— О Старшей Эдде, само собой. Сложная шутка доложу я тебе, — кошмарно сложная.
   — Я рад, что вы пригласили меня сегодня. Только я надеялся найти… что-то другое.
   — Это уж как получится. Но будь осторожен, Паренек. Большей частью люди находят то, что хотят найти.
   — Разве я на вашей памяти когда-нибудь был неосторожен?
   — Ты с этим не шути. Будь поосторожнее с собой и с Хануманом. Мне не нравятся эти фокусы с чтением лиц, которые он сегодня проделывал. И то, что — и как — он говорил о тебе. За пять лет жестокость в нем окрепла.
   Когда он вошли, все другие уже разместились на футонах перед низкой деревянной эстрадой. В концертные вечера на ней устанавливался рояль или арфы, но сейчас эстрада использовалась для других целей. Там стояли канделябры с длинными, заостренными кверху свечами, а посередине высился стол с золотой урной и сверкающей голубой чашей. За ним, занавешенный снежными далиями и вьющимися цветами ниссы, виднелся аппарат или робот, подобных которому Данло еще не видел. Блестящие кварцевые трубки, где бурлили какие-то химикалии, сочетались в нем с нейросхемами. Данло, усевшись на футон, занятый для него Хануманом, кивнул на эту машину и спросил:
   — Это еще что такое?
   — Синтезатор запахов, — холодно ответил Хануман. — Ими пользуются мнемоники.
   Они занимали почетное место в середине первого ряда. Слева от Данло помещалась Сурья Сурата Лал. Рядом с ней сидела пухлая Коления Мор в широких голубых одеждах. Мужчины и женщины ерзали, устраиваясь на своих футонах и дожидаясь начала сеанса. Данло, участвовавшему во множестве ритуалов самых разных церквей, это было знакомо, но имелись здесь и детали, с которыми он еще не сталкивался.
   Участников, по его мнению, собралось слишком много для интимной обстановки, но слишком мало, чтобы поддерживать друг в друге огонь и создавать настоящую религиозную атмосферу. Эту комнату без окон, слишком темную и слишком тихую, слишком переполняли индивидуальные надежды и ожидания.
   Где-то позади капала вода, пахло мокрым камнем, мхом и сырой землей. Появился Бардо в сопровождении человека красивой и благородной наружности, в серебристом одеянии мнемоника.
   — Друзья и коллеги соискатели, — сказал Бардо, прохаживаясь перед сценой, — позвольте представить вам мастер-мнемоника Томаса Рана. Мы с ним будем руководить сегодняшней церемонией.
   Томас Ран, стоявший перед Данло, низко поклонился.
   Глядя на его красивую черную голову с посеребренными висками, Данло подумал, что это человек гордый и даже надменный, но глубоко понимающий людскую натуру, что видно по его живым и грустным глазам. Ран поднялся на сцену и стал зажигать свечи. Канделябров было три, по одиннадцать свечей в каждом, и Данло невольно вспомнил, что отцу, когда тот будто бы вознесся на небеса, было тридцать три года.
   Бардо сел на край сцены, уперся локтями в свой огромный живот и сцепил пальцы под подбородком. Наклонившись к Хануману и Данло, он сказал:
   — Все меня спрашивают, как это Рингесс стал богом. Правда ли он стал богом, спрашивают они? Настоящим богом? Как это возможно, чтобы человек сделался богом? — Неизвестно, возможно ли это. — Данло вдруг осознал, что Сурья и все остальные смотрят на него так, будто сожалеют, что его пригласили на церемонию.
   — Как так? — спросил Бардо. — Объяснись, пожалуйста.
   — Кибернетическая церковь учит, что человек богом стать не может. Ни один, кроме Николоса Дару Эде. Он вложил себя в компьютер, говорят они, и стал единственным истинным богом, но никому больше не дано пойти его путем.
