Кучмиенко все надежды возлагал на свой организаторский талант. Действовал стихийно, еще не умел точно определить характер своих поступков, не знал, наверное, что в науке организаторы нужны, может, еще больше, чел в других отраслях жизни, где-то бегал, суетился, встряхивал чубом, носил с собой загадочный томик, не боялся пропускать лекции, мог позволить себе роскошь поспать до обеда, сбегать с девушкой на кинофильм с Марикой Рокк (голую кинозвезду купают в деревянной бочке какие-то шикарные франты), иногда забегал и в читалку, набирал целые кипы книг, просматривал их бегло, углубляться не имел времени, все схватывал вполглаза; Кучмиенко уже везде знали, приглашали на вечеринки, танцы, туда, сюда, Карналь рядом с ним казался затурканной деревенщиной, в сущности, он и был таким, тут уж ничего не поделаешь.
   Зимнюю сессию Кучмиенко сдал успешно, правда, только на тройки, но и "хвостов" не было - вот так надо жить на свете и в науке. А Карналь? Этот сдуру получил по всем предметам пятерки, единственный на их курсе, в это никто и не поверил. На Карналя смотрели с еще большим сочувствием, мужская часть курса теперь уже окончательно махнула на него рукой, а если говорить о девушках, то эта лучшая часть, обладающая сверхчуткостью, проявила к Карналю внимание преступно-чрезмерное, проще говоря: все девушки их курса намертво в него влюбились. И что же Карналь? В своих увлечениях математикой он даже не заметил этого массового явления, чем воспользовались парни позорчее и попрактичнее, то есть стоявшие ближе к жизни. Кучмиенко был среди них. Успевал всюду. Наконец он определил основной недостаток Карналя: неповоротливость. Из-за этого так неудачно закончил войну. Вернулся без орденов, в чужой шинели. Раны? Они украшают лишь героев. Если же тебя причислили к жертвам, то уже не спасут никакие боевые раны.
   Карналь оборонялся вяло. Были ли ордена? Ну да, но ведь все утрачено, когда попал к фашистам. После возвращения попытался было напомнить о своих наградах. Мог бы раздобыть необходимые подтверждения. Ладно, а сами ордена? Не станет же Монетный двор изготовлять их для него специально еще раз! Он неповоротлив? Может, такова жизнь? Да и не могут все одинаково себя вести. Один такой, другой еще какой-то.
   Начинали с самих себя, а перескакивали незаметно, но неминуемо в сферы неприступно запрещенные. Молодость охотно судит обо всем на свете и щедро раздает оценки самым высоким личностям. Наверное, отплачивает миру взрослых за то, что он с детства приучает каждого к суровой ограниченности экзаменационного образа жизни. За все выставляют тебе оценки: за первый крик, за плач и смех, за послушание, бодрость, за умение сложить первые заученные буквы в слове. Кто привык получать, впоследствии сам будет раздавать направо и налево. Ничто не исчезает, но и не рождается из ничего.
   Вот так и Карналь с Кучмиенко, вволю наговорившись о собственных судьбах и собственных характерах, принимались за проблемы общие, упорно возвращались туда, где сгорела их юность, которую теперь упрямо и безнадежно пытались повторить и возродить, хотя и чувствовали страшную свою половинчатость, раздвоенность между вчерашним и нынешним. Война поселилась в их душах навсегда, выкинуть ее уже не могли, снова и снова вспоминали ее, оставаясь вдвоем в своей обшарпанной огромной комнате с видом на Стамбул и Париж, с бурбонскими лилиями, с клопами, с царским ложем Кучмиенко и раскладушкой Карналя, этим изобретением эпохи нехваток и руин.
