нескончаемости голода знаний, она всегда в противоречии с конечными целями жизни, которые, к сожалению, часто приходится квалифицировать как несущественные. Как только мы попытаемся воспользоваться плодами своих знаний, успокоить потребности каждого дня, мы незаметно можем скатиться к полной тривиальности, а то и никчемности. Такова судьба слишком большой серьезности, а он принадлежал именно к таким людям, и не могла его спасти никакая сороковая суббота года.
Куда он ехал? Куда убегал? От чего? Успокаивал себя тем, что в багажнике "Жигулей" лежит его толстенный портфель, набитый бумагами. Диссертация Кучмиенко, последние выпуски экспресс-информации, его заметки по булевым функциям. Убежать и работать. Убежать и поработать. Сделанное останется. Хватит с него страданий и всеобщего сочувствия. В страданиях нет величия. Только в созидании!
Они заехали в такую глушь, будто от Киева целые тысячи километров. На самом же деле - час езды. Дорога уже давно кончилась, пошли две глубокие колеи в песке, машина прыгала между этими колеями, как серая жабка-ропушка. Карналь невольно хватался за сиденье.
- Застрянем?
- Не должны, - успокаивала его Анастасия. - Мне приходилось сюда ездить, обычно проскакивала.
- Вы отчаянно водите машину.
- С сегодняшнего дня действительно отчаянно. До сих пор не верю, что смогла вас выкрасть из Киева.
- Я дам вам расписку, что поехал добровольно.
- Разве кто-нибудь станет обвинять?
- Все может быть. Берите расписку, пока не передумал. Ученые люди капризны. Через минуту я сам смогу выступить вашим обвинителем.
- Я стою даже самой черной неблагодарности.
- Зачем вы так?
- Если хотите, я сказала вам неправду. Я ездила сюда только дважды. Оба раза - плакать... Впервые, когда погиб папа. Тогда убежала от матери, добиралась сюда на попутных, а потом пешком по лесу. Во второй раз действительно на этих "Жигулях", от своего же мужа. У меня был муж. Вы не знаете... Сделал меня манекенщицей. Диктатор женских мод. Чуткий на цвета, как пчела. Красивый, умный, но... безнадежно съеденный алкоголем. А потом должен был быть еще один муж... Считайте, был... Вы его знаете. Сегодня... Совинский.
Она повернула лицо к Карналю, будто спрашивала: остановить машину, поворачивать назад? Лес присел, пятился пугливо, стал на цыпочки, а потом вдруг надвинулся угрожающе и темно, Карналь прикоснулся к Анастасииной руке.
- Что же вы? Застрянем. Нам же еще далеко?
Он, пожалуй, умышленно переводил разговор на обычные мелочи и тем спасал Анастасию от очень тяжкого.
- Уже недалеко, - сказала она, еще не веря, что так легко можно воскреснуть, только что умерев. - Собственно, мы уже доехали до села, а там - по твердому, просеками...
- Когда садилась "Луна-16", - сказал Карналь, - информация поступала через каждые тридцать секунд. А вот я отъехал на расстояние часа езды от Киева - и попробуй дать обо мне информацию хоть раз в сутки! В каком удивительном мире нам выпало жить!
Но Анастасия не приняла его приглашение к разговору на темы общие. Может, это было непростительное себялюбие - перекинуть свою боль на ближнего, а может, надеялась все же высвободиться из плена этой непереносимой боли. Женщины, особенно красивые и избалованные, не прощают ничьей неприступности. Если бы Карналь стал ее успокаивать или хотя бы немного попенял за неосторожность и неразборчивость, Анастасии стало бы легче. Но он вообще отказался говорить об этом, сделал вид, что не услышал, интеллигентно оттолкнул ее покаяние, отбросил, построил между нею и собой стену неприступности, и теперь надо было лезть на эту стену - и либо взять ее приступом, либо умереть.
- Вы верите в грех? - спросила она задиристо.
- А что такое грех? Как вы это понимаете?
- Ну... я не знаю... Все, что запрещено человеку.
- Человеку ничто не запрещено.
- Как это?
- Все, что воистину человеческое, не может быть запрещено. Очевидно, и тот грех, какой вы имеете в виду. Только с точки зрения богословов и диктаторов людская свобода - это возможность грешить, а истинное благочестие, мол, не пользоваться свободой совсем из уважения и любви к тому, кто даровал эту свободу. Вот я дарю вам свободу, но она опасна, как райское яблочко! Растет, смотри, а не ешь...
