— Здравствуй, Хануман. — Данло поклонился, не глядя ему в глаза. В центре его зрачков он увидел страх, сила которого превращала зрачки в черные космические дыры. Между ними больше не было секретов — осталась лишь правда того, что совершил Хануман. Потом взгляд Ханумана замкнулся, ушел в себя, и Данло стала видна только ненависть — но он не знал, к кому она обращена.
   Хану, Хану, я не должен тебя ненавидеть, подумал он.
   — Я сожалею о том, что случилось с Тамарой, — тепло и с сочувствием произнес Хануман. Многие придвинулись ближе, чтобы лучше слышать его. — Мы все разделяем твое горе.
   Какой-то механик улыбнулся Данло, избегая, однако, смотреть ему в глаза. Так же обстояло дело и с остальными. Охотно выражая ему свое сочувствие, они тем не менее относились подозрительно к столь странному виду несчастья и смотрели на него, как на зараженного тайной болезнью. Оживив в памяти свой последний разговор с Тамарой, Данло сказал Хануману:
   — Ты говоришь так, как будто она… умерла.
   — Совсем напротив, — ответил Хануман. — Часть ее души, глубокая и таинственная, сохранилась. Сегодня мы все стали свидетелями этого чуда.
   У Данло перехватило дыхание.
   — Какого чуда?
   — Ах, паренек. — Бардо подступил поближе, своим брюхом оттесняя Данло вверх, на первую ступень алтаря. — Надо было сказать тебе раньше. Хануман успел записать кое-какие воспоминания Тамары еще до ее болезни. Ее воспоминание об Эдде отличается красотой и страстностью — сегодня мы имели возможность в этом убедиться. Счастье твое, что ты знал такую женщину.
   Данло не хотелось сейчас смотреть на Бардо. Он потер лоб и сказал Хануману:
   — Значит, она приходила к тебе… и ты записал ее память?
   — Да. — Хануман улыбался, и лицо его было как закрытая дверь. — У нее была прекрасная душа, и она всегда была рада поделиться с другими лучшим в себе.
   Он боится, подумал Данло. Он боится чего-то, но не того, что я обвиню его здесь, при всех.
   — Я знаю, как ты любил ее, — тихо продолжал Хануман. — Потерять ее для тебя, должно быть, то же самое, что потерять целый мир. Потерять собственную жизнь.
   — Да. — Данло прижал пальцы к глазу — тому, который всегда предвещал головную боль.
   — Если бы ты присутствовал на церемонии, это ранило бы тебя, я знаю, но помогло бы услышать в себе голос Тамары, увидеть Эдду ее глазами. Знай, что эта часть Тамариной души теперь никогда не умрет. — Хануман улыбнулся людям внизу, и его голос излился на них, как мед: — Что такое Путь Рингесса, как не средство исцелить раны человечества? Рана, которая никогда не заживает.
   Данло заглянул Хануману в глаза, ища эту рану, но увидел только отражение собственного страдальческого лица. Он мысленно пообещал себе, что будет сдерживаться. Не даст излиться гневу и обиде вопреки всем издевкам и извращенному сочувствию Ханумана. Он потер свое саднящее горло и сказал:
   — В Тамаре теперь многого недостает.
   — Чего недостает, Данло?
   Данло, сжимая в кулаке бога, посмотрел вокруг. Здесь было слишком много людей, и стояли они слишком близко. Он слишком остро чувствовал их приглушенные голоса, их любопытные взгляды, их пот и пахнущее мясом дыхание. Он приблизился к Хануману, чтобы разговор получился более интимным, но Нирвелли, Бардо и еще пять человек последовали за ним.
   — Части… ее характера, — выговорил Данло. Собственные слова казались ему пошлыми, и он едва мог говорить. — Ее эмоций, ее идеалов… того, как она видела себя.
   — Не та ли это часть, которую ты когда-то называл «лицом»?
   — Да. Она самая.
