Данло, как и всем новичкам, предоставили койку на верхнем этаже. Однажды днем, когда все другие мальчики занимались конькобежным спортом, он поднялся в комнату с высоким сводчатым потолком и множеством окон, пробитых в толстых каменных стенах. (Четвертый этаж был самым грандиозным из всех помещений Дома Погибели, но и добираться до него было всего утомительнее и опаснее. Потому-то его спокон веку отводили новичкам, а остальные размещались ниже по годам — старшие послушники жили на первом.) В комнате двумя длинными рядами стояли двадцать спальных платформ. Незанятой оставалась только одна, и Данло сложил коньки и одежду в большой деревянный сундук у нее в ногах. Шакухачи, заботливо завернутая в форму, тоже отправилась в сундук. По правилам послушникам не разрешалось иметь никакого имущества, кроме одежды, но на практике почти все прятали в сундуках пару заветных вещиц.
   Данло застелил постель и лег на белое покрывало, глядя в потолок. Двадцать сводчатых арок напоминали ему скелет кита; толстые каменные ребра через равные промежутки располагались по всей комнате. Арки поддерживали стропила из осколочного дерева, многие из которых потрескались и расщепились. Данло комната сразу понравилась — особенно хорош был запах старого дерева и солнечный свет на шерстяных одеялах. Повинуясь неосознанному импульсу, он достал шакухачи и заиграл, наслаждаясь тем, как звуки падают с потолка на пол. Казалось, что комната — возможно, причиной был ее почтенный возраст — дышит воспоминаниями и жизнью вопреки своей суровой обстановке.
   Чуть позже Данло впервые после испытания на площади Лави встретился с Хануманом ли Тошем. Тот вошел в комнату вместе с восемнадцатью другими мальчиками — все они громко переговаривались и топали ногами. По счастливому совпадению, кровати Данло и Ханумана помещались рядом.
   — Я еще не поблагодарил тебя за спасение своей жизни, — улыбаясь, сказал Хануман. — Я уж боялся, что больше тебя не увижу.
   Он стоял рядом с Данло, переминаясь с ноги на ногу и нервно перебирая пальцами, подвижный и неспокойный, как будто неуверенный в том, чего потребует от него эта новая дружба.
   Данло подумал, что внутри Хануман все еще болен, хотя никто не замечает этого, кроме него самого. Но внешне он очень изменился. Ни раздирающего грудь кашля, ни жара, ни смертельной бледности умирающего. Волос на голове тоже не стало, и бритый череп белел, как раковина алайи. Послушническую форму он носил с небрежной грацией, словно так и родился в ней. Его красивое лицо уже не казалось таким хрупким, хотя скулы из-за бритой головы стали заметнее, а глаза смотрели еще живее и пронзительнее, чем запомнилось Данло.
   Шайда-глаза, подумал он в тысячный раз. Потом он вспомнил, что Хануман — его друг, стиснул его в объятиях и закричал:
   — Хану, Хану, как я рад, что ты жив!
   Искренняя, неприкрытая радость Данло явно доставила Хануману удовольствие, но по напряженности его тела Данло сразу понял, что он не любит, когда его трогают. Данло знал, что цивилизованные люди почти все такие, и потому выпустил Ханумана из объятий, не придавая значения тревожному выражению его лица.
   Другие послушники собрались вокруг них. Они видели, что совершил Данло на площади Лави, и им не терпелось познакомиться с ним поближе.
   Хануман с гордостью занялся представлениями.
   — Знакомься, Данло, это Шерборн с Темной Луны. — Затем он с некоторой настороженностью в голосе представил невысокого мальчика с миндалевидными глазами и живым саркастическим лицом. — А это Мадхава ли Шинг. Его дядя был мастер-акашиком, и двоюродный дед тоже.