   Бардо, погладив бороду и кивнув, спросил громко:
   — Присутствует ли здесь сегодня кто-нибудь из Архитекторов? Согласен ли кто-то из вас с основополагающей доктриной эдеизма? Нет? Это хорошо — иначе то, что я сейчас скажу, могло бы стоить мне жизни.
   При этих словах Данло и Хануман обменялись быстрыми многозначительными взглядами. Пять лет прошло со смерти Педара Сади Саната и воина-поэта, посланного убить Ханумана. За все это время ни один из них ни разу не заговаривал об этой трагедии, но не было дня, чтобы они о ней не вспоминали.
   — Я был воспитан в кибернетической вере, — с отрывистым смехом сказал Хануман, — и могу вас уверить, что вы уже наговорили достаточно, чтобы послать к вам наемного убийцу.
   — Ну что ж, тогда я спокойно могу продолжать. — Бардо с улыбкой поднял вверх два толстых пальца. — Архитекторы заблуждаются по меньшей мере в двух отношениях. Нельзя стать богом, затолкав свою душонку в компьютер, но способ стать богом все-таки есть — и это путь Рингесса.
   Какой-то старый хибакуся позади Данло спросил:
   — Как вы определите, что значит быть богом?
   — Я здесь не для того, чтобы давать какие-то определения, и пригласил вас не затем, чтобы вести теологические споры. Я повторяю и готов повторять снова и снова, пока язык не отнимется: наша задача состоит не в том, чтобы разоблачить доктрину эдеизма, какой бы ложной и пагубной она ни была, и не в том, чтобы основать новую религию. Бога ради, разве человечество не насытилось религиями по горло? Мы собрались сегодня здесь, чтобы вспомнить Старшую Эдду. Задача простая, но оттого не менее глубокая. Великая тайна, секрет бессмертия — они находятся в каждом из нас, закодированные в наших окаянных хромосомах. Способ развить в себе новые чувства, способ расти телом и духом все дальше и дальше, до бесконечности. Вот путь Мэллори Рингесса. Я был его другом, и я знаю. Когда-нибудь — так он обещал мне — когда-нибудь он вернется в Невернес, и вы узнаете, что значит быть богом и идти путем Рингесса. — Бардо взглянул через сцену на Томаса Рана, освещенного мерцанием тридцати трех свечей. — Мастер Ран познакомит вас с несколькими простыми приемами, и мы начнем наш сеанс вспоминания.
   Томас Ран сел рядом с Бардо на краю эстрады и торжественно начал:
   — Мнемоника различает шестьдесят четыре способа вспоминания. Поскольку выучить их все за один вечер невозможно, я расскажу кратко о каждом из них.
   Вслед за этим он прочел краткую занимательную лекцию о мнемонике. Он быстро разобрался с наиболее известными способами — ассоциативной, образной, последовательной и логической памятью. Они довольно широко применялись и Ран не хотел утомлять аудиторию. Под шепчущий аккомпанемент фравашийской наркопесни он перешел к мифопоэзии и гештальту. По его речи было видно, что он благоговеет перед своим искусством. Данло решил, что он вообще склонен к преклонению перед высшими идеалами, насколько можно судить по его спокойному лицу и грустным серым глазам.
   — Мы верим, что Старшая Эдда закодирована в наших хромосомах. Возможно, ключом к ней может стать возвратный вид памяти, и мы разработали упрощенную технику применения этого метода.
   Коления Мор, ерзая на своем футоне, сказала:
   — Это трудная техника.
   — Только для некоторых, и то поначалу, — возразила Сурья Лал.
   — Трудная, согласен, — сказал Томас Ран. — Но с воспоминаниями всегда так. С воспоминаниями о собственной жизни, да и с другими тоже. Память можно затемнить, но уничтожить нельзя. Это вы можете запомнить?
   — Постараюсь, — вздохнула Коления.