   — Но разве не этим иллюзорным чувством собственной личности ты всегда пренебрегал? — Хануман говорил на публику, намеренно пронзая при этом сердце Данло. — Разве это не то "я", которое умирает вместе с телом, в то время как более глубокое "я" остается жить?
   — Да. Я никогда не понимал, что означает лицо на самом деле.
   — Но теперь понимаешь?
   Данло, несмотря на толчею вокруг, показалось, что они с Хануманом одни в соборе.
   — Смерть есть смерть, и ее незачем бояться, — сказал он.
   — Но пока жизнь продолжается, драгоценность лица нельзя выразить никакими словами.
   Сурья Дал со своими красными глазками и крошечным ротиком стояла на одну ступеньку ниже Ханумана. С обожанием улыбнувшись ему, она сказала:
   — Когда-нибудь мы будем защищены от всех возможных несчастий. Дело богов — защищать и хранить.
   — Хранить… как информацию в компьютере? — спросил Данло.
   Хануман, кивнув Сурье и Бардо, сказал:
   — Данло всегда сомневался, что память можно сохранять таким образом.
   — Я сомневался во многом, — признал Данло.
   — Он сомневается, — сказал Хануман Нирвелли и другим, стоящим внизу. — Даже он, Данло ви Соли Рингесс, великий воспоминатель, испытывает сомнения. Он хотел бы верить — но вот вопрос: что возможно сохранить, а что нет? Да, Хану — что есть истина?
   — Сохранить можно все, — сказала Нирвелли. Эта черная красавица с чудесным голосом пользовалась любовью других рингистов и могла, очевидно, говорить от лица всех присутствующих, исключая Данло. — Путь рингиста в том, чтобы хранить.
   Бардо, занеся ногу на ступеньку и указывая перстом ввысь, заявил:
   — Когда-нибудь Рингесс вернется в Невернес. Если бы это свершилось завтра, он вернул бы Тамаре память. Он ведь бог, ей-богу! Он заглянул бы в ее несчастный мозг, поправил пару нейронов, и она бы мигом вспомнила себя.
   — Таков Путь Рингесса, — сказала Сурья.
   Бардо взмахнул рукой, как бы рассеивая сомнения, которые он сам мог питать относительно проповедуемых им догм.
   — Путь Рингесса в том, чтобы избавлять людей от страданий. Путь Рингесса в том, чтобы сделаться богом, не имеющим изъянов и не знающим границ. Кто из нас не узрел этого сегодня в Эдде? Когда мы все достигнем божественного состояния, страдания больше не будет — мы всю разнесчастную вселенную избавим от боли и зла.
   Данло посмотрел вокруг, желая проверить, кто согласен с Бардо, а кто нет. Томас Ран, холодный, отстраненный и непроницаемый, как всегда, стоял в своей всегдашней серой форме, и даже цефик не догадался бы, о чем он думает. Что до братьев Гур с бесовски лукавыми лицами и горящими от каллы глазами, то ни они, ни вечно жаждущие члены их сообщества явно не принимали речи Бардо всерьез. Они стояли отдельной кучкой в стороне от алтаря, и многие из них с трудом удерживались от смеха. Зато Мариам Эрендира Васкес, Рафаэль Мендели и все остальные, очевидно, ждали, что Бардо, Хануман или даже Данло скажут еще что-нибудь; они стягивались к алтарю, как косяк пака к яркому камню или раковине на дне моря.
   — Нет, — внезапно сказал Данло.
   — Что нет? — спросил Бардо, стоящий чуть ниже его, сопя и теребя свою бороду.
   — Что молодой пилот хотел сказать? — подхватила Сурья.
   Хануман между тем взошел наверх и встал у алтаря. Вокруг него в голубых вазах пылали тысячи огнецветов.
   — Я думаю, что Данло смотрит на божественное состояние не так, как мы, — произнес он. — Мы все должны помнить, кто его отец.
   А помню ли я, кто мой отец?