   Данло, знакомясь, кланялся каждому поочередно, а мальчики подчеркнуто официально кланялись ему. В Борхе все они были новенькими, но каждый, как и Хануман, обучался в одной из элитных школ Ордена. Этой своей элитарностью они очень гордились. В отдельности каждому из них воспитание не позволяло обращаться в Данло невежливо, но вместе они обливали его презрением, завидуя в то же время его внезапной славе. Они держались на расстоянии — как физически, так и психически.
   Последнее выражалось взглядами, где сквозили подозрение, боязливое уважение и неустойчивое, мнимое превосходство. Никто не улыбался ему и не смотрел в глаза. Его популярность была сродни популярности редкого зверя, недавно поступившего в зоосад. Только Хануман относился к нему, как к другу. Он стоял рядом с Данло, открыто выказывая свое презрение к снобизму остальных. От выражения, с которым смотрел на них Хануман своими бледными льдистыми глазами, у Данло щемило сердце.
   Учебный год в Академии только начался, и никто из послушников еще не знал своего расписания и своих обязанностей.
   Данло весь день довольно осторожно общался с Мадхавой ли Шингом и другими, всячески обходя вопросы относительно свое-го происхождения. После ужина в столовой первого этажа (старшие и младшие послушники питались вместе) Данло с Хануманом бегом вернулись наверх и сели играть в шахматы. Хануман привез с собой из дома красивые старинные ярконские фигуры. Черные были выточены из осколочного дерева, белые — из слоновой кости, и все вместе представляло большую ценность.
   Хануману подарил их дед, когда внуку исполнилось восемь — Хануман очень дорожил ими и включил в число тех немногих вещей, которые взял с собой в Невернес.
   Когда он впервые расставил фигуры, Данло заметил, что белый бог отсутствует и заменен солонкой. Такое нарушение гармонии огорчило Данло, и он расстроился еще больше, узнав, что бог не потерян, а изъят. Хануман, задыхаясь от гнева, рассказал ему, что отец никогда не одобрял сделанного дедом подарка. Отец заявлял, что именовать шахматную фигуру богом — значит впасть в ересь, гласящую, что хакра (или люди) тоже могут стать богами. Он считал это также кощунством, порочащим Бога Эде, и в одиннадцатый день рождения Ханумана белый бог в воспитательных целях был конфискован.
   — Мой дед был Достойный Архитектор, хотя и не чтец, — сказал Хануман, — и он в этих шахматах ничего дурного не видел. Но отец всегда толковал догматы религии по-своему — чересчур строго. — Когда Хануман выиграл три раза подряд, Данло вернулся на свою койку и стал играть на шакухачи.
   После особенно грустного пассажа Хануман метнул на него быстрый взгляд. Острый и оценивающий, он занял только долю мгновения, но Данло сразу ощутил глубокое понимание между собой и Хануманом, как будто только они двое в комнате чувствовали музыку по-настоящему.
   Тем же вечером в купальне, примыкавшей к спальному помещению, произошел случай, еще более углубивший это понимание.
   Мальчики мылись перед сном и брили друг другу головы. Пахло сыростью, потом и душистым мылом для бритья. Горячая вода поступала бесперебойно из подземных источников Города, и в воздухе клубился пар. Закругленные окошки запотели, и по кафелю на стенах струилась вода. Данло сидел, скрестив поджатые ноги, на краю горячего бассейна и дышал паром, а Мадхава ли Шинг обрабатывал алмазной бритвой череп Ханумана. Внезапно он сделал неловкое движение, и из пореза на голове потекла кровь. Ранка была совсем маленькая, но Хануман, зажав ее рукой, затаил дыхание и устремил взгляд на черно-белые плитки пола, словно видел там что-то, скрытое от других.
   — Извини. — Мадхава отошел к раковине и подставил окровавленную бритву под дымящуюся струю.
   — Это не твоя вина, — после недолгой паузы ответил ему Хануман. — Никого из нас здесь не учили орудовать бритвой.
   — Все равно извини, — напрягшись от этих слов, сказал Мадхава. — Сейчас принесу клей.
