- Так ты для этого приехала? - снова спросил Зиньку Карналь.
   - Сказано же: совещание председателей колхозов.
   - И ты для выступления выбрала именно эту проблему?
   - Еще чего? У меня проблем и без этой хватает! Вот говорили тут в Центральном Комитете, а я возьми да и похвались своим славным земляком. Меня и спросили, а если и в колхозе автоматическую систему управления? А я не знаю, с чем ее едят и какой ложкой. Ты и объясни.
   Карналь не объяснял. Не умел и не любил популяризаторства. Он представил себе: тысячи лет сеют хлеб и тысячи лет набирают опыт, встревоженно поглядывают на небо, мнут в пальцах комочки почвы, пробуют на зуб молодое зернышко, взвешивают на ладони колосок. Собирается и всякий раз теряется бесследно со смертью каждого носителя запас опыта горького и радостного, всякий раз каждому приходится добывать утерянное вновь, годами, десятилетиями, разгадывать тайны, чтобы с одного лишь взгляда угадать, когда снега сползут с гор, как перезимовала озимь, где лучше сеять ячмень, а где просо, что вещают сорок дождливых дней, а что - сорок знойных, что будет, если сады зацветут вторично? И как солнце всходит, и как заходит, и какие облака, и как плывут по небу, и куда летят птицы, и как поет петух, и почему свинья мостит под себя соломку - никакие институты никогда не склассифицируют все то, что сохраняется в памяти народной и теряется без конца, а потом снова рождается. Достижения наконец возобладают, но ведь и утраты неисчислимы, иногда просто трагичны.
   Проще с тем, что проверено столетиями. К примеру, в их местах все знают, что сливы наилучшие - в Лучках, а вишни - в Мишурином, арбузы - в Келеберде, пшеница - в Рябцевом. Но когда налетает стихия... Вот была бесснежная зима со страшными морозами, все поля к весне стали черными, не зазеленело, не пробился ни единый росток, страшно было смотреть. Карналь летел в Ростов, пролетел над всей Украиной - и все внизу было черным) как на пожарище. В районе всех председателей обязали: пересеивать ячменем и овсом. Завезли посевматериал, установили сроки. Проще всего было выполнять указания. Но вырастет ли хлеб после указаний? На это никто в районе ответа не давал. Да и спрашивать никто не решался. Зинька тоже не спрашивала, но дома собрала старых колхозников: пришли дед Гнат, Андрий Карналь, Петро Загреба, долго сидели, молчали, думали.
   - Оно может быть, а может не быть, - сказал наконец дед Гнат, самый старший.
   Потом все молча пошли в степь, бродили по черному озимищу, докапывались до корешков, нюхали землю, брали на язык, садились на корточки, словно бы к чему-то прислушивались. Со стороны это могло показаться совершенной нелепостью. Что можно искать в почерневшем, вымороженном за зиму поле? А ведь нашли. Закрылись с Зинькой в ее кабинете, долго взвешивали все возможности. Можно и пересеивать, но если сухая весна, все пересеянное погибнет, выгорит, и соломы не соберешь. А озимь еще живая, еще корешок держится. Сухая весна для него даже полезна, потому что он прогреется и пойдет в рост. А там в мае пойдут дожди, пусть и с небольшим, но все же будем с хлебом. С посеянным - будем, а с пересеянным - вряд ли.
   - А если весна выдастся холодная и дождливая, и зальет те корешки, и они не отойдут? - спросила Зинька.
   - Нет, - сказали деды, - приметы указывают на весну теплую и сухую.
   - А если случится вопреки приметам? Ведь бывало и такое?
   - Бывало, и не раз. Все может быть.
   - Тогда что же? - снова спросила Зинька.
   - А что? - откровенно сказал Андрий Карналь. - Будет с тобой то, что однажды случилось со мной. Снимут с работы. Может, и из партии исключат. За невыполнение указаний. Если же рискнешь и вырастет у тебя пшеница на весь район, а то и на целую область, - орден дадут.
   Зинька рискнула и получила орден. Но ведь не все же могут рисковать, не везде есть мудрые деды, да и деды тоже не везде одинаковы. Зато указания действуют неумолимо и постоянно, как законы природы. И бывает, указания неразумные. Сей в холодную землю, начинай собирать недозревшее, пусть доходит в валках, молотить мокрое, высушить потом.
