Страница:
— Агира, Агира, правда ли это? — Но он уже понимал, что это правда. Глубоко в груди, где кричала от боли его анима, он сознавал свое родство с Катариной-скраером и человеком по имени Мэллори Рингесс. Данло снова посмотрел на фото, словно заглядывая через ледяное окно в темные бурлящие воды памяти.
На фото в переливчатых красках запечатлелись образы шестерых человек. Данло видел только их: картины, звуки и запахи окружающего мира отошли куда-то, как далекий мираж. Пока он вглядывался и вспоминал, в павильон вошли несколько кадетов-эсхатологов вместе с мастерами. Данло не обращал внимания ни на них, ни на звон полуденных колоколов, ни на торопливые объявления, передаваемые из уст в уста, ни на резкий белый свет, бьющий в глаза. Он помнил, что мозг — это тонкая ткань, сеть шелковых синапсов, способная фильтровать шум, сосредоточиваясь на более важной информации. Он распознал на фото огромного бородатого Бардо, и его удивило и позабавило то, что Бардо, оказывается, знал его отца. Двух женщин, как он узнал теперь, звали Жюстина Рингесс и дама Мойра Рингесс — у них обеих, тетки и матери Рингесса, были радостные и умные лица. Третья была Катарина-скраер — по всей вероятности, его родная мать. Данло испытывал боль, глядя на ее прекрасный образ. У нее не было глаз, потому что она лишила себя их еще в юности, чтобы стать скраером и видеть будущее. Вся она состояла из контрастов и парадоксов: блестящие черные волосы, белая кожа, черные таинственные глазные ямы под белым лбом, страстное и в то же время спокойное выражение губ.
Данло, естественно, не мог помнить лица своей матери, но понимал теперь, отчего он, как ему рассказывали, родился смеясь. Катарина-скраер могла смеяться, даже испытывая боль или предчувствуя свою гибель. Он в самом деле ее сын — это так же верно, как то, что день — дитя ночи, и унаследовал от нее самое чудесное из ее душевных качеств.
— Ми пела лот-мадда, — прошептал Данло. — О благословенная матерь моя, шанти. — Потом он повернулся к Хануману, постучал пальцем по фото и спросил: — А это что за человек? Ты его знаешь?
Хануман, который, вытянув руки, сдерживал напирающую толпу, ответил:
— Это Леопольд Соли, отец Рингесса.
В центре фотографии, между Катариной и Мэллори, стоял мужчина, походящий на Рингесса как родной брат. Те же льдистые, глубоко сидящие глаза и длинный нос. То же хищное лицо и печальный взгляд, говорящий о слишком глубоких раздумьях над смыслом жизни — или над его отсутствием.
— Как ты сказал?
Толпа вокруг шумела. Дым от табака и тоалача висел в воздухе вместе с запахом разгоряченных тел и руганью. Кто-то пролил Хануману на ботинки кружку с кофе, и горячая коричневая жидкость сразу прожгла дырки во льду.
— Леопольд Соли, — повторил Хануман. — Он был Главным Пилотом, пока Рингесс его не сместил. Известно, что лорд Соли был отцом Мэллори Рингесса.
Педар, на чьи ботинки тоже попал кофе, спросил:
— Ты что, никогда не слышал о Леопольде Соли?
— Соли… Да, я знал человека, которого так звали.
Фотография стала расплываться перед ним. Красные, белые и черные тона перемешивались, фигуры таяли и сливались в сплошное грязно-бурое пятно.
— Смотрите, фото мутирует, — сказала Ригана. — Интересно, какой будет следующая сцена?
— Теперь Мэллори Рингесс и его семья будут представлены в преобразованном виде, — пояснил Педар. — Сейчас увидите.
Данло пристально наблюдал за превращениями, происходящими под блестящей поверхностью снимка. Почти все другие послушники уже знали историю алалойской экспедиции и знали, как семья Рингесс переделала себя под алалоев, но для Данло возможность переделки цивилизованных людей в первобытных была настоящим открытием. Переваять современного человека в неандертальца непросто, однако все шесть членов экспедиции подверглись подобной переделке с тем, чтобы быть принятыми в племя деваки. Для этого кости следовало укрепить и нарастить, стимулировать рост мускулов, надстроить надбровные дуги, имплантировать новые, более крупные зубы.