- Вы это на самом деле? Не для того, чтобы меня утешить?
- Разве вы малое дитя, чтоб вас утешать?
- Мне почему-то казалось, что вы такой рассудительный, холодно-рассудительный, почти...
- Почти?
- Почти догматик в обычных житейских вопросах...
- Рассудительность - одна из разновидностей трусости, так же как догматизм - это интеллектуальная форма фарисейства. Мне всегда одинаково враждебны были и то, и другое.
- Мне казалось, что вы... самый решительный из людей, каких я когда-либо знала. Даже это ваше бегство...
- Убегать, наверное, можно всем, кто отдал все и чувствует, что уже больше не сможет дать миру. Мы же пытаемся убежать преждевременно и заблаговременно, еще и не успев ничего дать людям, да и думаем мы не о людях, а только о себе. Спастись? А как? Отъехать от страданий и несчастий можно за час и за полчаса, а жить все равно же целые годы! Никакой лес, никакой пейзаж не спасут. Может, я надеялся и не на себя, а на вас, Анастасия...
- На меня?
- Вы скажете: два одиночества, сложенные вместе, дадут третье одиночество, еще большее. Но... Я слишком долго живу в безличном мире формул, а жизнь не может быть безличной...
- Алексей Кириллович рассказывал, как вы страдаете после смерти жены...
- Только глядя на вас, я понял, что так и не успел сказать ей одну вещь. У нее глаза были еще больше, чем у вас. От таких глаз, теперь лишь это постиг, наверное, устает лицо. Если бы я успел ей это сказать, может... Какая-то мистика... Что за жизнь была у Айгюль? Война, гибель отца, песчаные бури, зной пустыни, ашхабадское землетрясение, смерть матери, каторга балета... Это просто невозможно вообразить...
- Но у вас было такое долгое счастье.
- Долгое счастье? Счастье не признает длительности. У него иные измерения. День, час, мгновение - и вся жизнь!
Он вдруг забормотал что-то про себя. Анастасия разобрала только: "Когда я состарюсь... когда доживу до старости, когда стану совсем старым, не покидай меня в старости, не покидай меня..." Опомнился почти мгновенно, коснулся рукою лба.
- В моем возрасте...
- Зачем вы о возрасте, Петр Андреевич?
Он упрямо повторил:
- В моем возрасте, который не является тайной, хоть, может, и не соответствует моей внешности... Меня часто упрекают моложавостью, на что я всегда отвечаю, что это моложавость райграса на газонах, который часто стригут, не давая ему зацвести. Меня тоже жизнь стригла довольно часто и безжалостно, да и теперь стрижет... Но о моем возрасте... Это категория объективна, и она диктует человеку поведение, мысли и настроение. Во мне как бы спорят сразу два чеховских героя. Саша из "Невесты" говорит: "Нужно перевернуть жизнь!" А доктор из "Чайки" печально возражает: "Уже поздно менять жизнь". Разве от этого убежишь? Но куда мы приехали?
- За что, Петр Андреевич?
Он снова нашел ее локоть, притронулся к нему почти машинально, не то обращался к ней, не то думал вслух:
- Да, да... Вот уже несколько месяцев, наверное, самых тяжелых в моей жизни месяцев, я постоянно ощущаю чье-то присутствие, чье-то внимание, что-то неизъяснимое, будто радостные зарницы из-за темного горизонта... Может, это ваше присутствие, Анастасия?
- Но ведь я...
- Неприсутствующее присутствие, хотите сказать? Согласен. Я и сам не обращал внимания. Но увидел вас тогда у моря...
- Петр Андреевич, - Анастасия отскочила от него перепуганная, охваченная ужасом, - Петр Андреевич, вы никогда не сможете простить! Я...
Он не слушал ее, может, вообще в эту минуту неспособен был слушать кого-либо, ему нужно было выговориться самому, впервые за много месяцев выговориться, сказать такое, чего не позволял самому себе даже в мыслях.
- Потом ваша телеграмма. Она поразила меня одним словом, сути которого я не могу знать и не хочу, но... Теперь вы здесь, в нарушение всех наших обычаев и законов, но я благодарен вам... - Он чувствовал какую-то нервную потребность открыть перед этой молодой женщиной то, чего ни перед кем бы не открыл никогда, ибо, если быть с ней откровенным до конца, все это касалось не кого-то, а именно этой женщины!