   Данло задумался об этом, стоя на верхней ступеньке и глядя на всех этих людей внизу. Они смущенно переглядывались и перебрасывались нервными словами. Они явно чувствовали себя неуверенно, как будто видели в Данло воплощение его отца или по меньшей мере вестника, которого тот послал им.
   Хануман смотрел на них властным взглядом чародея. Данло почему-то подумалось, что в этот момент решается все будущее рингизма. И поэтому он сказал, выбирая слова с бесконечной осторожностью:
   — Это так. Боги больны страданием. Оно сводит их с ума. Вы не можете представить себе их боль.
   Хануман слегка повел большим пальцем, что на цефическом языке знаков говорило: «А ты можешь?»
   Сурья, должно быть, заметила этот жест и сказала, опустив углы губ:
   — Может быть, молодой пилот скажет нам, что значит быть богом?
   Данло, в свою очередь, тоже сделал целый ряд знаков так, чтобы их не мог видеть никто, кроме Ханумана. Вслух он сказал:
   — Для бога самая страшная человеческая мука — не более чем одна-единственная снежинка, кольнувшая веко, капля воды в бесконечном океане.
   Хануман кивнул, как будто только и ждал этого момента, и подошел к столу, где сверкала, как зеркало, золотая урна.
   Обведя взглядом своих единоверцев, он улыбнулся им с видом цефика, собирающегося поделиться каким-то своим секретом. Затем быстрым движением засучил рукав и опустил руку в урну. Когда он вынул ее обратно, с нее капала вода.
   Хануман поднес палец ко рту и уронил одну-единственную каплю себе на язык. Люди у алтаря заволновались — они, видимо, забыли, что в урне не калла, а всего лишь морская вода.
   Хануман, взяв урну обеими руками, запрокинул голову и сделал большой глоток. Бардо незамедлительно пришел в ярость, усмотрев в этом еще один из блестящих символических жестов Ханумана, если не прямое святотатство. Но не успел он вскарабкаться по ступеням, чтобы сделать Хануману выговор, урна вернулась на стол, а Хануман, указывая пальцем на Данло, изрек своим серебряным голосом:
   — Зачем ты пришел сюда? Ты хочешь помешать нашей судьбе осуществиться только потому, что она сопряжена с болью?
   — Нет. — Данло слышал, как воет ветер вокруг шпилей собора. Одно из окон, плохо пригнанное к металлическому переплету, дребезжало при каждом порыве. — Я пришел, чтобы подарить тебе одну вещь.
   И Данло поднялся на алтарь к Хануману. Бога он все это время держал в левом кулаке. Если Сурья и заметила, что в руке у него что-то есть, то подумала, наверно, что это носовой платок или замша для протирки коньков. Даже Хануман, от которого мало что ускользало в поведении или одежде людей, явно недоумевал. Ботинки Данло зарылись в мягкий красный ковер. Он оставлял за собой глубокие отпечатки и комочки мокрого снега. По обе стороны от Ханумана горели алые и ярко-розовые огнецветы, источая тяжелый сладкий аромат.
   Данло протянул Хануману бога на раскрытой ладони, спрашивая себя, как же тот теперь поступит.
   — Он принес ему подарок! — воскликнул кто-то.
   Хануман, медленно и осторожно приблизившись, взглянул Данло в глаза и перевел взгляд на пакетик из нерпичьей кожи.
   Затем он схватил сверток, как белка орех бальдо, и отошел обратно к столу.
   — Что это? — осведомился Бардо, который, стоя у края алтаря, с ахами и вздохами теребил свои усы.
   — Данло принес мне подарок, — объяснил Хануман. На мгновение он лишился своего самообладания — казалось, что жест Данло его ошарашил, но через это просвечивал тайный восторг.
   Он смотрел на Данло с грустью, все так же держа пакетик в руке.
   — Разверни же его, — сказал Бардо.
   — Но я уже раздал все свои подарки. У меня ничего не осталось для Данло.