   Начиналось с боевых эпизодов, на которые Карналь был не мастак, а Кучмиенко, хоть и принадлежал к мастерам похвастать, мог рассказать разве что чужое, поскольку сам ничем не отличился на фронте. Хотя честно отработал три года на передовой (собственно, и не на самой передовой, а в интендантских службах, обеспечивающих передовую всем необходимым) и относился к заслуженным ветеранам, к которым мог бы теперь относиться и Карналь, если бы удержался на уровне и не попал буквально перед концом войны в руки фашистов. Карналь вяло возражал, что фронтовые заслуги должны измеряться не тем, сколько ты продержался на передовой, а лишь ценностью твоих поступков. Сколько был на фронте Гастелло? Годы, месяцы, дни? А Матросов? Два или три года он был на передовой? Имеет вес не время, а величие подвига - вот! Ксенофонт в "Анабазисе" рассказывает, как Кир, чтобы отвоевать персидский престол, собрал десять тысяч греческих наемников и провел их через всю Переднюю Азию, вел несколько тысяч километров для достижения своей великой мечты, а затем в первом же столкновении с войском Дария был пронзен копьем и погиб, не промолвив ни слова. Что можно сказать через две с половиной тысячи лет про этот случай? Война, ради которой десять тысяч греческих воинов перемерили тысячи километров, длилась всего несколько часов, а этот поход человечество помнит и поныне. Кучмиенко не разделял такого взгляда Карналя. "Анабазиса" он не читал и не слыхивал о его существовании. И при чем тут греки и персы, когда речь идет о нас? Тот Кир был просто олух, если полез под вражеское копье, а десять тысяч греков обыкновеннейшие дурни, раз они отдали на погибель того, кто им столько обещал.
   Кучмиенко со временем становился все неуловимее, он встряхивал чубом уже не так резко и категорично, как в первые дни, теперь это движение было замедленным, плавным, уже и не поймешь - отбрасывается ли голова назад или склоняется наперед для поклона. Кучмиенко становился прекрасным парнем, душой общества, хотел быть добрым для всех, к Карналю тоже добрым, а раз так, то мог бы предостеречь его от неосторожных поступков. Известно же, что поступки идут вслед за словами, вот Кучмиенко и спешил спасти товарища своевременно, предостеречь его на стадии слов, проявить необходимую заботу и бдительность, так сказать, авансом. Это прекрасно совпадало с невысказанным, но последовательно проводимым в жизнь постулатом того человека, о котором спорили по ночам два запальчивых студента-математика, о том, что после победы бдительность следует удвоить.
   Карналь чувствовал, что его как бы умышленно втягивают в опасные разговоры. Но он был слишком углублен в науку, изо всех сил пытался заполнить пустоты своего ума, нашпиговывал голову знаниями, иногда хаотичными, иногда даже ненужными, хватался за все, не удовлетворяясь программным материалом, завидовал Кучмиенко, умевшему с такой изысканностью обходиться тем потрепанным томиком, который он не выпускал из рук, да встряхиванием чуба, в чем приобретал все большую ловкость. Был Карналь словно бы и до сих пор тем Малышом из концлагерной команды, слышал голоса Профессора и Капитана, ощущал их присутствие, жизнь воспринимал с доверчивой наивностью даже тогда, когда видел всю ее безжалостную оголенность (а было это у него, наверное, чаще, чем у всех других, особенно же у таких, как Кучмиенко). Еще несознательно, но точно умел определить, что существенно, а что нет, и твердо верил в свое назначение. Потому и становился часто жертвой спровоцированных бессмысленных споров, а раз так, то что могло помешать ему? Кучмиенковы разглагольствования? Глупости и пустяки. Отдых для ума, один из способов лишиться избытка эмоциональной энергии, так как наука, пока ты ее поглощаешь, а не отдаешь, не творишь, часто может вызвать скуку и даже некоторую душевную ограниченность.
   Тогда Карналь недооценивал коварства Кучмиенко, потому что приехала Айгюль. Да и с самим Кучмиенко они рассорились по другой причине.
   Год был невероятно тяжелый. В студенческой столовой давали красную свеклу, облитую коричневым соусом, чтобы походила на мясо. Свекольная диета не способствовала полетам мыслей в высокие сферы, Карналя понемногу подкармливал Кучмиенко, которому время от времени привозили из далекого совхоза сало, мясо, яйца, мед. Тогда Кучмиенко собственноручно сооружал увесистые котлеты, каждой из которых можно было сбить с ног недокормленного студента, они загоняли на базаре полученную по карточкам пайку хлеба, разживались "горючим" и устраивали холостяцкий ужин.
   - Я добрый, - запихивая в рот котлету, мурлыкал Кучмиенко, - у нас все в роду такие добрые. У меня батько директор свиносовхоза, знаешь, скольким людям он помогал и помогает? Эвакуировал свой совхоз, кормил людей в тылу, в сорок четвертом вернулся домой, на голом месте вновь организовал совхоз, как и в тридцатые годы, снова кормит людей...