Коридор был бесконечный. Узкий, какой-то тесный и темный, несмотря на многочисленные дневные светильники. Анастасия металась от стены к стене, ломано пересекала прямой путь Карналя, то приближаясь к нему, то отшатываясь от него, и далекие взблески в ее темных глазах то исчезали для Карналя, то приближались на расстояние почти опасное. Петр Андреевич, пугаясь неосознанно уже того, что только что сказал этой женщине, в то же время ощущал почти болезненную потребность говорить еще и еще, сказать как можно больше, предостеречь не то самого себя, не то Анастасию (почему именно Анастасию - не мог бы еще сказать), что самое страшное - это деградация человеческого сердца, а она неминуемо наступает, когда...
Сплошная стена неожиданно закончилась широким двусторонним проходом к цехам. Карналь, жестом пригласив Анастасию, повел ее налево.
"По периметру цехи", - сказал перед этим Карналь. Никогда бы не подумала Анастасия, что за будничным "по периметру" может скрываться такой светлый, почти храмовый простор, гармонично расчлененный могучими бетонными колоннами, сплошь увешанными, как и внизу, на первом этаже, плакатами, призывами, дружескими шаржами, диаграммами. На первый взгляд казалось, что и тут продолжается веселый карнавал острот, иронии, впечатление усиливалось еще и тем, что цех во всю длину вмел как бы два этажа: нижний, по которому шли Карналь с Анастасией, и верхний, нечто вроде театральных подмостков, деревянный настил, натертый желтой мастикой, отполированный до блеска, местами прорезанный так, чтобы выпустить из-под себя то механические подъемники, то шланги со сжатым воздухом, то подводки кабелей. Ничего похожего на электронные машины нигде Анастасия не видела, одни только беспорядочно разбросанные внутренности машин, блоки плит с интегральными схемами, таинственные густо заплетенные косы из розово-желто-зеленых проводов то бессильно свисали над помостом, то лежали на нем целыми грудами, то подключены были к каким-то устройствам, около которых стояли девушки в белых халатиках, что-то помечая в длиннющих блокнотах, не обращая ни малейшего внимания на появление в цехе Карналя.
Среди этой неразберихи прохаживалось несколько молодых людей - в расхристанных белых рубашках, со сдвинутыми в сторону галстуками, кстати, яркими, как и у Карналя. Еще несколько их сидело, согнувшись над тем, что когда-то, наверное, будет вычислительной машиной. Впечатление было такое, будто эти люди либо придуриваются, либо разыгрывают озабоченность, либо попросту бьют здесь баклуши, удрав из дому от сварливых жен или злых тещ.
- Что они делают? - тихо спросила Анастасия у Карналя.
- Колдуют.
- Не понимаю вас, Петр Андреевич.
- Вот поглядите.
Он показал на полотнище, протянутое между двумя колоннами почти под высоченным потолком: "Тысяча тридцатая - наш подарок XXV съезду!"
- Новая машина, - объяснил Карналь. - Незапланированная, без ассигнований, без материалов, без ничего.
- Как же?
- Человеческий гений и внутренние резервы. Слышали о таком? Для журналистов - не новость, надеюсь.
- Но машину - из ничего?
- А из чего человеческая мысль?
Он по-мальчишечьи прыгнул на помост, подал руку Анастасии, помог ей подняться, повел между колоннами. Им навстречу вывернулся откуда-то встрепанный Юрий Кучмиенко, замер в театральном удивлении.
- Петр Андреевич, кого это вы привели на нашу так называемую голову?
- Вы, кажется, знакомы? - удивляя Анастасию, ответил Карналь.
- И даже близко! - пожимая руку Анастасии, весело шумел Юрий. - Кроме того, могу поклясться, что знаю, для чего сюда прорвалась Анастасия! Как поют модные хлопцы: "Сили-мили иф ю вилл кил ми..."
- Этого уж ты знать не можешь, поскольку "прорыв" к вам не планировался, - заметил спокойно Карналь. - Анастасию сюда привел я.
- Вас использовали как вспомогательную силу, Петр Андреевич. Бойтесь женского коварства.
Подошел лобастый, хищноглазый, почти враждебно покосился на Анастасию, Карналь спокойно сказал:
- Знакомьтесь. Анастасия Порфирьевна. Со мной.