   — Ты уже подарил мне самое драгоценное, что есть на свете. — Данло говорил без всякой иронии, но сознавал, что в его голосе слышатся гнев и боль. — Свою дружбу. Свою любовь. Свое… сострадание. И рану, которая никогда не заживет.
   Их глаза встретились, и между ними заструилось глубокое понимание, как будто оба их мозга соединились посредством зрительных нервов. В этот миг Хануман ничего не сумел бы скрыть от Данло, и Данло от него тоже — в особенности то, что ему хорошо известен мотив Хануманова преступления.
   Я знаю почему, думал он. Я знаю, что ты знаешь, что я знаю, что…
   Хануман стоял, явно не решаясь развернуть подарок. Затем, под взглядами двухсот рингистов, он осторожно распеленал кожаную обертку, явив бога во всем его совершенстве.
   Вот чего ты боялся: что я знаю, почему.
   — Что это? — спросил кто-то.
   — Похоже на шахматного бога, — сказал Бардо.
   — Покажи его нам!
   Хануман отшвырнул кожаный лоскуток и, держа бога за основание, поднял его над головой.
   — Это чтобы заменить твоего недостающего бога, — пояснил Данло.
   Бардо поднялся на алтарь, чтобы лучше видеть — красивые вещицы ручной работы всегда интересовали его.
   — Где ты его купил? Это ведь ярконская работа? Просто чудо — ему, наверно, цены нет!
   Многие зрители тоже выражали свое восхищение, но другие молча созерцали прекрасный лик бога.
   — Я сам его сделал, — сказал Данло. — Нашел моржовый клык и вырезал его. Деваки научили меня резать по кости.
   Хануман тоже смотрел на бога, не в силах отвести от него глаз. Он вертел фигурку так и сяк в мерцании свечей, горящих в золотых подсвечниках. Огоньки, обводя плавные костяные линии, играли на страшном лице бога.
   — О Данло, — сказал Хануман.
   Он смотрел на бога, а Данло — на него. Понимал ли Хануман, что этот дар — не только предложение мира, но и синтез двух взглядов на вселенную? Он должен был понимать. Должен был видеть, что между стремлением гореть и стремление вспомнить существует связь. Страшный огонь жизни и чистые воды Старшей Эдды в конечном счете созданы из той же субстанции, и Хануману придется смириться с этим конечным парадоксом существования.
   — Никогда еще не видел ничего подобного. — Костяшки у Ханумана побелели — так крепко он держал бога. Ему следовало бы поклониться Данло, но вид бога что-то глубоко затронул в нем, и его лицо приобрело столь ненавидящее и яростное выражение, как будто Данло положил ему в ладонь горячий уголь.
   — Я надеялся, что он подойдет к другим твоим фигурам.
   — Можем ли мы рассматривать это как добрый знак твоего возвращения на Путь?
   Данло сглотнул, преодолевая сухость в горле:
   — Сожалею, но нет. Это просто подарок.
   — Что ж, прекрасная вещь.
   — Я надеялся на то… что он тебе понравится.
   — Он не просто прекрасен — это плод вдохновения.
   Данло увидел в глазах Ханумана былое безумие, и мускулы его живота напряглись, словно в ожидании удара.
   — Этот бог чем-то похож на твоего отца, — сказал Хануман.
   — На отца?
   — На Мэллори Рингесса, чье вдохновение всех нас ведет за собой.
   Данло с десятифутового расстояния посмотрел на бога новыми глазами. На его длинный нос, глубокие глазницы, на чувственный рот, выражающий одновременно жестокость и сострадание. Внезапно и он увидел то, что видел Хануман.
   Шахматный бог походил на Мэллори Рингесса в молодости, еще до того, как тот переделал себя под алалоя. Данло, не сознавая, что он делает, почти случайно изваял подобие своего отца.