   — Не надо. Я сожалею, что дал волю моему дурному настроению. Пожалуйста, добрей меня до конца.
   И он объяснил, что ненавидит это ежедневное бритье головы из-за того, что оно напоминает ему один из обрядов его церкви. Все Достойные Архитекторы Реформированной Кибернетической Церкви обязаны брить себе голову — это называется у них «малой жертвой». Ирония в том, что он, Хануман, отрекся от религии своих отцов ради мнимого здравомыслия Ордена, но оказалось, что он и тут должен жертвовать своими волосами — если не Богу Эде, то традиции, истоков которой никто уже не помнит.
   Когда Мадхава снова принялся за дело, а Хануман снова стиснул зубы под скребущей череп бритвой, в купальню вошел Педар Сади Сенат и еще трое старших послушников — все крупнее кого-либо из новичков и все в камелайках, как будто только что явились с улицы. Они выстроились перед бассейном, выставляя напоказ свои внушительные фигуры. Настроение Ханумана, и без того неустойчивое, совсем омрачилось, и он быстро переглянулся с Данло. Педар перехватил этот взгляд и тут же пришел в бешенство.
   — А ну встать! — гаркнул он. — Хануман ли Тош и Данло Дикий, мы пришли поздороваться с вами, а самое меньшее, что вы обязаны сделать, это встать.
   Данло и Хануман поднялись одновременно, словно их соединял общий нерв. Данло был выше Ханумана и благодаря выступающим под кожей мускулам и сухожилиям казался гораздо сильнее. Хануман еще не достиг своего полного роста, и его хрупкое тело из мальчишеского еще не стало мужским. Оба голые, они остро сознавали свою наготу.
   — Добро пожаловать в Дом Погибели! — сказал Педар. — Мы вас ждали.
   После этого он извинился за свое отсутствие во время ужина, объяснив это тем, что он и его друзья были заняты с проститутками в Городе. Расхаживая перед Данло и Хануманом, он оглядывал их с головы до пят. При этом он то и дело посматривал на своих приятелей и качал головой. Из всех послушников, что здесь находились, он был самым старшим по возрасту и самым прыщавым. Маленькие глазки, тоже похожие на прыщи, ввинчивались в Данло. В них проглядывали жестокость, придирчивость и злоба. Данло помнил, как дразнил его Педар на площади Лави, как швырялся ледышками ему в лицо и как Мастер Бардо дал за это Педару в ухо. Ему стало ясно, что Хануман и он сам попали в общежитие Педара не совсем случайно.
   — Прекрасно, прекрасно, ледяной мальчик. Староста не хотел назначать тебя сюда, но мы убедили его, что для нас большая честь иметь у себя столь прославленную персону.
   Хануман снова взглянул на Данло, и Данло не понравилось отсутствие всяких эмоций на его лице.
   Педар, топоча ботинками по мокрому полу, щелкнул пальцами.
   — Почему ты не смотришь мне в глаза, дикий мальчик? Скоро будет День Повиновения, и тогда тебе придется смотреть на меня, когда я с тобой говорю.
   Данло посмотрел Педару прямо в глаза, и Хануман тоже.
   Вода в бассейне бурлила, брызгая Данло на ноги.
   — Пожалуйста, уйдите, — сказал вдруг Хануман. Его звонкий обычно голос звучал тускло и мертво. — Мы будем повиноваться, когда настанет День Повиновения, — а сейчас, пожалуйста, оставьте нас в покое.
   Педар склонил голову набок и затряс ею, как будто ему в ухо набралась вода.
   — Я что-то плохо слышу, — сказал он своим друзьям. — Мне показалось, что один из этих червячков попросил меня уйти.
   — Да, уходите, пожалуйста, — сказал Данло, моргая от щиплющего глаза пара. Шерборн с Темной Луны, Леандер Морвен и другие мальчики, плескавшиеся в холодном бассейне, замерли, точно снежные зайцы, прислушиваясь к их разговору.