   Карналь помалкивал. Что скажешь, когда не ты, а тебя кормят? Кабана подкармливают, чтобы заколоть. А человека? Мучился унизительностью своего положения, хотел бы сам быть таким добрым, как Кучмиенко, но не мог. Для увесистых котлет не имел мяса, а для уступчивости в спорах не обладал мягким характером.
   На зимние каникулы Кучмиенко пригласил Карналя в гости к своему отцу. Расписал, как поедут они поездом до Вольных хуторов, как встретят их там на пароконных санях, как перескочат через Днепр, ну, а уж в совхозе - там рай!..
   До своего батька Карналь из-за зимнего бездорожья добраться все равно не мог, так что согласился без особых уговоров. Кучмиенко взял с собой два фанерных сундучка, словно набитых кирпичом, так они были тяжелы, нагруженные ими, студенты втиснулись в бесплацкартный вагон и поехали через заснеженную степь от моря до Днепра. Замерзшие, затаившиеся степи лежали точно чужие, в балках и на склонах навеки застыли не виданные тут звери: "тигры", "пантеры", фашистская мразь, побитая советским металлом. Гигантский музей войны, мемориал подвигов советского солдата, а где-то под глубокими снегами - вечно живые и молодые надежды земли и ее хозяев.
   - Люблю степь! - стоя у вагонного окна, патетически восклицал Кучмиенко. - Ну и степи же у нас, нигде в мире таких нет!
   Карналь как-то не нашелся сказать что-нибудь лучше, а повторять за Кучмиенко не захотелось. Рассказать, как гонял тут на своей трехтонке от складов боеснабжения до батарей? Но этим Кучмиенко не удивишь. Всю войну пробыл на складах, отправлял оттуда машины, ждал новые. Не все возвращались? На то война.
   На Вольных хуторах очутились под вечер, никаких саней там не оказалось. Чтобы не терять времени, решили идти пешком, к тому же Кучмиенко обещал путь легкий и короткий. Мешали тяжелые сундуки. Не приспособишься, как взяться получше. Пока под ногами была наезженная полозьями дорога, можно было как-то тянуть, а когда спустились с высокого берега на днепровский лед, весь в струпьях, в лишаях из намерзшего снега, в предательских проталинах, сквозь которые ты мог спокойно отправиться на дно без оха, без вскрика, тут Карналь уже потихоньку начал проклинать и сундук, и Кучмиенко, и прежде всего самого себя за то, что поддался уговорам и поехал. Все же они перебрались через Днепр, уже и сами не понимали, как это им удалось в сплошной темноте, в завывании ветра, в снежной вьюге, среди сугробов с реденькими кустиками краснотала. Занудливо завывал ветер, посвистывали тоненькие прутики. Ни тебе стежки, ни следа, куда тут идти, как, до каких пор? Если бы еще не было этих трижды проклятых сундуков. Получалось, что они мучительно мечутся среди зловещего свиста ветра, без сил, без надежды.
   Конечно, Карналь уже давно мог бы отшвырнуть тот сундучок, проявив тем самым свою волю и независимость, швырнуть прямо под ноги Кучмиенко, никогда бы не стал нести, если бы его заставляли, а тут получалось так, что взялся добровольно, согласился поехать с товарищем, товарищ тоже тащил такой же сундук, не бросает его, не жалуется, не ропщет, хоть устал не меньше, так же часто останавливается, так же пробует то нести сундук на плече, то тянуть его, зацепив ремнем от брюк, то даже толкал перед собой, когда переходили Днепр. Кучмиенко точно рисовался своей выдержкой, своим упорством, и Карналь не хотел ему уступать. Если уж на то пошло, разве он не выносливее, разве не выстоял в испытаниях, какие Кучмиенко и не снились!
   - Тут недалеко село, - сказал Кучмиенко. - Переночуем, а наутро дозвонюсь до совхоза, вызову сани. Сани - это красота!
   Карналь молчал. Никогда не рассказывал он Кучмиенко о том, что два года был на фронте водителем трехтонки, возил снаряды на батарею, привык, собственно, больше к машинному, а не к пешему передвижению по этой земле, хоть со временем и стал лейтенантом пехоты...
   - Где село? - спросил отрывисто.
   - Да уж скоро. Где-то тут сразу за сугробами. Как засветятся в долине огоньки, то оно и есть. Вон там, прямо.