   — Прекрасно. Так вспомним же свою ДНК. — Ран встал, и они с Бардо подошли к столу в центре эстрады. После легкого кивка Рана Бардо заговорил нараспев:
   — Вспомним свою ДНК. — Все собравшиеся подхватили этот призыв, словно молитвенный гимн. Музыкальный салон был построен так, чтобы отражать и усиливать звуки, и тридцать восемь голосов заглушили на время тихую фравашийскую наркопеснь. Затем Бардо хлопнул в ладони, и в воздухе, как жемчужная нить, заструилась японская тональная поэма.
   Сладостный лепет музыки вернул Данло в дом Старого Отца, когда он, научившись играть на шакухачи, стал входить в сон-время своего народа. Вспомнилась ему и другая музыка — музыка его детства: обтянутый кожей барабан Хайдара под вой восточного ветра, колыбельные приемной матери при свете горючих камней, священный мотив Песни Жизни, которую он так и не услышал до конца. Музыка окружала его и отбивала такт у него в груди. Данло посмотрел мимо Ханумана, ища ее источник. Стены здесь представляли собой скопление вибрирующих органических кристаллов, но музыка как будто исходила не из них и не из какого-либо другого места в пространстве-времени: она звучала отовсюду, как будто каждая частица воздуха несла свою ноту. Данло погрузился в нее целиком, вспоминая.
   Он не смог бы сказать, сколько времени это продолжалось: ему казалось, что каждая серебряная нота, прекрасная, глубокая и вечная, заключает в себе целую поэму.
   — Вспомним, — снова провозгласил густой бас, и Данло взглянул на сцену. Бардо взялся за ручки золотой урны, а Томас Ран подставил ему голубую чашу, держа ее обеими руками.
   Бардо наполнил чашу прозрачной жидкостью, похожей на воду. Но это была не вода, а калла, наркотик мнемоников.
   Мнемоники разрабатывали ее формулу пять тысяч лет на основе священных грибов Старой Земли, инопланетных растений и синтетических веществ, смоделированных по информационным молекулам, выращенным в кибернетическом пространстве.
   Пить каллу, говорят мнемоники, — все равно что протирать замерзшее окно в другой мир, в области, похороненные под снежными наносами памяти.
   — Составим круг, — сказал Бардо. Ран передал чашу ему, и он сошел со сцены. Данло, Хануман и все остальные поднялись, став в круг над своими футонами. Бардо и Ран заняли место в его середине. — Это калла. — Бардо поднял чашу вверх для всеобщего обозрения и ухмыльнулся, встретившись глазами с Данло. — Выпей один глоток — и ты убежишь от Бога. Два глотка — и увидишь Бога. Три глотка — и станешь Богом. — Он поднес чашу ко рту, выпил немного и утерся тыльной стороной ладони. — Сделайте два глотка, — предупредил он. — Ни больше, ни меньше.
   Он отдал чашу Томасу Рану. Тот быстро отпил два глотка и вручил ее Сурье. Та приняла сосуд, как яичную скорлупу, способную сломаться от малейшего прикосновения, и ее красные глазки загорелись, как уголья в костре. Чаша двинулась по кругу, и получилось так, что Хануман оказался предпоследним.
   Держа чашу в руках, он посмотрел на стоящего слева Данло.
   — Пей, — сказал Бардо. — Это не яд. Пей, и покончим с этим.
   Хануман так, чтобы только Данло мог видеть, провел тремя пальцами в оранжевой перчатке по голубому фарфору. Это был сигнал — и вызов. Вызов читался во всем: в подобранной фигуре Ханумана и в том, как он сделал три больших глотка.
   Данло видел, как трижды напряглось его горло и трижды подскочил кадык, словно зверь, ищущий выхода из западни. Все это время дьявольские глаза Ханумана не отрывались от глаз Данло, как бы говоря: «Ты достаточно храбр, чтобы играть в хоккей и рисковать жизнью, но готов ли ты встретиться с опасностью, грозящей разуму?»
   С коварной улыбкой он передал чашу Данло, последнему в круге. Данло, попробовав каллу на язык, сделал один долгий глоток, потом другой. Напиток был прохладным и горьким.