- Гальцев, - не слишком приветливо назвался хищноглазый. - Мы знакомы.
- Как дела? - поинтересовался Карналь.
- Идут.
- Наладчики не мешают?
Гальцев как-то сразу сбросил с себя суровость, улыбнулся.
- Мешаем им мы.
Юрий крутился возле них, ему не терпелось встрять в разговор, наконец поймал паузу, мгновенно вскочил в нее:
- Почему вы не спрашиваете о главном, Петр Андреевич?
- А что же главное? Главное - тысяча тридцатая. Спрашивать о ней? Все знаю. Жду, когда оживет.
- Да нет, так называемое главное, ради которого сюда пришли вы с Анастасией!
- Мы случайно. - Анастасия никак не могла понять, к чему ведет молодой Кучмиенко.
- Случайность - это хорошо замаскированная закономерность! - захохотал тот. - А Совинский?
- Кстати, - полюбопытствовал Карналь, - как он здесь?
- С бригадирства меня еще не спихнул. Отложил до удобного случая. В наладке у него не идет. Утратил нерв. Говорит, как будто молотком по голове стукнуло. А стукнутых мы - на вспомогательные операции. Ивана откомандировали зажигать сигареты товарищу Гальцеву. Потому что у одного не хватает времени даже зажигалку вынуть, а у другого времени - хоть лопатой греби! Совинский! - закричал он внезапно. - Огня товарищу Гальцеву!
Совинский выглянул из-за соседней колонны, в одной руке держал отвертку, в зубах - что-то блестящее, никак не похоже было, что носит он зажигалку за кем-либо, об этом свидетельствовал и его недвусмысленный жест: крепко стиснутый кулачище, угрожающий Юрию.
Но тут Совинский увидел Карналя и Анастасию, а может, прежде всего Анастасию, блестящую деталь он то ли потерял, то ли мгновенно выплюнул изо рта, отвертку упустил на помост, выпрямился во весь свой рост и, глухо бухая в гулкое дерево толстыми подошвами, подошел к гостям.
- Так замкнулся круг, - пошутил Карналь, - от Приднепровска до цеха наладки. Там мы были втроем, теперь здесь.
- Я уже знала про Совинского, - тихо сказала Анастасия.
- Можете написать о нем и вообще о наладчиках, - Карналь сделал вид, будто отступает в сторону, дает возможность вот здесь, сразу, присесть и написать про доблестный труд передовиков, которые овладели и достигли...
- А что тут писать? - буркнул Совинский, пряча от Анастасии глаза.
- Совинский прав, у меня не было намерения ни о чем писать. Особенно об этой работе, так сказать, неуловимой, что ли. Она не укладывается ни в какие привычные категории, передать словами ее, пожалуй, вообще невозможно, не обижая наладчиков.
- А какой труд подходит для передачи словами? - полюбопытствовал Гальцев.
- Доблестный! - вырвался Юрий.
Анастасия взглядом поискала защиты у Карналя. Сегодня она была не в силах состязаться с кем-либо, тем более с такими людьми, как здесь.
- Великие художники, - сказала она, - только великие художники в состоянии найти соответственные средства для...
- Но не для бесплодных описаний тех или иных трудовых операций, вмешался Карналь, - а только чтобы передать состояние человека в процессе труда и созидания. Его настроение, его размышления, его энтузиазм, возможно, даже его усталость, ибо и усталость бывает прекрасна...
- Не обо всех можно написать, - упрямо повторила Анастасия, - о знакомых, наверное, вообще невозможно... Например, о Совинском я бы не стала... Он знает об этом.
- Да, - согласился Совинский.
- Хотя виноват тут не он, а я.
Никто ничего не понимал, Гальцев показал жестом Юрию, чтобы он потихоньку ушел, сам он тоже, молча поклонившись, пошел по делам, Совинский еще какое-то время неуклюже стоял столбом перед Анастасией, пока Карналь легонько не подтолкнул его в плечо.
- Желаю успехов, - сказал добродушно. - Входи в ритм, находи нерв...
- Ищу, - вздохнул Совинский, - хотя это и не имеет столь большого значения.
- Все имеет значение, все имеет...
Они пошли дальше, Карналь вполголоса объяснял Анастасии, что и как делают наладчики, а она невольно прислушивалась к голосам за спиной.