   Он махнул рукой, и они немного бодрее пошли куда-то вверх и вверх, точно под самое завьюженное небо, черное, холодное, неприступное. Пока барахтались в снегу, боролись с ветром и своими сундуками, блеснули откуда-то сбоку чуть заметные огоньки. Огоньки появились совсем не там, где Кучмиенко ждал, были какие-то неверные, блеснули и исчезли, словно бы кто-то зажег спичку, а ветер ее мгновенно загасил. Но потом снова блеснуло желтым, только теперь огоньки словно бы перебежали на другую сторону, то могло быть и село, разбросанное вольно по широкой балке, но ведь ни балки, ни села сугробы, дикий свист ветра и мелькание холодных светляков в неопределенно-угрожающих перескоках, приближениях и удалениях. А потом в ледяной посвист ветра вплелся прерывистый, безнадежный вой, вырвался словно бы из-под земли, ветер швырял тот вой прямо в лицо двум заблудившимся путникам, рвал его, уносил в бесконечность, а он снова пробивался сквозь темную сдавленность, были в нем отчаянье, голод, страшное одиночество.
   - Волки! - закричал Кучмиенко точно бы даже с радостью. - Ей-богу, волки!
   Карналь не испугался, не удивился. Слишком долго имел дело с угрозами ощутимыми, близкими, ужасными в своей оголенности, чтобы теперь бояться чего-то неуловимого, нереального, тех призрачных огоньков из темноты и темного сдавленного воя. То ли волки, то ли ветер, то ли все пространство стонет, плачет, мучится. А они оба, хоть и измученные до предела изнурительной борьбой с ветром и снегом, хоть исчерпали, кажется, все свои силы, таща за собой несуразные тяжелые сундуки Кучмиенко, все-таки живы - и никакие дьяволы не помешают им добраться туда, куда они хотят добраться! Вот только куда и как еще далеко?
   - Где же село? - крикнул Карналь Кучмиенко, который пошатывался перед ним то увеличенный темнотой до размеров просто ужасающих, то внезапно почти уничтожаемый, слизанный ветром, так что в темноте усталый глаз едва улавливал неверные контуры его фигуры.
   - Да волки же! - беззаботно ответил Кучмиенко. - Думал, село, а оно волки! А ну, открывай свой сундук!
   Сам нагнулся над своим, потом выпрямился, размахнулся, захохотал: "Го-го-го!" Ветер загнал хохот ему назад в глотку, но Кучмиенко снова захохотал, на этот раз еще громче, пересиливая ветер, крикнул Карналю:
   - Мечи!
   - Что?
   - Да в твоем сундуке ведь полно!
   - Чего?
   - Открывай!
   Карналь сорвал застежку, распахнул фанерное чудище на две половинки, что-то затарахтело, загромыхало, он сунул вслепую руку - сундук был полон пустых бутылок!
   - Бутылки?! - Карналь не мог опомниться от удивления и возмущения. Что могло быть бессмысленнее? Переть через бездорожье и заносы сундуки с порожними бутылками? Может, Кучмиенко хотел поизмываться над товарищем или попросту рехнулся? Но ведь и сам тоже тащил сундук, полный пустых бутылок? Бутылки?! - снова спросил темноту, которая должна была быть Кучмиенко и загадочностью и бессмыслицей в одно и то же время.
   - Мечи! - захохотал тот. - Как гранатами против танков! На волков! Давай!
   А сам между тем швырял и швырял бутылки из своего сундука, целясь в далекие переблески, во вражеский вой, в темный свет. И Карналь тоже преисполнился бессмысленной дерзостью, стал хватать бутылки, что было силы замахиваться и метать их то в одну сторону, то в другую, ему казалось, что от каждого броска далекие светлячки волчьих глаз перепуганно отскакивают, разлетаются, угасают, когда же они зарождались в другом месте, он бил бутылкой туда и снова гасил холодный взблеск и словно бы затыкал волчью глотку, так как вой становился все отчаяннее и задавленное.
   Когда оба повыбрасывали все бутылки, не сговариваясь, стали подкидывать ногами порожние фанерные сундуки, громыхали ими, перекликались, кричали ветру в его обезумевшее лицо, оба распалились, размахались, готовы были идти до самого края ночи, через всю степь и всю зиму! Что им степь, что им темнота, что им какой-то там вой!
   - Вот это дали! - радостно потряс Карналя за плечо Кучмиенко. - Видал, как дали?
   - Зачем ты эти бутылки пер? - спросил уже без злости.