   — Я не знал этого, — сказал он, глядя на свои красные, покрытые волдырями пальцы. Не странно ли, что все то время, когда он работал над богом, его руки знали то, чего не понимал разум?
   — Да, тебя посетило вдохновение, — произнес Хануман, — но это вдохновение ложное.
   — Но Хану…
   — В бытность свою человеком Мэллори Рингесс отличался страстным характером. Уж если он любил, то любил. Если он плакал, его слезы сожгли бы глаза человеку более мелкого калибра. Мы все это знаем. Но Рингесс-бог выше подобных эмоций. Свои страдания он оставил позади. Понимаешь, Данло? Ты даришь нам человека, а не бога.
   — Нет-нет, Хану, ты не…
   — Значит, не понимаешь. И никогда не понимал.
   Они оба почти кричали, перекрывая ветер, который обрушился на собор, как океан. Ветер ревел и тряс окна — казалось, что цветные стекла вот-вот посыплются вниз. Но Данло лишь смутно осознавал возможность этой катастрофы — все его чувство сосредоточилось на Ханумане. Видя, что буря все равно заглушает его голос, он перестал кричать и перешел на шепот. Хануман никак не мог расслышать его, но, должно быть, прочел по губам, что он говорит:
   — Если боги действительно обладают такой властью, сделай Тамару прежней.
   — Разве я бог, Данло? — отозвался Хануман, тоже шепотом, чтобы никто, кроме Данло, не слышал его.
   — Но она страдает — она пытается вспомнить себя и не может.
   — Я знаю.
   — Помоги мне. Пожалуйста.
   Щеки Ханумана внезапно вспыхнули, как будто Данло ударил его по лицу.
   — Тридцать дней назад я просил о помощи тебя, но ты не помог мне.
   — Я… не мог.
   — А я не могу помочь тебе.
   — Ты мог бы достать копию Тамариной памяти из своего компьютера. Мы впечатали бы ее, и Тамара вспомнила бы.
   — Нет. Это невозможно.
   — Но почему, Хану?
   — Потому что ее память уничтожена. Я не собирался сохранять ее — ты знаешь, почему.
   Хануман потряс богом, направленным на Данло, словно обвиняя его в преступлении еще более тяжком, чем кража памяти.
   Данло понял, что надеялся тщетно — он просто еще раз отгородился от вселенной мечтами, вместо того чтобы ухватить реальность текущего момента. Теперь остался только ветер, сотрясающий хрупкие окна, и потоки холодного воздуха. Осталась ненависть. Он смотрел на Ханумана, а Хануман на него, и что-то темное и первобытное струилось между ними, туда и обратно.
   Я не должен его ненавидеть, думал Данло. Не должен.
   Тем не менее он ненавидел. Это неудержимо нарастало в нем, захлестывая мозг при каждом ударе сердца. Он думал, что огородил свою ненависть стеной, но стена рушилась, и ненависть хлестала наружу, словно зараженная кровь из раны.
   Данло затряс головой, вонзив ногти в ладони. Бардо, стоящий рядом, гаркнул:
   — Что ты говоришь? Что тут происходит, во имя Бога?
   Сбоку взметнулся золотой шелк, но Данло смотрел прямо перед собой. Он сознавал, что Бардо надвигается на него, но не мог оторвать глаз от глаз Ханумана.
   — Что ты такое сделал? — прошептал Хануман. Он держал бога перед собой обеими руками, как будто собирался переломить его пополам.
   — Нет! — крикнул Данло, но голос его потерялся в пустоте собора. Ему показалось, что и сам он падает в пустоту, черную и бездонную, как подземная пещера. Он не слышал ничего, кроме убийственного ветра, который выл вокруг и свистел в трещинах. Люди ежились, обхватывая себя руками, но Данло пылал, как охваченный горячечным жаром ребенок. Горели руки, живот, голова, и глаза жгло от вида блестящего кусочка моржовой кости в маленьких руках Ханумана.
   Нет, нет, нет.