   — Посмотри на себя! — Указательный палец Педара целил Данло в пах. Данло невольно опустил глаза и увидел длинный шрам на бедре, где его когда-то располосовал шелкобрюх; белый и блестящий, он имел форму копья, указывающего на член.
   Все в купальне теперь смотрели на то же место, на обнаженную головку и насечки цвета индиго и охры. — Что с тобой случилось, дикий мальчик? Какая-нибудь шлюха обкусала тебе член, а потом украсила его татуировкой?
   Это оскорбление в адрес Данло переполнило меру терпения Ханумана — он сжал кулаки и принял боевую стойку, но Педар на это только рассмеялся.
   — Ты тоже погляди на себя! Тебе еще расти да расти, мальчик. Что это у тебя там болтается — лапша или червяк? Интересно, что делают маленькие мальчики со своими червячками?
   Хануман дрожал с головы до ног. На его руках и ляжках напряглись мелкие, но твердые мускулы. Он стиснул зубы.
   Мадхава ли Шинг предусмотрительно отошел от горячего бассейна и полоскал бритву в раковине. Он крикнул:
   — Осторожнее, Хануман. Если ты ударишь старшего послушника, тебя сразу исключат.
   Данло, стоя плечом к плечу с Хануманом, почти чувствовал болезненный жар адреналина, струящийся по телу друга. Он поднес руку ко рту и шепнул:
   — Не надо, Хану.
   Этот как будто охладило Ханумана — он расслабился и повернулся к Педару спиной.
   — Если ты меня ударишь, за этим последует не только исключение, — заявил тот. — Смотри на меня, когда я с тобой го-ворю!
   Но Хануман продолжал смотреть на бассейн.
   — Ах ты, паршивец! — И Педар, не успел Данло опомниться, ринулся вперед и ударил Ханумана по голове, чуть не сбив его с ног. Свежий порез от бритвы открылся, и по виску потекла кровь.
   — Нет! — вскрикнул Данло. Лишь второй раз в жизни он видел, как один человек бьет другого. Боясь, что Педар ударит Ханумана снова, он стал между ними. — Нет.
   Но Педар, как видно, понял, что зашел слишком далеко. В том, как он ковырял свои прыщи, чувствовалось сожаление об утрате контроля над собой, а может быть, даже стыд. Поклонившись Данло, он сказал:
   — В День Повиновения у меня будет богатый выбор — Дикий Мальчик или Червяк. Мне самому интересно, который из вас будет мне подчиняться. Обдумайте это хорошенько за три следующие десятидневки.
   Сказав это, он кивнул своим друзьям и вышел вместе с ними. Эхо их шагов еще долго стояло в спальне после их ухода.
   Мадхава и другие мальчики приглушенными голосами заговорили о Дне Повиновения. Хануман по-прежнему смотрел на воду, стоя совершенно неподвижно, и глаза у него были как повернутые внутрь зеркала.
   — Хану, у тебя кровь идет, — сказал Данло. Красные капли собирались на ушной мочке Ханумана в крупные бусины и скатывались по бледной груди. — Хану, если ты боишься, что…
   — Уйди, — сказал вдруг Хануман, — Уйди, пожалуйста.
   — Но у тебя кровь идет, — повторил Данло. В детстве его учили, что раны надо обрабатывать сразу, и он протянул руку к порезу на голове Ханумана, но тот от его прикосновения взвился, как от удара молнии.
   — Нет! — Хануман отдернул голову и повернулся к Данло лицом. — Оставь меня в покое!