   Данло сделал третий глоток. Все три раза он надолго припадал к чаше, и трудно было сказать, сколько каллы он проглотил.
   Выпив, он посмотрел на Ханумана, который, стоял с ним плечом к плечу, отвечая ему пронзительным, страдальческим взглядом. Как же ему ненавистен этот благословенный напиток, подумал Данло, и вся эта церемония. Оглядев весь круг, Данло подивился тому, как это тридцать восемь цивилизованных людей пошли на столь интимное действо — питье из одной чаши.
   — Теперь садитесь, — сказал Бардо. Сам он рыскал между футонами, словно хлебнул вместо каллы ракетного топлива.
   Чуть ли не приплясывая в приливе некой высшей энергии, он смеялся, испускал стоны, качал головой и вращал своими большими, выразительными карими глазами. Потом он поднес руку ко лбу, закрыл глаза и объявил: — М-м-м, вот оно. Вы видите? Сядьте все, пока не упали — сейчас вы начнете вспоминать. Мы будем вести вас сквозь слои памяти. Начнем с первых детских воспоминаний. Пользуйтесь образной или обонятельной памятью, по вашему выбору, чтобы вызвать их.
   Все снова опустились на свои футоны. Данло сделал это слишком стремительно, и ствол шакухачи вонзился ему в бедро.
   Он всегда носил флейту с собой в глубоком брючном кармане, куда другие кладут коньки. Теперь он достал ее и приложил к губам костяной мундштук. Много раз с тех пор, как Старый Отец подарил ему флейту, ее пронизывающие звуки помогали Данло погружаться в мечты. Но в эту ночь он не стал играть, потому что Хануман сидел рядом и Данло хорошо знал, как ненавидит его друг придыхающий голос шакухачи. Да он и не нуждался сейчас в музыке — даже в забытой музыке Генделя, вывезенной Бардо из своих странствий и звучащей теперь в комнате. Память уже вздымалась в нем волнами, которые пронизывали ум и разбивались о линзу внутреннего глаза. Он смотрел на них и вслушивался в их звуки. Его сердце превратилось в бьющийся звуковой орган, рассылающий музыку крови по всем клеткам тела. Лицо вспыхнуло от жара, и пот с пальцев стекал в дырочки шакухачи. Он чувствовал себя диким, настороженным и любопытствующим. Не мог остановить прилив памяти, даже если бы захотел, и не понимал, как может кто-то захотеть этого. Не понимал он также, как умудряются Бардо и Томас Ран держаться на ногах. Обходя комнату, они шептали тихие указания на ухо одной, трогали сомкнутые веки другого и напряженные артерии на горле третьего, клали руку на чей-то вздымающий живот, чтобы наладить дыхание и унять страх перед внутренним миром — миром забытого опыта и воспоминаний. Может быть, человек, поглотив определенное количество каллы, приобретает к ней иммунитет, а может быть, Бардо и его мнемоник только делали вид, что пьют, и свободны от воспоминаний, словно каменные изваяния.
   — Все мы внутри дети. — Голос Бардо звучал так, будто доносился с отдаленного морского утеса, и в то же время казался близким, как горячее дыхание у самого уха. — Все мы дети сейчас и совершаем путешествие, возвращаясь через младенца, плод, эмбрион и яйцеклетку к нашей чертовой ДНК. Найдите путь, по которому вы прошли, и вы найдете Старшую Эдду.
   Данло закрыл глаза и сразу ощутил запах молока, густого материнского молока, теплого, липкого и сладкого. Он догадывался, что запах исходит из синтезатора, но не мог быть в этом уверен. В музыкальном салоне витали самые разные запахи, не имеющие определенной цели или скорее находящие одну из тридцати восьми целей, чтобы пройти через нос прямо в обонятельный центр мозга. Обонятельные волокна у Данло, как и у всех людей, не подвергавшихся генной инженерии, тянулись — синапс за синапсом — к гиппокампу и мозжечку, издревле регулирующим нейрохимические бури памяти.