   А только попробуй себе представить: все поля, все фермы, все деревья, реки, ручьи, земли подчинены единой системе точного, безошибочного автоматического управления. Проложены глубоко в земле кабели, зоны их охраняются, от кабелей отходят разветвления с сверхчувствительными датчиками, от которых целыми потоками идет информация к электронным мозгам, охватывающим колхоз, район, область. Для каждого поля, для каждого участка определяются все показатели: ветры господствующие, переменные, неожиданные, холодные, теплые, влажные, сухие; угол, под которым падают солнечные лучи на поверхность земли, прогретость земли на заданных глубинах, в разные времена года, в разные месяцы, дни, часы и даже минуты; циркуляция почвенных вод, воды дождевые, испарения, проникание в глубокие слои; истощение или "сытость" земли, потребность в тех или иных удобрениях, потребность в обработке, голоса земли, ее стоны, вскрики, радостные вздохи, голоса удовлетворения. Микроскопические датчики в пшеничном зернышке, в яблоневой почке, в первом бледном зубике, которым прорастают семена, в зеленой завязи под отмирающим цветком. Прослеживают рост от самых первых начал, улавливаются все сигналы, удовлетворяются все потребности, капризы, причуды. Нужна влага? Пожалуйста, подбросим искусственное орошение! Не хватает удобрений? Дадим на те поля удобрения. Холодно? Зажжем над полем искусственные солнца, питаемые соседней атомной электростанцией.
   Он вообразил: все команды дает электронная машина, выполняют команды также электронные автоматические устройства, размещенные с разумной целесообразностью именно там, где в них может возникнуть потребность.
   Но, вообразив все это, Карналь ужаснулся: тут недостаточно одной техники, никакая математика не сможет проникнуть в тайну пшеничного зерна и в плод яблони, математика со своим гигантским аппаратом все равно никогда не сравняется с земными просторами, остановится бессильно даже перед явлениями на поверхности земной, а надо же проникнуть в глубины, охватить всю беспредельность ее микромира, земных основ, найти все таинственные, еще и поныне не найденные наукой частицы, определить их характер, научиться читать их прихоти. Нужны, может, новые какие-то интуиции, новые науки, новые необычайные умы для разрешения, так сказать, идеального решения проблемы, которая возникла в случайном разговоре двух секретарей Центрального Комитета с председателем обыкновенного украинского колхоза.
   - Нет, это двенадцатый сон Веры Павловны, - сказал наконец Карналь.
   - Почему аж двенадцатый? - удивился Пронченко. - Что-то ты перескочил далеко. У Веры Павловны в "Что делать?" было четыре сна, а ты - сразу в двенадцатый!
   - Остальные пропускаем, как несущественные, - улыбнулся Карналь. - У вас тут воображение так разогналось, что для его обуздания нужно нечто особое, как для контролирования термоядерной реакции. Материя, как известно, под действием тех адских сил уничтожается бесследно, поэтому нужно придумывать, пожалуй, что-то нематериальное. У меня в голове промелькнуло как раз нечто подобное.
   - Может, поделишься и с нами?
   - Ох, я чуть не забыла, - всплеснула руками Зинька. - Там же от деда Карналя вам гостинцы.
   - Получаешь гостинцы - надо их отработать, - пошутил Пронченко.
   - Наверное, никогда не отработаю, - Карналь беспомощно развел руками. Разве может человек, к примеру, отплатить за самый факт своего рождения, за то, что ему дарована жизнь? Я только что представил себе, что можно бы сделать, развив идею Зинаиды Федоровны, подведя под нее научную базу, и это мне показалось таким недостижимым, что я даже испугался, хотя кибернетики, по правде говоря, не боятся ничего. Но все же есть вещи неосуществимые - с этим надо смириться. Например, нельзя никогда научиться варить вкусный борщ - с таким умением надо родиться. Так же, как писать романы, хотя романисты и оскорбились бы, услышав подобное сравнение. Хотелось бы замахнуться на недостижимое. Но как? Продолжить и без того уже бесконечный рабочий день?
   - Продли не рабочий день, а усилия, - подсказал Пронченко. - Эта штука в человеке неисчерпаема. Чем больше черпаешь, тем больше прибывает. А у скупого и ленивого отпадает. Как хвост у ящерицы.
   - То, о чем мы тут говорим, еще невозможно даже записать в ближайший пятилетний план, я так думаю, - с сожалением заметил Карналь. - Так что, дорогая Зинька, придется тебе еще ждать.
   - Разве только мне? А вам? И разве мы не доживем до той нашей пятилетки, в планы которой запишем все мечты? И разве мы не привыкли не жаловаться на трудности и находить утешение в своей работе?