   Данло снова протянул к нему руку, на этот раз ко лбу, чтобы снять гнев, который невольно вызвал. Это был знакомый всем алалоям жест, знак доброты и примирения, но Данло сделал его напрасно. С силой, поразительной для такого хрупкого тела, Хануман ударил кулаком по руке Данло, отшвырнув ее прочь. Боль от прижатых к кости нервов прострелила Данло до локтя, и рука онемела. А Хануман, ударив его, словно отпер дверь в комнату, которую никогда не следовало открывать. Он замахнулся снова, всем телом — кулаками и коленями. Данло придвинулся к нему вплотную — то ли чтобы отразить удары, то ли чтобы встряхнуть Ханумана и привести его в чувство. Сцепившись с ним, он почувствовал много вещей разом: шум текущей воды, голоса мальчиков, кричавших что-то сквозь плотную пелену пара, скользкие плитки пола под ногами, но страшнее всего было безумие, глядящее из светлых глаз Ханумана. Оно пришло непонятно откуда, словно лава, хлынувшая из трещины в земле. Сперва Данло подумал, что Хануман впал в бешенство, словно собака, которая брызжет слюной и кусает всех, кто попадется. Быть может, Хануман принимает его за Педара, а не-давнее прошлое — за настоящее? Но тут они с Хануманом стукнулись лбами, глядя друг другу в глаза, и Данло понял, что ошибается. Каким-то образом он обидел Ханумана так, как даже Педар не сумел.
   Умом он не понимал, чем мог вызвать такую ярость, но другая часть его существа это понимала, и Хануман, даже охваченный безумием, тоже понимал. Он наносил Данло удары снова и снова, вполне сознательно, словно превращая свой гнев в голую разрушительную энергию. Много позже, когда Данло припомнит этот случай досконально, образ Ханумана, полностью сознающего, что он делает, будет преследовать его, но теперь для него существовала только ярость, локти, кулаки и капли крови в парном воздухе. Лицо Ханумана, бьющего Данло ногами, применяющего прочие приемы своего боевого искусства, ужасало своей сосредоточенностью. Хануман ударил Данло в живот и двинул коленом в незащищенный пах.
   Быстрая слепящая боль побежала вверх вдоль хребта и пересекла дыхание. Данло скрючился, не отпуская шеи Ханумана, и они вместе тяжело рухнули на пол у бассейна. Данло ударился подбородком о что-то твердое, то ли плитку, то ли кулак Ханумана. Зубы у него лязгнули, он прикусил язык, ощутил вкус собственной крови и вдруг очутился в воде, прижимая к груди голову Ханумана. Вода обжигала кожу и вливалась в рот.
   Данло захлебывался — он мог бы утонуть тогда, держась за пах и живот, как подраненный зверь. В бассейне ему было едва ли по пояс, но это могло случиться. «Смерть — левая рука жизни», — вскричало, казалось, все его существо, и он, барахтаясь и захлебываясь в горячей воде, вдруг ощутил внутри могучий прилив жизни. Это его анима отозвалась в клетках мозга и крови — голая воля к жизни, перебарывающая боль, ненависть и шок. Борьба за жизнь представляла собой сплав ужаса и радости. Он нащупал дно, встал, глотнул воздуха, и кровь потекла у него изо рта. Он так и держал Ханумана за шею, а тот продолжал драться, хватая Данло за горло и целя пальцами ему в глаза. Данло, бывало, боролся в пещере деваки с другими мальчиками, но до такой злости они никогда не доходили. Сейчас, однако, он был словно дикий зверь, и сила струилась по его мышцам. Он был сильнее Ханумана. Они топтались в воде, стесняющей их движения, но он был выше и сильнее. Он захватил голову Ханумана, держа его лицо над самой бурлящей водой.
   «Жизнь — правая рука смерти», — слышалось ему, но на самом деле это Мадхава или еще кто-то из мальчиков кричал, стоя на краю бассейна:
   — Отпусти, ты убьешь его!
   Данло еще крепче зажал голову Ханумана, скользкую от воды и крови, чувствуя не добритую Мадхавой щетину. Случайно он дотронулся до кровоточащего пореза на виске. Под ним была кость, еще ниже мозг, а еще ниже — леденящий все это хрупкое тело страх. Хануман оцепенел от страха — он тоже боролся за жизнь, и Данло никак не удавалось погрузить его лицо под воду. Он знал, что должен убить Ханумана прямо здесь, сейчас, пока страсть к убийству владеет им. Алалойского мужчину (или почти мужчину) жизнь часто ставит перед жестокой необходимостью убивать. Но Данло не мог убить.