   — Мы используем запахи для пробуждения ранней памяти, — пояснил Томас Ран. Данло вдыхал запах молока, и память оживала, до того живая и яркая, как будто он снова стал младенцем и сосал, зарывшись носом в разбухшую грудь своей приемной матери. Но, купаясь в теплом, тюленьем запахе матери, он не переставал сознавать, что находится в возвратном состоянии мнемоники; если соблюдать точность, он вообще не вспоминал, а переживал заново моменты своей жизни.
   — Уровни памяти многочисленны, — сказал Томас Ран, — и возвратный — самый глубокий из них.
   Сейчас мне два года, подумал Данло и открыл глаза.
   У большинства людей ранние воспоминания похожи на льдинки, плавающие в сумеречном море, разрозненные и трудноразличимые. Эти кусочки лишь с трудом можно свести в подобие событий прошлого, но картина каждый раз колеблется, словно морской мираж, и не приносит удовлетворения. Но Данло родился с редкой эйдетической памятью, которая запечатлевает все виденное в деталях и красках и по желанию вызывает эти яркие образы перед внутренним зрением. Данло всегда видел яснее и запоминал лучше других, но даже он не подозревал, что возвратные образы могут быть столь реальными. Он никогда не переставал быть двухлетним.
   Эйдетическая память — это ключ, отмыкающий картины и звуки, уничтожить которые невозможно. Данло открылся своему прошлому, и все его органы чувств работали в полную силу. Он видел свет — мягкий желтый свет горючих камней, наполняющий пещеру. Свет был повсюду и омывал все — закругленные каменные стены, ручонки Данло и лицо его матери. Он лежал, голый, у матери на коленях, окутанный мягким белым мехом и теплым запахами ее тела. Тут же у горючих камней сидели другие люди, его соплеменники, Розалейе, Йоши и Аррисон. Он очень ясно видел их лица, их блестящие карие глаза и каждый волосок на загорелой коже. Они произносили напевные слова, которые он, маленький Данло, понимал с трудом, но Данло ви Соли Рингесс, погруженный в возвратную память, понимал прекрасно.
   «Али, пела Али, лоса ли пелюса и халласа Айей». Да, Бог поистине был благословенной и прекрасной серебристой талло, но Данло, даже двухлетний, понимал, что Бог — это нечто большее. Его родич Чоко только что закончил рисовать Бога на дальней стене пещеры, и теперь все смотрели на нее. Перья Бога блистали серебром на черном камне. Раскинув крылья, он держал в своих черных когтях луну, одну из шести серебряных лун планеты. Глаза Бога были черны и свирепы, и ему не терпелось запустить в луну свой клюв, разорвать ее на куски и пожрать.
   Данло не мог оторвать глаз от этой великолепной картины, и она вызывала в нем страх. Страх пронизывал его тело волнами до самых кишок. Он в полной мере чувствовал, что это значит, когда клюв огромной талло впивается тебе в живот.
   Данло зажал пупок руками и закричал — тонко и дико, как птица талло, и этот его крик был страшнее всего. Корчась у матери на коленях, он рыдал от ужаса, ненависти и боли. Пораженная мать склонилась над ним, трогая его руки, живот, грудь, где билось сердце, вытирая слезы с его лица. Данло воспринимал этот образ всеми клетками своего тела и поражался тому, как он совпадает с эмоцией, с чувством невыразимой любви, которую вызвал в нем голос матери и ее рук.
   Он давно уже забыл эту любовь, забыл теплое и влажное удовольствие, которое вселяла она в его кровь. Но теперь ребенок снова ожил в нем со своим чистым, не признающим времени восторгом. Двух Данло связывали не память и событие, а скорее радость и радость, пространство-время того единственного момента, когда мать целовала его в губы, в лоб, в блестящие глаза. Данло представлялось чудом это повторное проживание былой жизни, связующее с источником его бытия.