   Зинька оставалась Зинькой. И в далекие довоенные годы, и в той беседе у Пронченко, и в телеграмме, которую послала после гибели Айгюль: "Рыдаю вместе с тобой, дорогой мой Петрик!"
   6
   Кучмиенко появился в приемной Карналя в самую неподходящую минуту. Академик никогда не просил своего помощника, чтобы он ограждал его от посетителей, но Алексей Кириллович и сам понимал, что Карналь имеет право на ту долю покоя и одиночества, какая только возможна в его положении, вообще говоря, напоминавшем чем-то жизнь на вершине действующего вулкана: звонки, вызовы, визиты, требования, там рвется, там не хватает, там не выходит, там то, там се.
   Сегодня утро, кажется, предстояло спокойное. Алексей Кириллович пришел на помощь секретарше, объединенными усилиями легче было отбиваться от случайных посетителей, но визита Кучмиенко он не предвидел. Да и кто может предвидеть, когда и где появится Кучмиенко.
   - Заперся? - кивая на дверь и мгновенно оценив обстановку, спросил Кучмиенко.
   - Просил не беспокоить до одиннадцати, - Алексей Кириллович сделал движение, как будто пошел наперерез Кучмиенко, хотя откровенно этого делать не хотел. Кучмиенко не обратил на его маневр ни малейшего внимания.
   - Если и заперся, то не от меня, - заявил уверенно и дернул дверь кабинета Карналя от себя.
   Это была простая дверь, без обычного тамбура - Карналь тамбуры терпеть не мог, - но, правда, толстая и крепкая, довольно надежная изоляция от нежелаемых звуков. От звуков, но не от Кучмиенко. Ибо Кучмиенко умел проникать и не через такие двери! Когда живешь на свете какое-то там время и достиг какого-то там уровня, то просто смешно, чтобы перед тобой не открывались двери, которые тебе нужны!
   Неслышно ступая в своих толстоподошвенных туфлях, Кучмиенко вошел в кабинет Карналя, прикрыл за собой дверь, бодро потряс плечами, метнул взглядом туда-сюда, не увидел для себя ничего нового: те же кипы чертежей, завалы информационных бюллетеней на длиннющем Карналевом столе, толстые фолианты, ксерографические оттиски каких-то рефератов, которые академик зачем-то ежедневно глотал десятками. Гималаи информации, арктические поля книжных торосов, вавилонская башня языков, терминологий, жаргонов - кому оно нужно! Руководить - это означает ограничиваться. Умело и разумно. Всего не охватишь, не постигнешь, только голова затуманится. Схватить одно звено и вытащить всю цепь! Что может быть проще? Руководители нового типа, к которым скромно относил себя Кучмиенко, презирали всех этих книгоедов и брошюроглотателей! Никаких бумаг, ни единого листочка бумаги в кабинете! Резолюция - анахронизм! Когда чешутся руки наложить резолюцию, спрячь их под стол, засунь в карманы, поиграй импортной газовой зажигалкой, а заявление или что там еще попроси убрать с твоих глаз. Мол, аллергические синдромы от одного вида бумажки в таком суперсовременном кабинете, где все приспособлено к новому стилю руководства и управления. Никаких телефонов, никаких селекторов, ничего привычного. Обыкновенный шарик на прекрасном голом столе, а под столешницей незаметная, но закодированная в сигналах памяти кнопка. Если надо что-нибудь передать, нажимаешь кнопку и спокойно говоришь, обращаясь к шарику: "Дина Лаврентьевна, прошу вас, соедините меня...", или "Переключите меня", или "Передайте тому-то и тому-то". Если кто-то хочет соединиться с тобой, шарик ненастырно загорается соответственным цветом: зеленым, голубым, розовым, оранжевым. Слишком резких колеров Кучмиенко не терпел, но не любил и однообразия в них, поэтому на каждый день недели устанавливал с Диной Лаврентьевной тот или иной цвет, и день как бы получал свой флаг - то зеленый, то розовый, то еще какой-нибудь.
   У Карналя было все: и книги, и бумаги, и чертежи, и телефоны, и селекторы, и чернильницы, и пишущая машинка зачем-то торчала среди бумажных завалов, как будто сам академик превращался иногда в простую машинистку, и фотографии Айгюль и Людмилки, и бронзовая статуэтка Ленина, совсем маленькая и незаметная рядом с серыми, большими портретами известных математиков, почему-то похожих не то на разбойников, не то на плохо причесанных и загримированных актеров. А у Кучмиенко? Всего только два портрета.