   Кровь из его прикушенного языка расплеталась в воде на алые нити, вмешиваясь с кровью Ханумана. Он видел тесные узы, связывающие их. Через эту горячую взбаламученную воду, плещущую ему в грудь, он чувствовал нерасторжимую связь с Хануманом. Тат твам аси, думал он, ты есть то. Все связано со всем остальным; сердце с сердцем и атом с атомом, и в Ханумане, в его бьющемся теле и безумных глазах, Данло видел себя. Он не мог причинить вред Хануману, не повредив себе.
   «Лучше умереть, чем убить самому». Он вспомнил ахимсу, учение Старого Отца, и понял, что не убьет Ханумана и никого больше не сможет убить. Ни одно живое существо.
   — Хану, Хану, — задыхаясь, выговорил он, — успокойся!
   — Нет! Оставь меня!
   Данло стоял, сжимая руками его голову. Язык болел, и трудно было говорить внятно.
   — Хану, Хану, ти алашария ля шанти. Успокойся! Я друг тебе, а не враг!
   — Уйди.
   — Ти алашария ля шанти, — снова помолился Данло и зажал Хануману рот.
   Вскоре безумие покинуло Ханумана, и он затих. Данло держал его крепко, прижимаясь грудью к тонким ребрам у него на спине. Успокоение Ханумана передалось и ему. Он не мог знать, что Хануман впервые со времен раннего детства полностью расслабился в присутствии другого человека. Глубокое доверие возникло между ними в этот миг, сознание того, что ни один из них никогда больше не причинит вреда другому.
   — Зачем ты ударил меня? — прошептал Данло. — Я тебе друг, а не враг.
   Видя, что Хануман силится что-то сказать, Данло отнял руку от его рта и опустил ее в воду. Горячая зыбь заколыхалась вокруг пальцев. Где-то наверху, за клубами пара, шлепали по мокрой плитке ноги и кто-то кричал:
   — Дай ему еще раз! Сунь его головой под воду, пока не утонет!
   — Тихо! — сказал Мадхава ли Шинг. — Не то старшие послушники услышат и всех нас покидают в бассейн.
   Почти все мальчики, впрочем, были ошарашены увиденным и не подзуживали дерущихся. Они смотрели на Данло с Хануманом, явно опасаясь момента, когда эти двое диких вылезут из воды.
   Данло, не обращая на них внимания, шепнул на ухо Хануману.
   — Что с тобой сделалось?
   — О-ох, — выдохнул тот, почти неслышно за плеском воды. — Прости меня. Ты не пострадал?
   Данло отпустил его. Теперь они стояли лицом друг к другу, и Мадхава звал их, прося выйти.
   — Язык прикусил, кажется.
   — Прости, что я сделал тебе больно. — Хануман поплескал водой на свой порез. — Мне показалось, что ты хочешь убить меня.
   — Убить?
   — Я объясню тебе, только не здесь, не при всех. Ты подождешь, пока все не улягутся спать?
   Данло перекинул волосы со спины на грудь. Перо Агиры порядком истрепалось, и только воск, которым он мазал его со дня своего посвящения в мужчины, спасал талисман от гибели.
   — Ладно, подожду. — Данло сжал пальцами твердый стержень пера.
   Позже, когда Мадхава заклеил Хануману порез на голове едко пахнущим гелем, когда прозвонили вечерние колокола Борхи, светящиеся шары погасли и все уснули, Данло с Хануманом вылезли из постелей и пробрались на середину комнаты. Лестничный колодец разверзся перед ними, как черная дыра в космосе.
   Они спустились на несколько ступенек, не доходя до спальни второклассников внизу. Толстое перекрытие над ними хорошо заглушало их голоса.