После резьбы лицо на черепе располагалось под более скошенным углом. Многие считают, что волосатые, с грубо вылепленными лицами алалои смахивают на обезьян, но Данло всегда восхищался первобытной красотой своих приемных родичей, задолго до того, как ему в мозг ввели слово «первобытный». Катарина, его мать, нравилась ему и в измененном виде.
Из цветового хаоса на фото проступала прекрасная женщина, высокая, безмятежная, в парке из белого шегшея — и больше уже не слепая. Ей вставили новые глаза, светящиеся глубокой синевой — Данло когда-то видел их во сне. Наяву он их увидел, когда впервые посмотрелся в зеркало в ванной дома Старого Отца. «Но глаза у тебя материнские, — сказал ему Трехпалый Соли холодной ночью, полной смерти и отчаяния. — Юйена ойю — глаза, которые смотрят слишком глубоко и видят слишком много».
Данло снова помолился за свою мать, которой не знал, и стал рассматривать других людей на фото.
— Из Мэллори Рингесса получился отменный алалой, да? — сказал он Хануману. — Интересно, как себя чувствуешь, когда наружно становишься алалоем, сохраняя сознание цивилизованного человека.
И Данло задумался, не слушая, как обсуждаются вокруг скандальные обстоятельства его рождения.
— А ведь я его знаю, своего родного отца, — сообщил он Хануману. — Я уже видел его когда-то. Помню, я тогда был маленький и только еще учился завязывать свои унты. Я сидел на нартах Хайдара. Пальцы замерзли, и узел никак не получался, но Хайдар сказал, что пора ехать, и велел мне спрятать руки в тепло, а то они отвалятся. Хайдар и Вемило отвезли меня к морю, на лед, чтобы я встретился там с родным отцом. Наверно, он тогда приехал ко мне — один-единственный раз. Мой отец, Рингесс, — он даже в облике алалоя сохранил свой свирепый вид, да?
— Так ты правда его сын? — Хануман смотрел на Данло с завистью, страхом и преданностью. — Мне следовало догадаться, что ты не простой абитуриент.
Данло почесал нос.
— Если Мэллори Рингесс — сын Леопольда Соли, тогда Соли — мой дед. Ми ур-падца. — Он обвел ногтем изображение человека, которого знал всю свою жизнь. Свирепый, изнуренный, слишком много думающий — Трехпалый Соли.
Когда фотография мутировала, Леопольд Соли в своей черной пилотской форме превратился в этого странного алалоя, который сделал Данло обрезание и посвятил его в мужчины той ушедшей в прошлое ночью глубокой зимы. Выходит, не все члены экспедиции покинули Данло. Трехпалый Соли, как видно, остался у алалоев, чтобы сберечь его и благополучно провести через все опасности детского возраста.
В том, что Педар правильно разгадал тайну Данло, сомнений почти не осталось. Мальчик то и дело произносил алалойские слова, а его сходство с Рингессом (и Соли) было видно всем.
— Ну что, дикий мальчик? — Педар взял у Данло фотографию и помахал ею над головой. Послушники шумели, толкались и вытягивали шеи, чтобы лучше видеть. — Ты сын Мэллори Рингесса, верно?
Множество рук в белых перчатках тянулось к фотографии, и Данло отступил назад.
— Да, — сказал он наконец, — я его сын.
Педар сковырнул прыщ на шее, испачкав перчатку, и торжествующе улыбнулся.
— И не стыдно тебе стоять тут? Не стыдно смотреть на своих товарищей?
— Почему мне должно быть стыдно?
— Так-таки и не знаешь, почему?
— Нет.
Педар с жестокой, насмешливой интонацией обратился к послушникам:
— Ну-ка, кто скажет дикому мальчику, почему ему должно быть стыдно? — Все внезапно примолкли, и Педар снова повернулся к Данло. — Ну что ж, ладно — я сам скажу. Ты знаешь, что Катарина-скраер была сестрой Мэллори?
— Нет!
Педар с ехидной улыбкой наставил на Данло палец.