   Там, в самой глубине его существа, жил только смех, чистый смех. Данло всегда это знал, а теперь еще и чувствовал, как волны смеха нарастают у него в животе. Его родичи, собравшись вокруг, щекотали своими пахнущими рыбой пальцами его ребра и животик, выводя его из состояния ужаса. «Смех — самое священное из всех состояний человека, приближение его к Богу», — вспомнил он, извиваясь, дрыгая ножками на коленях у матери. Он корчился на своем футоне в музыкальной комнате, одолеваемый судорогами любви и смеха.
   «Никогда я не перестану быть двухлетним».
   Он услышал голос, шепчущий эти слова, и понял, что это правда. Он чувствовал ясно и непререкаемо, что все события его жизни (а возможно, и жизни вселенной) являются вечными и заключены в каждом моменте настоящего времени. Он почти видел, как они лежат там. Следуя за звуками своего смеха, Данло отправился назад в себя, во все те "я", которыми он был раньше. Это была классическая техника мнемоников.
   В этом путешествии он уподоблялся змее, глотающей собственный хвост, или ребенку, пытающемуся заползти обратно в кровавое чрево времени. А в глубине пережитого им опыта всегда лежал ужас. Каждый исследователь вспоминания непременно сталкивается с моментом высшего ужаса. Этот момент, словно заостренный кол в закиданной снегом яме, может таиться в любом слое памяти, но неизбежно обнаруживает себя. Данло, заново переживающий смех своего младенчества, думал, что избежал худшего, между тем как он только приближался к нему.
   Внезапно он почувствовал этот ужас под собой, прикрытый тонкой ледяной корой памяти. Ему сказали, что он непременно должен пережить момент своего рождения, но он понял вдруг, что это невозможно.
   — Нет! — услышал он собственный крик. Он скорчился на футоне со сжатыми кулаками и сведенными от ужаса мускулами. — Нет… я не могу!
   Почти сразу же рядом с ним оказался Томас Ран. Мнемоник, опустившись на колени, массировал его скрутившееся в узлы тело. Данло чувствовал на себе его длинные искусные пальцы и слышал его голос, но не видел его, потому что не мог разомкнуть накрепко зажмуренных век.
   — Данло ви Соли Рингесс, — сказал Ран, — ты бежишь от себя самого.
   — Один глоток каллы — и ты убежишь от Бога, — прошептал Данло. — Но я… выпил больше.
   — Очень хорошо — но калла не может привести тебя туда, куда ты сам не хочешь идти.
   — А казалось бы, что может быть проще. Мне сказали, что я родился, смеясь. Смех должен был бы доставить меня к моему первому моменту, да? Он так близко. Я почти вижу его. Почти… нахожусь там, в этом благословенном моменте.
   — Ты должен сделать над собой усилие, молодой пилот.
   — Не могу. Если я правда смеялся… то я, попав в этот священный миг, больше не смогу выйти оттуда, понимаете?
   Томас Ран потрогал веки Данло и с трудом открыл их, а потом повернул его голову набок. Рядом на голубом футоне, как труп, лежал Хануман. По всей комнате, вытянувшись, лежали мужчины и женщины, погруженные в воспоминания.
   — Что у вас тут? — Бардо, ступая легко и осторожно, подошел и тоже стал на колени рядим с Данло. Его глаза были как бездонные темные омуты.
   — Он достиг стадии бегства, — ответил Томас Ран с суровым, непроницаемым лицом — он считал, очевидно, что мастеру-мнемонику всегда приличествует такое выражение.
   — И от чего он бежит?
   — От своего рождения. Ему сказали, что он родился смеясь, и он в это верит.
   — Ах-х, — промолвил Бардо.
   — Мы должны провести его через этот момент.
   — Это обязательно?
   — Я думаю, мы сможем воспользоваться словесными ключами на основе того, что он сказал.
   — Словесными?