   - Привет! - еще от двери крикнул Кучмиенко и, не спрашивая, вынул пачку американских сигарет, щелкнул зажигалкой.
   Карналь не курил и не любил, чтобы дымили у него перед носом, но на Кучмиенко управы не было.
   - Привет, - сказал он немного устало, сегодня мало спал, читал чуть ли не всю ночь, а с утра снова забивал голову разными разностями, чтобы только не погружаться в так называемые производственные заботы, умело и решительно спихивая на своих заместителей заботы о снабжении, конфликты со смежниками, неприятные разговоры с финансистами, графики, транспорт, новые соглашения и старые соглашения, споры.
   Кучмиенко упал в кресло у рабочего стола Карналя, пустил дым колечками, пожевал губами, как будто смаковал тот дым. Неизвестно, где и как он доставал американские сигареты, но уж доставал и курил только эти. А попробуй сказать, что советский табак хуже американского, - горло перегрызет. Что? Советский табак самый крепкий в мире! Вот так и живут Кучмиенки, курят американские сигареты, пьют шотландский виски и носят французские галстуки, их жены гоняются за французской парфюмерией, а отпрыски неистовствуют из-за американских джинсов и разевают рот на пеструю сорочку, занесенную в мировую моду из Америки. Хвалят заморские ткани и забывают о той исторической ткани, знамя на которой пронесли советские солдаты от Волги до Берлина, а потом водрузили это знамя на обгоревшем куполе рейхстага, похожем на глобус в ребрах меридианов, и весь мир увидел советскую ткань нелиняющего алого цвета, и не линяет она вот уже более тридцати лет, не полиняет никогда, не уничтожится, не порвется. И тот, кто сегодня берет в руки наше знамя, помнит тех троих советских солдат, что под пулями, снарядами, фаустпатронами поднимались на самую высокую высоту истории. Помнит ли Кучмиенко? Для политзанятий - да. А для дела? Для равнения на то знамя?
   Вот сидит, покуривает американские сигареты, костюм у него из тонкой английской шерсти, туфли югославские, наимоднейшие, сорочка западногерманская - хлопок в фактуре натурального шелка. Он не ученый, не производственник, не созидатель - просто купец, потребитель.
   - Что-то скажешь? - без особого любопытства спросил Карналь.
   - Могу.
   - Что же, если не секрет?
   Карналь невольно усмехнулся, вспомнив, как молодые конструкторы высмеивают страсть Кучмиенко к чрезмерной секретности. Мол, он подал в соответствующие инстанции предложение засекретить половину элементов периодической системы Менделеева, а заодно и собственную фамилию и теперь будет выступать под псевдонимами, которые менять станет еще чаще, чем свои костюмы в клеточку и цвета переговорного шарика в своем кабинете.
   Кучмиенко, который из-за дымовой завесы внимательно наблюдал за выражением лица Карналя, пытаясь угадать, знает ли тот что-нибудь о его ночном приключения у Анастасии, встревожился, заметив усмешку, но сразу же кинулся на разведку боем.
   - Зря смеешься, должен был бы проявить обеспокоенность, - сказал он, придавая голосу оттенок тревоги.
   - Что-то случилось?
   Этим вопросом Карналь снимал с души Кучмиенко огромнейшую тяжесть. Если бы знал, так не спрашивал.
   Теперь можно было посмаковать новость в стиле и духе лучших кучмиенковских традиций. Кучмиенко попыхал вкусным дымком, повздыхал, пошевелил плечами, затем сообщил, как наивысшую милость:
   - К нам знаешь кто едет?
   - Скажешь, - без любопытства откликнулся Карналь, не отрываясь от чтения бюллетеней технической информации. Читал сразу по три, а то и по пять, и все на разных языках. Рехнулся человек окончательно!
   - Пронченко! - сообщил Кучмиенко и отвел от себя дым, чтобы увидеть, какое впечатление произвела на Карналя произнесенная им фамилия.
   Но тот, не отрываясь от чтения, так же спокойно, буднично спросил:
   - Откуда ты знаешь?
   - Везде свои люди. Дали знать.