— Твоя мать была сестрой Мэллори Рингесса, и он с ней спал — он всегда ставил себя выше морали и закона, так о нем говорят.
Ригана Брандрет Таль подала голос из толпы, возмущенная не былыми грехами родителей Данло, а поведением Педара:
— Как ты груб.
— А родную сестру трахать — это не грубо? — Педар отдал фотографию Арпиару, сложил большой и указательный пальцы в кружок и стал тыкать в него пальцем другой руки, что во всем заселяющем вселенную человечестве обозначает совокупление. — Грубее не придумаешь, правда, дикий мальчик?
Данло понимал, что лучше всего было бы молчать, спокойно перенося все издевки и оскорбления Педара, но колени у него подкашивались, губы тряслись, и он не мог оставаться на месте.
Шайда тот мужчина, который ложится со своей сестрой.
Шайда та женщина, которая…
— Что скажешь, дикий мальчик?
Боль поднялась из живота к горлу и глазам. Теперь Данло понял, почему медленное зло поразило его племя и убило всех его сородичей.
Шайда то дитя, что родилось от шайды.
Ему, как загнанному зверю, хотелось одного: бежать. Он провел рукой по глазам, глотнул воздуха и бросился прочь из павильона, расталкивая послушников. Белизна площади Лави ослепила его, и коньки застучали по льду, высекая белую пыль.
Спеша набрать скорость, он врезался в кадета-пилота, но почти не ощутил удара — лишь смутно заметил что-то черное. Кадет замахал руками и упал, но Данло не остановился помочь ему. Он мчался по дорожке, оставляя позади площадь Лави.
Глава IX
Данло без всякой цели мчался мимо зданий Борхи. У подножия Холма Скорби, где ровная территория Академии сменялась обледеневшими горными склонами, он увидел известную своей красотой рощу ши, где росло сто двенадцать деревьев, привезенных с Утрадеса. Данло сел на каменную скамью между стволами.
Он играл на шакухачи и высматривал в синем небе Агиру.
Я тот, кому не следовало рождаться на свет, думал он.
Вскоре он услышал скрип коньков на единственной дорожке, пересекающей рощу, и увидел едущего к нему Ханумана.
— Я не мог не пойти за тобой, — выдохнул тот, — но ты бежал слишком быстро. Я уж думал, что потерял тебя, но потом услышал твою флейту. Ее хорошо слышно сквозь деревья.
— Да, я знаю. Правда это… то, что сказал Педар? Катарина и Мэллори Рингесс в самом деле брат и сестра?
Хануман уперся в скамью носком ботинка. От ветра и бега его обычно белое лицо стало пунцовым.
— Да. Об этом все знают.
— Значит, я выродок.
— О Данло.
— Мне не следовало рождаться на свет. — Данло смотрел на деревья ши, поистине уникальные и прекрасные. В отличие от конической симметрии осколочников или деревьев йау их кроны ветвились без определенного порядка, дробясь на тысячи мелких отростков, и на каждой веточке трепетали и переливались серебром тянущиеся к солнцу листья.
— Как он мог? Как мог Рингесс спать с собственной сестрой?
— Не знаю, — пожал плечами Хануман.
— Шайда и еще раз шайда. — «Шайда тот мужчина, который трогает свою сестру под шкурами ночью», — вспомнилось Данло.
— Данло, ты…
— Нет! — Данло вскочил и выкрикнул три страшных слова, ударяя себя флейтой по бедру им в такт: — Я… тоже… шайда!
— Данло, нельзя так…
— Нет, нет, нет, нет!
Позабыв об ахимсе, Данло сорвал с ветки над скамьей лист и стиснул его в кулаке. Серебристый сок, теплый как кровь, смочил ему пальцы. Данло стало больно оттого, что жизненная сила дерева пропала впустую, и он зажмурился, оплакивая погибший лист.
— Данло, Данло… — Голос Ханумана, сдавленный от избытка эмоций, затих. Данло почувствовал его холодные пальцы и открыл глаза. Хануман быстро отдернул руку, смущенный своим жестом. Он впервые делал что-то подобное с пяти лет, когда мать сказала ему, что он уже большой и не должен никого трогать руками. Они с Данло обменялись безмолвным понимающим взглядом. Слышен был только шум ветра в кронах ши.