- Совинский, - весело воскликнул Юрий, - катай на улицу, оглянись по сторонам.
- И что? - добродушно полюбопытствовал Совинский.
- Как увидишь, что никого нет, подними руку и махни! Сам знаешь, на что махнуть.
Что ответил Совинский, Анастасия не слышала, потому что попросила Карналя:
- Может, не будем больше мешать? Мне неудобно в такой роли.
- Считайте, что не я вас, а вы меня сопровождаете, - успокоил ее Карналь.
- Этот лобастый...
- Гальцев?
- Он и вас невзлюбит за то, что вы привели меня сюда в столь неподходящий момент.
- Невзлюбит? А разве мужчины должны любить друг друга? Только понимание. Чем выше, тем лучше. У нас с Гальцевым, по крайней мере, мое такое убеждение, взаимопонимание достигло почти идеала. Мы с ним одинаково чувствуем трагичность отставания человеческой интеллигентности по отношению к интеллигентности, которой обладает материя. Слово "интеллигентность" я употребляю в широком понимании. Как разум. Отсюда торопливость в улавливании перемен, всего нового в нашей работе. Свободное время, все так называемые выходные для нас уже давно перестали существовать, не все могут выдержать, возникают иногда бытовые трагедии, но не для нас с Гальцевым, ибо мы живем в каком-то высокоорганизованном мире гармонии, что может напоминать, к примеру, совершенную гармонию Баха. Мы ежегодно делаем новые, все более усовершенствованные машины, задачи которых: организация времени, этой неуловимой и до сих пор еще неопознанной до конца сущности. У Гальцева дерзкое намерение: использовать само время как строительный материал, почти устранив технику, исчерпав ее возможности, сделать ее незаметной, несущественной, перевести уже и не в разряд, например, биологических систем, а в категории онтологические.
- А вы утверждали, что нельзя описать труд ваших людей! И сами же показываете, как это надо делать.
Карналь засмеялся.
- Период пропагандизма закончился. Настало время громких разочарований. Просто нужно каждый день давать новую технику. А моя вспышка? Когда человеческое воображение хочет наделить что-то особенно щедро, тогда возникает множество слов для определения той вещи. Об Адаме все знают, что он вкусил запретного плода. И никто не вспоминает, что главной его задачей, полученной от высшей силы, было давать названия вещам. Даже сегодня не каждый может быть Адамом.
- Так же как женщина - Евой?
- Возможно. Но разрешите считать вас все-таки Евой...
Он бережно свел Анастасию вниз, снова очутились они в длинном коридоре. Вот он кончится, сойдут они по широким ступенькам на первый этаж, окружат их люди, заберут Карналя к себе, и ничего не успеет она ему сказать, не сможет исповедаться и попросить прощения, покаяться.
- Петр Андреевич...
- Я вас слушаю, Анастасия.
- Не надо меня слушать! Если бы вы только знали! Если бы вы...
- Не имею таких прав. Все ваше - ваше... Что я для вас? Только эпизод, случайное знакомство, миллионный шанс, непредвиденность... Для меня - это другое дело.
- У меня... - она не смогла говорить, только смотрела на него, и он, поняв ее состояние, остановился, погладил ее руку.
- Очевидно, у вас тоже что-то тяжелое произошло в жизни. О вашем отце я знаю. Может, именно наши несчастья... Но я не имею права. Сказать, что и для счастья нужно иметь несчастье, - не слишком ли? Могу открыть вам тайну. Все считают меня почти бездушным человеком. Вообще люди не очень справедливы к ученым. Помните, у Маяковского: "...ни одного человеческого качества. Не человек, а двуногое бессилие..." Собственно, я и сам так считал. Держался, не подавал виду, хотел выстоять... Но есть предел усталости даже для самой твердой души. Вот увидел вас сегодня - и как бы открылось: что-то нужно изменить. Впервые это уже было тогда, у моря...
- У меня тоже было. Если бы вы знали, как я вас искала в тот день...
- Меня вытянули буквально с гор - и в Париж!
- Я узнала об этом слишком поздно! Когда уже случилось непоправимое.
- Надеюсь, вы никого не убили?
- Себя.
- А воскресить? Реанимация?
- Вы верите в воскресение?
- По крайней мере, хочется верить. Впечатление такое: убежать куда-то в тишину и неизвестность хотя бы на неделю - и оживу вновь, найду свой нерв, как говорит Юрий.