   Кучмиенко не скрывая удовлетворения. Пока одни мудрствуют, другие действуют. Высоты принадлежат организаторам. Мозг сам по себе, если он даже имеет академический ранг, не тянет ничего. Мозг и у курицы есть. А мир держат в своих руках гении организации. Организовать все: быт, труд, новости, образ мышления, поступки. Вот он, Кучмиенко, спал или не спал, а на него работали и будут работать сотни людей и выдадут в нужный момент именно то, что надо, тогда как Карналь, хоть он и тысячу раз академик, будет забивать себе голову какими-нибудь квалификациями, экстраполяциями, мутациями, агрегованными и неагрегованными уровнями, забывая о том обычном житейском уровне, коего ты должен изо всех сил придерживаться, если не хочешь, чтобы тебе оторвали голову.
   - Ты что? - спросил Кучмиенко. - Не расслышал, может? Пронченко, говорю, к нам едет. Через час будет здесь.
   - А-а, - сказал Карналь, - спасибо, слышал. Он мог бы позвонить, предупредить. Может, это тебя просто разыграли?
   - Не тот уровень, - обиделся Кучмиенко. - Я имею дело с людьми солидными. А раз начальство хочет нас застукать, то что?
   - Ничего, - беззаботно ответил Карналь.
   - Петр Андреевич! Да брось ты свои книжки-шмыжки! Надо же подумать, что мы покажем Пронченко.
   - Что захочет, то и покажем.
   - Ну, так подготовиться как положено!
   - Начальство должно видеть все, как оно есть.
   - Да ты что, Петр Андреевич! Я уже распорядился, чтобы всюду ажур! Главное, чтобы никого не допускать с заявлениями. Ты же знаешь, какая у нас нахрапистая публика. Со всем в ЦК, как будто там нечего людям делать.
   - Ну, - Карналь утомленно потер глаза, не зная, как отвязаться от надоедливого Кучмиенко, - я не могу обсуждать эти проблемы. Кто и что пишет и кому адресует - это же все-таки дело каждого. Очевидно, если бы меня избрали на такую должность, мне тоже пришлось бы читать все письма. Ученый может позволить себе роскошь избежать каких-либо нежелательных эмоций или забот, особенно если он не в состоянии те заботы разрешить, но люди с соответственными полномочиями... Что же касается твоей тревоги, то думаю так: раз меня никто не предупредил, то, может, Пронченко хочет посетить нашу фирму неофициально? Электроника - слишком специфическая вещь даже для такого человека, как он.
   Кучмиенко свистнул:
   - Теперь у нас каждый школьник в электронике - как рыба в воде! Я знаю одного кума, так он живет знаешь чем? Пишет книжечки про кибернетику для школьников. Уже целую библиотеку нацарапал.
   - Школярство погубило уже немало наук, теперь оно начинает угрожать и кибернетике. У тебя еще что-то?
   Кучмиенко даже рот разинул на такую неблагодарность: он с такой новостью, а его спрашивают: "еще что-то"!
   - Тебе мало того, что я принес? - воскликнул он.
   - Принес - спасибо. Теперь позволь мне поработать. Тебе тоже советую. Кстати, пока ты спустишься с пятого этажа, вычислительная машина осуществит миллиард операций. Прости за банальное сравнение. Потому что мы, в самом деле, скоро будем подсчитывать, сколько операций осуществит электронная машина, пока обежишь вокруг экватора, и сколько миллионов операций она осуществляет в минуту, а насморк никто не умеет вылечивать, пока он не исчезнет сам, и письмо может лежать неотправленным две недели, потому что о нем попросту забыли.
   Кучмиенко хмыкнул раздраженно и пренебрежительно, закурил еще одну сигарету "Филлип Моррис" и вышел из кабинета, не попрощавшись, уверенный, что его все равно позовут пред ясные очи начальства, ибо что они все здесь без него, без его умения организовать все на свете, даже дым от сигареты, птичье пение, облака на небе.
   А Пронченко и впрямь приехал неофициально. Никто его не встречал, сам он поднялся на лифте, спросил у секретарши, не занят ли Карналь, секретарша не успела предупредить даже Алексея Кирилловича, и тот выскочил из своей кабинки уже вслед Пронченко, растерянный, напуганный и в то же время обрадованный такой неожиданной честью для их фирмы.
   А Пронченко, тихо притворив за собой дверь, посмотрел на склоненного над бумагами Карналя, спросил:
   - Не выгонишь, Петр Андреевич? Говори сразу.
   Карналь вышел из-за стола ему навстречу, протягивая руку, которую держал как-то слишком близко к боку и совсем нерешительно.
   - Мог бы, - сказал устало, - но уже прошли те времена. Теперь не замечаю в себе той увлеченности работой, какая была еще, кажется, вчера. Тогда в отца родного вытолкал бы из кабинета, чтобы не мешал додумать какую-то идею. А теперь...