Помолчав, Хануман процитировал слова из «Пути человека»:
— "Я люблю тех, кто подобно каплям дождя падают один за другим из темной тучи, нависающей над людьми; ценой своих страданий и гибели они предвещают молнию".
— Я предвещаю смерть, — сказал Данло.
— Почему ты так говоришь?
— Я шайда, и поэтому деваки постигла шайда-смерть. — Данло снова сел, чувствуя холод камня даже через теплые штаны.
Он открыл Хануману тайну, которую никому не хотел выдавать: тайну гибели всего племени деваки от загадочной шайда-болезни.
— Твой народ мог убить просто какой-нибудь вирус, — сказал Хануман. — И создал этот вирус не ты.
— Да, но мое пребывание в племени ослабило деваки. И отравило их души шайдой.
— Глупости. Ты не должен так думать.
— Правда есть правда.
Хануман испустил протяжный вздох.
— Мне не нравится, когда ты такой.
— Прости.
— Я сожалею об участи твоего народа — но у тебя своя жизнь и своя мечта. Своя судьба.
Данло внезапно опустился на колени и голым пальцем, почерневшим и потрескавшимся от тяжелой работы, к которой принуждал его Педар, стал чертить круги на снегу.
— Как я теперь смогу стать асарией? Видя трепет жизни, как я смогу сказать ей «да», если не могу сказать «да» собственному существованию?
— Данло, ты…
— Я был дураком, когда возомнил, что могу стать асарией.
— Если ты и дурак, то не простой дурак. Пожалуй, ты достаточно глуп, чтобы стать асарией.
— Нет, теперь это невозможно.
— Для таких, как мы, все возможно.
Данло продолжал рисовать. Снежные кристаллики забились ему под ноготь. Было слишком холодно, чтобы доказывать теоремы на снегу. Он оставил свое занятие и поднял глаза на Ханумана.
— По-твоему, мы чем-то отличаемся от других?
— Ты сам знаешь.
— Но, Хану, мы такие же люди, как все.
— Люди людям рознь.
— Они благословенны. Все люди благословенны.
— Но мало кто избран. На протяжении всей истории были люди, которым суждено было стать выше.
— Выше… чего?
— Выше себя. И выше всех остальных.
— Ты, я вижу, природный аристократ, — улыбнулся Данло.
— Как же иначе? Только мы, аристократы духа, знаем, на что способны.
— А как же другие?
— У других все по-другому. Ты не должен слишком много думать о них. Всякое человеческое общество подчиняется иерархии. Жизнь — это живая пирамида, и только естественно, что кому-то приходится стоять на ее вершине.
— То есть на головах у других.
— Не я создал эту вселенную — я только живу в ней.
Данло, стоя на коленях, слушал, как летит ветер с Холма Скорби и покрытых льдом гор над ним.
— Но это трудно — жить, когда чужие ботинки лезут тебе в лицо.
— Да, жизнь жестока. И тот, кто стоит на вершине, тоже должен быть немного жесток. К другим и особенно к самому себе.
— И мы с тобой тоже?
— Да. Ты сам поймешь, когда вдумаешься.
— Но почему, Хану?
— Потому что для таких, как мы с тобой, это единственный путь стать выше. Мы смотрим сверху вниз на тех, кто у нас под ногами. Казалось бы, они так близко — но нас разделяет громадное расстояние. Большинство из них охотно соглашается с нашим пребыванием наверху. Можно даже сказать, что они с удовольствием выдерживают наш вес. Они только и видят, что наши ботинки, и порой им кажется, что им это ненавистно. Но если мы хоть на миг спустимся вниз, на вершину пирамиды тут же влезут они. И вид всех этих людей под ними вызовет у них тошноту, головокружение и даже безумие. Чем больше высота, тем дальше падать. Вот почему они с радостью предоставляют вершину таким, как мы. Вот почему расстояние между нами так огромно: Даже световые дистанции между звездами меньше тех, что разделяют людей, которые любят свою судьбу, и людей, которые ее боятся. Но таких, как мы, эти расстояния не пугают. Они напоминают нам об огромности наших собственных душ.