   — Прости, что ударил тебя, — заговорил в темноте Хануман.
   — Я не хотел. Просто одурел и очень испугался. Есть в тебе что-то такое. Твоя сила, твое прошлое, твое мужество и ты уж прости, твоя странность. Ты протянул руку к моему лицу, так ведь? К моей голове. Глупо, конечно, что я не могу избавиться от своего собственного прошлого. Но на Катаве никто не прикасается друг к другу без крайней необходимости. Тебе, наверно, подобная сдержанность кажется отвратительной — мне и самому так кажется, если подумать. Я знаю, что должен преодолеть себя, и преодолеваю. Ох, как это трудно. Неприлично говорить так о себе самом. Это тщеславно. Слишком много я думаю о собственной персоне. Но я должен верить, что мы способны преодолеть себя, если вложим в это всю свою волю. Во мне тоже есть что-то такое, я знаю. И зная об этом, я могу этим управлять. Я никогда больше не ударю тебя, Данло. Я скорее умру, чем сделаю это.
   Голос Ханумана струился во тьме, как жидкое серебро. Данло чувствовал в его словах правду и огромную печаль. Он чувствовал, что Хануману страшно быть наедине с собой; хуже того — он всегда наблюдает за собой со стороны, будто караулит убийцу, который сможет влезть ночью в открытое окно.
   Будь Данло благоразумнее, он принял бы извинения Ханумана и тут же укрылся бы за барьером, которым люди отгораживаются от нежелательной или опасной дружбы. Но он не мог этого сделать. Его опыт с аутистами, а может быть, те ужасы, которые он наблюдал, когда все его племя утратило разум из-за повальной болезни, делали его необычайно терпимым к безумцам всякого рода. Он только улыбался про себя, сидя на холодном камне и слушая о вещах, которых не знал больше ни один человек.
   — Прости, что я ударил тебя по лицу, — сказал наконец Хануман. — И в пах тоже — ты как, ничего?
   — Ничего. — Данло пощупал себя между ног, как бы проверяя, все ли там на месте. — Мошонка у меня теперь разукрашена под стать члену.
   — Прости меня. Я причинил тебе боль.
   Данло слегка подташнивало от боли в паху и мятного запаха медицинского клея на голове Ханумана. На темной лестнице запахи и звуки казались очень резкими.
   — Ничего, заживет.
   После долгого молчания Хануман прошептал:
   — "Я люблю того, чья душа глубока, даже будучи ранена, и кто может погибнуть от всякой малости; такой легко уходит за пределы мира".
   — Это опять цитата из твоей священной книги, да?
   — Есть вещи, которые по-другому не выразишь.
   — Другу можно сказать все.
   — Значит, мы друзья?
   — О благословенный Хану, мы стали друзьями с того первого дня. Дружба — такая же халла, как великий круг бытия. Ее нельзя сломать.
   На тихой лестнице, где их шепот таял во тьме, каждый из них коснулся лба другого. Они долго еще говорили о жизни и о судьбе. Данло, полностью доверившись Хануману, рассказал ему о своем стремлении высказать свое согласие жизни, какой бы она ни была.
   — Жизнь — это загадка, великолепие и редкость. Видеть ее трепет — в этом все. Так учил меня фраваши, Старый Отец: никогда не убивать ни одно живое существо и не причинять ему вреда, даже в мыслях. Приняв такой образ жизни всей душой, наверно, и становишься со временем асарией, да?
   Они вернулись в спальню, и Данло долго лежал, слушая шум ветра и дыхание девятнадцати спящих мальчиков. Глубокой ночью Хануман рядом с ним заворочался и стал бормотать во сне:
   — Нет, отец! Нет, нет, нет!
   Данло сбросил одеяло и подошел к нему. Каменный пол леденил ноги, и он стал коленями на кровать Ханумана. Звездный свет серебрил окна и проникал в комнату. Бледное тонкое лицо