   Казалось, что Хануман собирается с силами, чтобы сломать бога. Его руки сжались в кулаки. В глазах стояли слезы, любовь и безумие, как будто ему невыносимо было смотреть на Данло — но ни один из них не мог отвести глаз. Всю жизнь он старался создать вокруг себя оболочку железной воли и почти преуспел в этом. Теперь между ним и вселенной осталась только одна связь.
   — Что ты делаешь? — где-то за миллион миль прокричал Бардо.
   Хану, Хану, нет.
   Между ними струился непрерывный поток ненависти и любви, и вот этой любви, превыше которой нет ничего, Хануман не мог вынести. Его глаза на миг вожглись в другие глаза, и он увидел вселенную такой, какой Данло видел ее, и отдал себе приказ сломать бога. Его воля была очень сильна. Будь у него под рукой очистительный шлем, он стер бы из собственного мозга всю память о Данло, но шлема не было — была только шахматная фигура, шесть дюймов моржовой кости, которую он сжимал в своих дрожащих кулаках.
   — Неужели сломает? — ахнул кто-то.
   Данло смотрел, как Хануман борется с твердой старой костью. Бардо и другие рингисты, вероятно, не верили, что ее можно сломать, но Хануман укрепил свои руки многолетними упражнениями в боевых искусствах, а внутри фигурки имелся изъян. Данло во время работы постарался спрятать эту длинную извилистую трещину, но знал, что она существует.
   — Смотри!
   Хруст, потом щелчок — и Хануман переломил бога надвое.
   Зубчатый излом прошел по его животу, и в Данло тоже что-то сломалось. Видя, как разлетаются во все стороны крошечные белые осколки, он шагнул к Хануману, чтобы убить его.
   Рев, стоящий в его ушах, заглушал ветер. Что-то звало его взять Ханумана за горло и давить, пока тот не умрет. Память о Тамаре нашептывала ему страшные вещи. Потом он услышал голос своего отца и отца его отца — всех своих предков, мужчин и женщин, вплоть до первой бактерии, которая вела свои неведомые отчаянные битвы в океанах Старой Земли, миллиарды голосов внутри него кричали, выли и смеялись, пронизывая ткани его сердца и мозга. И все эти голоса, сливаясь, складывались в память о жизни и любви к смерти. Каждая клетка в его теле горела волей к разрушению и смерти. Он чувствовал, как эта страшная воля расплавленной лавой вливается в его руки, как она вспыхивает молнией позади его глаз. На какой-то миг он почти ослеп. Поле зрения сузилось так, что он мог видеть только Ханумана, скрежещущего зубами от только что совершенного усилия и глядящего на него с отчаянием. Он видел обломки бога в его руках. Лицо Ханумана светилось изумлением, ненавистью, торжеством и стыдом. Тогда Данло стал слышать другие голоса: крик своего маленького сына, и тихий плач дочки, и плач миллиардов прапраправнучек, целую вечность дожидающихся своего рождения. Эта память тоже заключалась в нем — память о будущем, которое мог создать только он. Он видел, как его руки смыкаются вокруг горла Ханумана, останавливая приток воздуха и крови. Видел, как Хануман бьется в его руках, словно рыба, расставаясь с жизнью. И мертвого Ханумана, распростертого на алтаре со сломанной шеей или с головой, размозженной золотой окровавленной урной, которую он, Данло, держал в руках.