Только ради этого и стоит жить, Данло: ради обострения своей чувствительности, осознания своих желаний, укрупнения своих целей, расширения самих себя. Ради власти над собой, ради того, чтобы быть выше. Вернее, стать выше. Кто не мечтал об этом? И кто способен отделить себя от низших, не проявив некоторой жестокости?
Порыв холодного ветра, пролетев по роще, зашелестел листьями. Данло встал и через их серебристый свод посмотрел вверх. Небо на западе уже не было голубым. Гряда свинцово-серых снеговых туч надвигалась на Город с моря. Илка-тета, подумал он, тучи смерти.
— Я не понимаю тебя, — сказал Данло Хануману, стоящему под гигантским старым деревом. — Ты любишь людей, и они тебя любят, но ты говоришь так, будто они ничего не стоят.
— Люблю, — согласился Хануман. — Как и животных.
— Но люди — не животные!
Хануман засмеялся.
— В известном смысле — а только он и имеет значение — большинство людей просто нули. Взять хоть Педара и его друзей. Шансы на то, чтобы стать чем-то высшим, у них нулевые. Триллионы людей, триллионы Педаров заселяют галактику своими подобиями и считают это своим предназначением. Но это всего лишь умножение на ноль.
— Но, Хану, где бы ты был без людей, создавших тебя?
— Вот именно. Единственное назначение низших — становиться на колени и создавать пирамиду, чтобы высшие могли стать наверху, выше облаков, и выполнить высшую задачу. Ты не должен считать таких, как мы, простой случайностью цивилизации. Мы — это единственная причина цивилизации. Ее надежда и смысл.
— О, Хану!
— Это тяжело, я знаю. Трудно признать, что люди живут не ради себя самих. Потому что существование, которое они ведут, нельзя назвать настоящей жизнью.
Данло, как шегшей, копнул ногой наст.
— Есть такая вещь, как рабство. Мастер Джонат рассказывал мне, что в Летнем Мире раньше были рабы.
— Ты думаешь, это так дурно, когда высшие живут за счет низших? Нет. Это только естественно. И необходимо. Мы должны это признать. Они отдают свою жизнь нам! Они несовершенные, мелкие, больные и сломленные люди, и мы должны принимать их жертву с благодарностью, с состраданием и даже с любовью.
Данло на миг зажмурился и сказал:
— После Дня Повиновения я на себе испытал, что такое рабство.
— Я тоже. Но это нам во благо, а не во вред. Раз в жизни каждый должен побыть рабом.
— Почему?
— Потому что так мы узнаем, что значит чувствовать чужой сапог у себя на спине. Потому что потом, становясь самими собой, мы не чувствуем угрызений совести.
Данло прислонился к стволу ши, постукивая пальцами по обледеневшей коре — это напоминало звук, производимый птичками маули.
— К Педару и его друзьям я теплых чувств не питаю и никогда не буду питать, но они — это мы, а мы — это они. Настоящей разницы нет.
— Ахимса, — покачал головой Хануман. — Благородная идея, которая тебя погубит.
— Как раз наоборот.
Хануман потопал ногами по снегу, чтобы согреться.
— Мы с тобой — тоже животные, но в нас есть кое-что помимо этого.
— Как и в Педаре.
— Не совсем так. Истинная грань эволюции пролегает не между животным и человеком, а между человеком и настоящим человеком.
Горделивые речи Ханумана взволновали Данло (притом он опасался, что в них есть доля правды). Он побрел по роще между стволами ши. Одно здешнее дерево он особенно любил — скрюченное, расщепленное молнией. Оно напоминало ему, что даже в жизни растений присутствует боль. Данло стал кружить около этого дерева. Затвердевший снег поверх корней хрустел под ногами.
— Люди все настоящие.
— Все?
— Все. Даже расы с измененными генами. Даже те, которых считают инопланетянами.
— Нет, Данло. Настоящие люди встречаются редко. Реже, чем ты думаешь.
— Что же такое, по-твоему, настоящий человек?
— Семя, — ответил Хануман, не сходя с прежнего места.
— Семя?