- Убегите! - Она ухватилась за это слово в слепой вере, почти отчаянно. - Убегите, убегите!
- Куда? Как? - Он горько засмеялся. - Убегают только мальчишки или гении, как некогда Толстой. Но ведь это тоже было гениальное мальчишество.
- Вы тоже имеете право на гениальное мальчишество. Вы его заработали.
- Такое никогда не зарабатывается... Это вызов, а для вызова я не имею оснований. Общество слишком много вложило в меня энергии и... надежд.
- Но ведь отдохнуть... отойти... ну, как выражаются технократы, перезарядить батареи, вы имеете право?
- Для этого существует отпуск... Как у Аристотеля? Отдых существует ради деятельности...
- А вы удерите! Хоть на неделю! Знаете, - и сама не могла опомниться от своей дерзости, - у меня есть такое место...
- Место? Разве может быть нечто подобное?
- В лесах. Вокруг - никого. Хатенка в лесу. Криница с водой, в которой много брома. Спится после той воды, как после мака. Вас никто не потревожит, никто не узнает.
- Я умру там с голоду. - Он засмеялся, все еще считая, что это шутка.
- Там есть печь, дрова. Я научу вас готовить суворовское рагу. Это от папы еще. Вы можете жить там хоть месяц!
- А как туда добраться?
- Как? - Она не думала об этом, глянула на Карналя такими чистыми глазами, что он даже вздрогнул от той доверчивой чистоты. - Если хотите, я сама вас и отвезу...
9
Перелески, пожелтевшие от неконтролированной заводской деятельности сосны, скрюченные ветрами дубы, коршуны в полинявшем небе, бетонные ограды заводских территорий, комбинатов, баз, складов, просто пустыри, обставленные километровыми рядами бетонных плит, а потом все кончилось, и только зеленое тело лесов лениво возлежало под осенним солнцем, как усталая молодая женщина. Эти леса никогда не были мрачными. Пронизанные солнцем медностволые сосны, густобровые дубы, дышавшие свежестью даже в самую большую жару, белокурые березы. Степь завладела глазами Карналя и сердцем еще от рождения. Завладеют ли им леса? Земля здесь была совсем иная. В степи - могучая, буйносилая, щедро родившая зелень, подавляла реки, надвигалась на них, как на людей, - горбатая, черная, исполинская. Земля моя, разве ж я виноват перед тобой!
А тут пустая, легкая, веется мелкими песками, съеженно прячется в вечных чащах, дает им силу или берет от них? Какая ты, земля, и что дашь мне и дашь ли?
- Я слышала, будто вы боитесь ездить на машине? - Анастасия была само внимание, остро сосредоточенный взгляд, точные движения рук, невидимая работа ног с педалями только угадывалась, но это для посвященных, а так ничего не заметно.
- После смерти жены я в самом деле словно бы возненавидел этот способ передвижения. Но теперь - все равно.
- Почему же теперь?
- Я говорил вам о пределе крепости и выносливости, а еще есть предел утрат, за которым уже все одинаково. Теперь я возненавидел вдруг землю, поглотившую моего отца. Понимаю, что это какой-то атавизм и должен он пройти непременно, а совладать с собой не могу. В человеке постепенно откладывается все доброе и злое, накапливается, напластовывается, смешивается, как-то словно спрессовываются, уничтожаются временные промежутки, все живет в тебе так, что, прикасаясь в воспоминаниях к самому близкому, затрагиваешь порой и самое далекое, и то и другое болит одинаково...
- Я буду везти вас осторожно и тихо, Петр Андреевич.
- Довольно-таки странная поездка. Что вы думаете о выкинутом мною коленце?
- Это же я подговорила вас. Моя вина.
- Никакой вины! Я позвонил домой, предупредил также Алексея Кирилловича, что должен немедленно выехать на несколько дней. Главный инженер знает тоже. Единственный, кто не знает, куда и зачем я еду, - это, кажется, Петр Андреевич Карналь.
- Там прекрасно. Мы только заедем к леснику, возьмем ключ, и уже никто вас не побеспокоит...