   - Батько просил. Подсолнечное масло. Самогонка. Война побила все бутылки.
   - Людей, а не бутылки! Людей побила!
   - Кто?
   - Война побила! Или ты забыл?
   - Побила. Но ведь и бутылки...
   - На голове б тебе эти бутылки!..
   - Что-о?
   - Говорю, побил бы на твоей голове, если бы знал!
   - Пригодились же! Волков разогнали!
   - Где ты их видел?
   - Разогнали! Как танковую атаку!
   - А ты видел танковую атаку?
   - Видел не видел, а волкам мы с тобой дали! Если бы не мои бутылки...
   Спорили, чуть не дошло до ссоры, потом блуждали в сплошной холодной тьме почти до утра, так и не смогли найти село, лежавшее совсем рядом, внизу, в долине, только на рассвете наткнулись на два темных ветряка и спустились в долину. Кучмиенко потирал руки, обещал, что вызовет по телефону сани из отцова совхоза, но Карналь хмуро заявил, что с него достаточно дурацких странствий, и вообще в таких снегах все равно, пробираться ли еще двадцать или сто двадцать километров. Он решил идти домой, к своему батьку, хоть перед тем и писал ему, чтоб не ждали его из-за зимнего бездорожья.
   - Ты же обещал со мной, - обиделся Кучмиенко.
   - Обещал, а теперь передумал. У меня такое впечатление, что тебе просто нужен был носильщик для порожних бутылок...
   - Да ты ж пойми: масло, самогонка, керосин...
   Карналь молча отвернулся. Они разошлись в разные стороны.
   После каникул Карналь больше не пошел в комнату с бурбонскими лилиями, а устроился в университетском общежитии.
   5
   Приглашали, звали, требовали. Прометей был прикован к скале и имел лишь прикомандированного к нему орла с заданием долбить непокорному титану ребра. Человек в век информации прикован к подножью вулкана обязанностей, и на него спадают потоки лавы. Чем выше поднимаешься в общественной иерархии, тем мощнее потоки летят на тебя, нет спасения, нет отдыха, нет надежды избавиться от них пусть хоть на короткое время, избежать, укрыться, где-то пересидеть. Студенческие годы Карналь вспоминал, как что-то историческое, почти фантастическое. Было ли это на самом деле? Никто о тебе не слыхал, не знал, никому ты не был нужен. Теперь никто не вспоминал о том, что ты ученый, что у тебя буквально болезненная потребность мыслить, что это форма твоего существования, назначение в этой жизни. Какой ученый, какое мышление, какое назначение? Директор научно-производственного объединения, член президиума двух Академий наук, член коллегий трех министерств, консультант пятнадцати министерств, член редколлегии нескольких академических издательств, депутат Верховного Совета, почетный член шести зарубежных научных обществ, действительный председатель, почетный председатель, комитет по премиям, жюри, общества охраны памятников, природы, совет молодых ученых, Дом технического образования, комсомол, красные следопыты, радио, телевидение, газеты, встречи с трудящимися - все хотят слышать, знать про кибернетику, и все только от Глушкова или от Карналя, никаких замен, никакого снижения уровня, все имеют право, все заслужили, для всех ты слуга, о тебе же подумать, выходит, некому. Право на мышление? Для этого есть совещания. Коллективный способ мышления. Столкновение мыслей? Но ведь для того, чтобы мысли сталкивались, их надо иметь. Нужно время, время, время, нужны часы одиночества, нужна личная жизнь. А по телевизору мальчики в шелковых сорочках, покачивая электрогитарами, поют: "Сегодня не личное главное, а сводки рабочего дня..."