   Данло заносил ногу, чтобы шагнуть к Хануману, и тот тысячу раз умирал в его широко раскрытых глазах, глядя на него с любовью и страхом. Невозможно было избежать этих смертей и смерти вообще, ибо она была вокруг него, застывшая во времени. Все вещи, даже трепещущие и разбухающие от жизни, на самом деле были мертвы. Мертвы были алалойские племена — Данло видел скрюченные тела, лежащие в снежных хижинах, или истекающие кровью в ярко освещенных пещерах, или разбросанные тысячами в мировых льдах. По направлению к Экстру, где звезды пылали, больные собственным светом, ежесекундно умирал миллион человек. Скоро все звезды догорят и умрут, и каждый человек в галактике будет сожжен, изломан и мертв. Ничто не спасет их — ни лекарства, ни медитации, ни вера в спасительную технику богов. Так устроена вселенная. Такой она будет всегда. Сейчас перед ним стоит частица вселенной по имени Хануман ли Тош, глядя на него с яростью и ненавистью. Хануман сделал движение руками, и костяная фигурка навечно разломилась пополам. За это Данло сейчас убьет его. В животной ярости он разорвет Хануману горло или вышибет ему мозги. Из чистой ненависти и воли к уничтожению он ускорит неизбежную смерть Ханумана, и это будет правильно. Ветер призывал его убить Ханумана, и звезды тоже, и каждый живой атом во вселенной.
   НЕТ!
   Данло, сделав шаг через алтарь, осознал себя как носителя смерти. Как можно было ненавидеть так полно и глубоко и в то же время так ясно видеть себя ненавидящим?
   Я — это не я. Я — это тот, кто видит меня, кто видит то, что он видит.
   При этой мысли поле его зрения расширилось, как у птицы, прорвавшейся сквозь пелену облаков. Он увидел Ханумана, изо всех сил пытающегося сломать бога; и Ханумана, любующегося дикостью Данло, глядя на него с чувством любви к своей судьбе; и Ханумана, настраивающего себя на убийство Данло в тот момент, когда бог переломится и Данло бросится на него. Он увидел много вещей сразу: Бардо, устремившегося к нему, и брюхо Бардо, колышущееся, как море.
   От одного из цветков в вазе около Ханумана отделился лепесток и падал, алый, трепеща в воздухе. Повсюду был свет: фотоны многотысячных свечей стукались о каменные колонны, отскакивали в темные углы и взлетали золотыми потоками к окнам собора. Окон в нефе было восемьдесят два, но одно особенно притягивало к себе. На нем изображалось прощание Мэллори Рингесса с Бардо перед уходом из Города и вознесением на небеса. Его рука касалась лба Бардо и его залитых слезами щек, а глаза из серовато-голубого стекла изливали на Бардо тихий благословящий свет.
   Тело Рингесса было составлено из стекол разного цвета; при каждом порыве ветра эти стекла терлись друг о друга, и окно прогибалось внутрь.
   Нет!
   Бог в руках Ханумана сломался, и в этот самый миг ветер вышиб переплет окна. В первый момент никто не осознал этого, кроме Данло. Только он увидел, как сыплется на алтарь фиолетово-сине-золотой дождь. Многие осколки, все еще скрепленные вместе, падали целыми сверкающими листами. Тяжелый стальной переплет, еще заключающий в себе фрагменты прощания Рингесса с Бардо, летел, словно гигантский молот, прямо на алтарь.
   Ветру понадобился только миг, чтобы выбить окно. Понадобится десятая доля секунды, чтобы звон разбитого стекла и свист ворвавшегося внутрь ветра дошли до слуха людей внизу, и еще больше, чтобы их нервы сработали и они посмотрели вверх.
   — Нет! — закричал Данло.
   Он сделал шаг к Хануману. Он видел, как вылетело окно, но между картиной и звуком прошла целая вечность. Он видел самого себя на алтаре, одержимого ненавистью, как хищная птица. При этом зрение, которым он видел себя со стороны, помещалось уже не в его глазах и не в его животе, а в настенном орнаменте или между ребер свода, или кружило в холодном пространстве нефа. Десять тысяч стеклянных осколков падали, выписывая красивые, сапфировые и розовые параболы. Стальной переплет летел на алтарь по идеальной параболе.
   Данло без всякой математики видел, что тяжелый стальной прямоугольник пересекает пространство, занятое головой Ханумана. Через двадцать семь сотых секунды он вышибет Хануману мозги, и тот умрет.