Карналь помолчал. Анастасия тоже умолкла, словно как-то испуганно, он заметил это, но не знал, о чем вести разговор: чувствовал себя чрезвычайно скованно при этой женщине. Все произошло так неожиданно и вопреки всему укладу его жизни. Но уже произошло, он бросал искоса взгляды на Анастасию, видел ее четкий профиль, длинную шею, ее темные глаза, что поблескивали даже в сторону, точно на тех удивительных рисунках с изображением загадочных древних египтянок, что-то неуловимое было в этом лице от Айгюль; Карналь, отталкивая усилием воли от себя все эмоциональные моменты, упорно сосредоточившись только на голом рационализме, думал, что нам нравится тот или иной тип женщины потому, что в одинаковых лицах заложена одна и та же физиономическая идея. И сам смеялся над этими наивными размышлениями. Хотя смех этот был не весьма уместным. Нельзя не рискуя утратить в себе все человеческое, ограничиваться только сферой разума. Существует не только истина и разумное познание, но еще и сравнительное наблюдение человеческого сердца. Думал ли кто когда о его сердце, замечали ли его наивность? И можно ли согласовать неистовство в крови и поиски абсолюта? Даже в мире духа все стремится к своей противоположности. Явление гераклитовской энантиодромии. А тебе остается так называемая фрустрация - выдумка интеллектуалов двадцатого века, этот вынужденный отказ от удовлетворения жизненных потребностей. А между тем жизнь так ценна, что не хочется жить тем, что не является жизнью. Нескончаемость, человека - в нескончаемости голода знаний, она всегда в противоречии с конечными целями жизни, которые, к сожалению, часто приходится квалифицировать как несущественные. Как только мы попытаемся воспользоваться плодами своих знаний, успокоить потребности каждого дня, мы незаметно можем скатиться к полной тривиальности, а то и никчемности. Такова судьба слишком большой серьезности, а он принадлежал именно к таким людям, и не могла его спасти никакая сороковая суббота года.
Куда он ехал? Куда убегал? От чего? Успокаивал себя тем, что в багажнике "Жигулей" лежит его толстенный портфель, набитый бумагами. Диссертация Кучмиенко, последние выпуски экспресс-информации, его заметки по булевым функциям. Убежать и работать. Убежать и поработать. Сделанное останется. Хватит с него страданий и всеобщего сочувствия. В страданиях нет величия. Только в созидании!
Они заехали в такую глушь, будто от Киева целые тысячи километров. На самом же деле - час езды. Дорога уже давно кончилась, пошли две глубокие колеи в песке, машина прыгала между этими колеями, как серая жабка-ропушка. Карналь невольно хватался за сиденье.
- Застрянем?
- Не должны, - успокаивала его Анастасия. - Мне приходилось сюда ездить, обычно проскакивала.
- Вы отчаянно водите машину.
- С сегодняшнего дня действительно отчаянно. До сих пор не верю, что смогла вас выкрасть из Киева.
- Я дам вам расписку, что поехал добровольно.
- Разве кто-нибудь станет обвинять?
- Все может быть. Берите расписку, пока не передумал. Ученые люди капризны. Через минуту я сам смогу выступить вашим обвинителем.
- Я стою даже самой черной неблагодарности.
- Зачем вы так?
- Если хотите, я сказала вам неправду. Я ездила сюда только дважды. Оба раза - плакать... Впервые, когда погиб папа. Тогда убежала от матери, добиралась сюда на попутных, а потом пешком по лесу. Во второй раз действительно на этих "Жигулях", от своего же мужа. У меня был муж. Вы не знаете... Сделал меня манекенщицей. Диктатор женских мод. Чуткий на цвета, как пчела. Красивый, умный, но... безнадежно съеденный алкоголем. А потом должен был быть еще один муж... Считайте, был... Вы его знаете. Сегодня... Совинский.
Она повернула лицо к Карналю, будто спрашивала: остановить машину, поворачивать назад? Лес присел, пятился пугливо, стал на цыпочки, а потом вдруг надвинулся угрожающе и темно, Карналь прикоснулся к Анастасииной руке.
- Что же вы? Застрянем. Нам же еще далеко?
Он, пожалуй, умышленно переводил разговор на обычные мелочи и тем спасал Анастасию от очень тяжкого.
- Уже недалеко, - сказала она, еще не веря, что так легко можно воскреснуть, только что умерев. - Собственно, мы уже доехали до села, а там - по твердому, просеками...
- Когда садилась "Луна-16", - сказал Карналь, - информация поступала через каждые тридцать секунд. А вот я отъехал на расстояние часа езды от Киева - и попробуй дать обо мне информацию хоть раз в сутки! В каком удивительном мире нам выпало жить!