   Весна для Карналя была едва ли не самой тяжелой в жизни. Первая весна без Айгюль. "...Пришла весна, - но лишь острее и еще горючей душа звенящей болью пронзена". Машиной упрямо не пользовался, ходил пешком (это воспринималось как очередное чудачество академика Карналя), терял на этом множество невозмещенного времени, не имел возможности навестить Людмилу, проживавшую на Русановке, звонил ей, обменивался несколькими словами с дочкой, обещал приехать в гости. Людмилка сочувственно вздыхала. Когда же попадал на зятя Юрия, тот, не таясь, смеялся над обещаниями академика: "Благодарим за так называемые заверения о так называемом посещении"). Юрий принадлежал к тем слишком распространенным в наше время веселым парням, которые нравились девушкам, но Карналь относился к ним сдержанно. Веселье их было поверхностное, не укоренившееся в глубинах жизни. От таких шуток и острот скука повседневности не исчезала, а обступала тебя еще гуще и плотнее. Карналь придерживался мнения, что человек должен учиться смеяться так же, как он учится ходить, говорить, делать полезные дела. Ребенок начинает смеяться только на сороковой день после рождения. Кажется, только библейский Хам смеялся уже в день своего появления на свет. Наука, которая рождается трудно и медленно, не становится ни на сторону отчаяния, ни на сторону торжествующей веры, она выбирает интеллектуальное посредничество, методы которого - сомнение, недоверие, ирония. Именно ирония - как пробный камень познания, а не примитивное острословие, смех ради смеха, показывание языка бытию, а еще точнее: быту. Именно по этим причинам Карналь не мог сойтись со своим зятем, а Юрий понимал это и думал о своем тесте с таким же легкомыслием, как и вообще обо всем вокруг. Иного оружия не имел и не умел его раздобыть.
   Карналь в свое время больше склонялся к товарищу Юрия Ивану Совинскому, но выбирал, к сожалению, не он, выбирать должна была Людмила, а она отдала предпочтение Юрию. Иван переживал это тяжело, подал заявление об уходе, и хотя считался одним из лучших наладчиков электронных машин, Карналь отпустил его, сочувствуя парню.
   Все в прошлом. Не вернешь, не изменишь.
   Но вот через много месяцев после своего исчезновения Совинский подал о себе весточку. Правда, довольно странным образом. С Приднепровского металлургического завода пришла на имя Карналя телеграмма, в которой академика просили приехать для консультации по внедрению АСУ в прокатных цехах. Телеграмма относилась к категории необязательных.
   Жизнь Карналя уже давным-давно была точно распределена между требованиями, потребностями, необходимостью и тем, что могло быть отнесено к категории желаемого, возможного, необязательного. Все хотели заполучить к себе академика Карналя хотя бы на час, но ведь он, к сожалению, не мог принадлежать сразу всем, поэтому приходилось прибегать к строгим ограничениям.
   Телеграмма из Приднепровска неминуемо должна была быть отнесена к рубрике "Вежливый отказ": "К сожалению, загруженность делами первоочередного значения не дает мне возможности... Благодарю за внимание, посылаю свою книгу, в которой вы найдете... С глубоким уважением..." Алексей Кириллович прекрасно справлялся с такими телеграммами и письмами. Но на этот раз телеграмма не попала к Алексею Кирилловичу. Потому что под нею стояла подпись Ивана Совинского. Карналь даже забыл подивиться, почему это перворазрядный мастер по наладке Электронных машин очутился на металлургическом заводе. Его место в Минске или в Ереване, а то и в Москве, при чем тут металлургия? Но уж если Иван там, если он отваживается побеспокоить академика телеграммой, значит, дело серьезное, а еще интересное.
   Карналь долго перекладывал телеграмму туда и сюда, Алексей Кириллович сидел и терпеливо ждал, чтобы приложить ее к кипе других, которые уже держал для подготовки ответа "К сожалению", но тут академик неожиданно сказал:
   - Придется нам съездить на Приднепровский металлургический.
   - Не планируется, - быстро откликнулся Алексей Кириллович.
   - Запланируем.
   - Но ведь...
   - К сожалению, на этот раз ехать придется. Вы знали Ивана Совинского?
   Алексей Кириллович скособочил голову, что могло означать: и знал и не знал. Потому что помощник не имеет права не знать того, о ком спрашивают, и в то же время кто бы мог запомнить несколько тысяч человек, работающих в СКБ и на заводе? Алексей Кириллович, ясное дело, относился к людям уникальным, он держал в памяти тысячи телефонов, знал имена и отчества всех государственных мужей, в совершенстве владел математической и, так сказать, кибернетической (потому что уже разработана и такая) терминологией, он напоминал кибернетический прибор с почти неограниченными способностями запоминания, однако...
   - Это и впрямь серьезно, если... - Алексей Кириллович усмехнулся, не договаривая и давая академику понять, что он, хоть, может, и не помнит Ивана Совинского, но знает все то, что происходило здесь, в городе, между ним и дочкой Карналя Людмилой.
   - На будущей неделе, я думаю, сможем поехать, - сказал Карналь. - Лучше всего в пятницу, чтобы в воскресенье, самое позднее в понедельник, вернуться.