   — Да, чтобы вернуть его обратно в образный шторм.
   — Но разумно ли это? Посмотрите на него, Бога ради! Он проделал возвратный путь быстрее всех остальных.
   — Кто идет быстрее, уходит дальше.
   — Пусть тогда отправляется назад так далеко, как может. Свое рождение он вспомнит в другой раз.
   Данло заглянул Бардо в глаза и понял, что тот погружен в воспоминания. Вряд ли Бардо мог присутствовать при его рождении, но Данло чувствовал, как тот, глядя с грустной улыбкой ему в глаза, переживает этот момент заново. Друзья, пившие каллу вместе, иногда говорят потом, что испытали почти телепатическую вспоминательную связь. Данло тонул в глубоком взоре Бардо, спрашивая себя, не вытягивает ли тот забытые образы из его памяти.
   — Ступай назад, паренек, если ты в силах, — сказал Бардо.
   — Если мы нарушим последовательность, — возразил Томас Ран, — его воспоминание об Эдде может оказаться неполноценным.
   — Ей-богу, да разве кто-нибудь, кроме Мэллори Рингесса, вспомнил ее полноценно?
   Ран с улыбкой достал из кармана синий флакон.
   — Это калла? Я должен выпить еще, мастер?
   — Это не калла, а вода, обыкновенная морская вода. Открой-ка рот.
   Данло лег, открыв рот, и Ран вылил немного воды ему на язык. Морская соль обожгла горло.
   — Она солонее, чем в море, — прошептал Данло. — Почти как кровь.
   — Вкус и обоняние — очень сходные чувства. Ощути океан внутри себя — он был таким до того, как ты родился.
   — Чтобы жить, я умираю, — произнес Данло.
   — Не надо ничего говорить. Ощути океан у себя во рту. Ты никогда не рождался. Нерожденный и бесконечный, как океан, разве можешь ты умереть?
   «Я никогда не рождался, — подумал Данло. — Я — это не я».
   Закрыв глаза, он скрестил руки на груди, повернулся набок и подтянул колени к животу. Сон его был долгим. Ему было двести дней от роду, он спал и часто видел сны — темные, ритмичные, мирные. Когда он наконец проснулся, во рту у него стояла теплая соленая вода, имеющая вечный вкус моря.
   Он плавал в лишенном света море в чреве своей матери.
   Мысль об отсутствии здесь света, собственно, не имела смысла, ибо он никогда не видел света и даже представить себе не мог, что у него когда-нибудь разовьется чувство зрения. Для него существовала только тьма, полная и беспросветная, как в космосе. Она поглощала его так безраздельно, что он не осознавал ее. Однако он слышал, как клокочут газы в кишечнике матери, как сокращаются ее мускулы и как гулко отдаются в окружающей его воде удары ее сердца. Его собственное сердце билось быстрее — он и его слышал, а также чувствовал, как льется через живот питающая его струя. Кровь, текущая в него по скользкой витой трубке, дарила ему жизнь; он очень мало что сознавал, но даже теперь, будучи нерожденным плодом мужского пола, плавающим в безбрежном океане, остро ощущал собственную жизнь. При этом, как ни парадоксально, собственной жизни у него не было — ведь он во всем зависел от материнского организма. Рядом с ним, за слоями плаценты, пульсировала кровь в брюшных артериях, и эта древняя кровная связь была магической и священной. Она держала его крепко и питалась им, как он сам получал питание из тела матери.
   Я — это не я, вспомнил он. Он был водой, жиром и растущими клетками, которые выстраивались в нечто новое, был мускулами, памятью и кожей, но не знал, где кончается его плоть и начинается долгий темный гул материнского чрева. Глотая околоплодные воды и втягивая их в легкие, он чувствовал, что у него нет границ. Словно капля воды, растворенная в море, он, пока его кровь обменивалась двуокисью углерода и кислородом с материнской, чувствовал, что рост его беспределен и ведет к бесконечным возможностям.