Но Анастасия не приняла его приглашение к разговору на темы общие. Может, это было непростительное себялюбие - перекинуть свою боль на ближнего, а может, надеялась все же высвободиться из плена этой непереносимой боли. Женщины, особенно красивые и избалованные, не прощают ничьей неприступности. Если бы Карналь стал ее успокаивать или хотя бы немного попенял за неосторожность и неразборчивость, Анастасии стало бы легче. Но он вообще отказался говорить об этом, сделал вид, что не услышал, интеллигентно оттолкнул ее покаяние, отбросил, построил между нею и собой стену неприступности, и теперь надо было лезть на эту стену - и либо взять ее приступом, либо умереть.
- Вы верите в грех? - спросила она задиристо.
- А что такое грех? Как вы это понимаете?
- Ну... я не знаю... Все, что запрещено человеку.
- Человеку ничто не запрещено.
- Как это?
- Все, что воистину человеческое, не может быть запрещено. Очевидно, и тот грех, какой вы имеете в виду. Только с точки зрения богословов и диктаторов людская свобода - это возможность грешить, а истинное благочестие, мол, не пользоваться свободой совсем из уважения и любви к тому, кто даровал эту свободу. Вот я дарю вам свободу, но она опасна, как райское яблочко! Растет, смотри, а не ешь...
- Вы это на самом деле? Не для того, чтобы меня утешить?
- Разве вы малое дитя, чтоб вас утешать?
- Мне почему-то казалось, что вы такой рассудительный, холодно-рассудительный, почти...
- Почти?
- Почти догматик в обычных житейских вопросах...
- Рассудительность - одна из разновидностей трусости, так же как догматизм - это интеллектуальная форма фарисейства. Мне всегда одинаково враждебны были и то, и другое.
- Мне казалось, что вы... самый решительный из людей, каких я когда-либо знала. Даже это ваше бегство...
- Убегать, наверное, можно всем, кто отдал все и чувствует, что уже больше не сможет дать миру. Мы же пытаемся убежать преждевременно и заблаговременно, еще и не успев ничего дать людям, да и думаем мы не о людях, а только о себе. Спастись? А как? Отъехать от страданий и несчастий можно за час и за полчаса, а жить все равно же целые годы! Никакой лес, никакой пейзаж не спасут. Может, я надеялся и не на себя, а на вас, Анастасия...
- На меня?
- Вы скажете: два одиночества, сложенные вместе, дадут третье одиночество, еще большее. Но... Я слишком долго живу в безличном мире формул, а жизнь не может быть безличной...
- Алексей Кириллович рассказывал, как вы страдаете после смерти жены...
- Только глядя на вас, я понял, что так и не успел сказать ей одну вещь. У нее глаза были еще больше, чем у вас. От таких глаз, теперь лишь это постиг, наверное, устает лицо. Если бы я успел ей это сказать, может... Какая-то мистика... Что за жизнь была у Айгюль? Война, гибель отца, песчаные бури, зной пустыни, ашхабадское землетрясение, смерть матери, каторга балета... Это просто невозможно вообразить...
- Но у вас было такое долгое счастье.
- Долгое счастье? Счастье не признает длительности. У него иные измерения. День, час, мгновение - и вся жизнь!
Он вдруг забормотал что-то про себя. Анастасия разобрала только: "Когда я состарюсь... когда доживу до старости, когда стану совсем старым, не покидай меня в старости, не покидай меня..." Опомнился почти мгновенно, коснулся рукою лба.
- В моем возрасте...
- Зачем вы о возрасте, Петр Андреевич?
Он упрямо повторил:
- В моем возрасте, который не является тайной, хоть, может, и не соответствует моей внешности... Меня часто упрекают моложавостью, на что я всегда отвечаю, что это моложавость райграса на газонах, который часто стригут, не давая ему зацвести. Меня тоже жизнь стригла довольно часто и безжалостно, да и теперь стрижет... Но о моем возрасте... Это категория объективна, и она диктует человеку поведение, мысли и настроение. Во мне как бы спорят сразу два чеховских героя. Саша из "Невесты" говорит: "Нужно перевернуть жизнь!" А доктор из "Чайки" печально возражает: "Уже поздно менять жизнь". Разве от этого убежишь? Но куда мы приехали?