   - Что ж теперь? - пожимая ему руку и заглядывая в глаза, спросил Пронченко. - Не узнаю тебя, Петр Андреевич! Не нам, брат, с тобой расслабляться. Не то время. Слишком много обязательств взято.
   - Обязательства помню.
   - Все ли?
   - Могу перечислить, - Карналь стал было загибать пальцы.
   - Верю, верю, - обнял его за плечи Пронченко. - А перед собой обязательства помнишь?
   Карналь промолчал. Не любил, когда о нем. Да и сам Пронченко - разве он думал о себе хоть когда-нибудь? Вот человек одной идеи. Все должно служить идее в строго регламентированном мире. В этом наполненность жизни. Уплотненность времени доведена до невероятных пределов. Без передышки, без отдыха, без минимальных напрасных трат времени. На работе контакты с сотнями людей, ежедневно по триста - пятьсот деловых бумаг, напряженные разговоры, совещания, принятие решений, разрешение проблем, устранение конфликтных ситуаций, снятие напряженностей, которые возникают каждое мгновение в огромном хозяйстве республики, среди миллионов людей, среди сотен коллективов. Дома Верико Нодаровна подкладывала книги для чтения. Перед сном. Для выходных. Для больницы. Для дороги. Для отпуска. Каждую неделю книга. За год - пятьдесят, за тридцать лет - полторы тысячи. Много это или мало? Но книги только для общего развития. Чтобы не отстать от духовной жизни страны и века. Главное - дело жизни. Знанием предмета он буквально ошарашивал собеседников, оппонентов, жалобщиков. В то же время обезоруживал каждого неимоверной простотой и доверчивостью в обхождении. Сколько Карналь знал Пронченко, тот не менялся. Должности не влияли на него, как и на каждого настоящего человека. Властолюбие его не коснулось. От аплодисментов отмахивался. Во время выступлений не прятал в ладони четырехугольник шпаргалок. Не пугался реплик, острот, замечаний, мог сразу ответить, держал в памяти множество данных, цифр, фамилий, помнил тысячи людей в лицо, знал их по имени и отчеству. Уникальный талант политика, организатора, настоящий интеллигент, и самое главное - Коммунист с большой буквы. Пронченко не верил ни в крик, ни в силу, ни в нажим, ни в обстоятельства, ни в судьбу. Зато верил в людей, в товарищество, высоко ценил мужскую дружбу, на женщин, к сожалению, не имел времени, хотя и принадлежал к тем, от одного взгляда на которого женские сердца закатываются бог весть куда.
   С Карналем у них были странные отношения. Их симпатия, хоть и глубокая, доверительная, была внешне сдержанной, для посторонних почти незаметная, ненадоедливая, зато пронизанная взаимным уважением. Работая рядом, в одном городе, зная друг о друге все, имея возможность ежедневно перезваниваться по телефону, перекинуться словом или мыслью, они могли месяцами не делать этого, и не от равнодушия, а именно из уважения и осознания важности дел, которые приходилось решать каждому ежедневно.
   При встречах Карналь казался человеком без эмоций, его сдержанность переходила всякие границы, так боялся он, чтобы не заподозрили его в преклонении перед высокой должностью Пронченко, и тот понимал это и никогда не обижался на Карналеву сухость, хотя всякий раз и пытался как-то "раскачать" академика.
   - Как ты? - спросил весело Пронченко. - Может, предложишь сесть? Или прогонишь, чтобы не мешал? Завтра у нас совещание по управлению, ты, наверное, захочешь выступить. Я не спрашивал, хотя мои хлопцы там собирают мнения предварительно.
   Карналь снова промолчал. Передернул съеженно плечами, мол, хочешь садись. О выступлении на республиканском совещании тоже не стал пока говорить.
   - Собственно, я к тебе заехал, считай, что и не по своей инициативе, присаживаясь и закуривая, сказал Пронченко. - Прости, не спрашиваю позволения, потому что у тебя уже накурено.
   - Кучмиенко был, дымил. Между прочим, предупредил, что ты должен приехать.
   - Вот люди! На что тратят энергию! А меня, если хочешь, послала жена. Каждый день спрашивает, видел ли я тебя, а я каждый день то на то, то на другое ссылаюсь. Все объективные причины. Кто их только выдумал, эти объективные причины. Знаешь, Петр Андреевич, не нравится нам, что ты вот уже второй год не идешь в отпуск.
   - А я и раньше не ходил. Менял только место проживания на месяц. А работу не прекращал. В голове.