— Желудь, который не боится уничтожить себя, чтобы превратиться в дуб.
— Это значит…
— "Настоящий человек, — процитировал Хануман, — есть смысл вселенной. Это танцующая звезда, это черная дыра, чреватая бесконечными возможностями".
— По-моему, все люди наделены бесконечными возможностями.
— Я люблю тебя за то, что ты в это веришь. Но на самом деле я знал только двух человек, достойных этого названия, да и то с оговорками.
Данло резко повернулся к Хануману. Тот смотрел на него так, словно только они двое во всей вселенной имели какое-то значение.
— Но я такой же человек, как и все. Чем это мы с тобой такие особенные?
— Тем, что сознаем свою глубинную цель. Тем, что смотрим слишком глубоко и видим слишком много.
— Но, Хану…
— Тем, как мы чувствуем боль.
«Тем, как мы чувствуем боль». Данло надолго задержал в себе воздух. Затем все вырвалось из него разом: воздух и его фундаментальная неприязнь к элитизму Ханумана. (А главное — страдания относительно собственного происхождения, отделявшего его от всех других людей Цивилизованных Миров.)
— Что ты знаешь о боли? — крикнул он.
— Видимо, я знаю недостаточно много. — Хануман стоял, скрестив руки на груди и весь дрожа, но с улыбкой, злой и в то же время полной глубокого смысла. — Но настоящие люди страдают так, как другим не дано. Этому ничем не поможешь.
Чтобы стать выше, надо быть беспощадным к самому себе. Если твой глаз предает тебя, его следует вырвать — понимаешь? Если тебе что-то тяжело и ненавистно, если другие зовут это злом — это надо сделать именно потому, что тебе это ненавистно. Слабые места собственной души надо выжечь каленым железом. Это постоянное насилие над самим собой и есть боль, которой нет конца.
Данло кивнул рассеянно, почти не слушая. Обычно он слушал других с вниманием совы, скрадывающей скребущегося под снегом гладыша, но теперь он стоял, обратив взгляд к небу, и вспоминал.
— Нет конца, — повторил Хануман. — Боль от переламывания себя — это только начало. Только потом к таким, как мы, если мы достаточно сильны и души у нас достаточно глубоки, приходит настоящая боль. В чем она, ты спросишь? Во власти выбирать свое будущее. В вынужденности этого выбора. В этой жуткой свободе. В бесконечных возможностях. Во вкусе к бесконечному, подпорченному возможностью эволюционного краха. Настоящая боль — это знать, что ты умрешь, и в то же время сознавать, что умирать ты не должен.
— Но все живое умирает, Хану, — тихо промолвил Данло.
Он прижался лбом к старому корявому стволу ши. Ледяная корка отпечаталась на его коже.
— Зачем умирать, Данло? Разве не может быть новой фазы эволюции? Нового вида бытия? Как ты не понимаешь! Я пытаюсь обрисовать новое свойство мозга. Новые синапсы. Новые связи. Целое созвездие свойств и способностей, новых уровней существования. Сознание, усовершенствованное, восторгающееся собой, очищенное. Чистое сознание, составляющее нашу суть, к которой мы стремимся. Мы всегда жаждем стать выше. Вечно стремимся к этому. Вот почему настоящие люди чувствуют больше боли — потому что мы сами больше, но нам всегда мало, всегда. И в душе мы сознаем эту свою ненасытность, и сознаем, что сознаем это. Получается обратная связь. Понимаешь ли ты, что это такое? Боль усиливается до бесконечности, каждое мгновение времени. Реальность становится почти чересчур реальной. Она пылает. Вся вселенная охвачена возможностями, обещающими свет — и безумие. Настоящая боль — это горение, которое никогда не прекращается, горячка, молния.
Долгое пребывание на холоде изнурило Данло, и он снова прислонился к дереву. Его пальцы нашли обугленную рану там, где редкая зимняя молния расколола кору. Горячка и молния.
Он помнил ту горячку, сопровождаемую пеной изо рта, которая погубила его народ. Ветер крепчал, неся с собой густые, неподвластные времени запахи гор, запахи жизни и смерти.
Лучшим в роще ши как раз и было разнообразие запахов: дымящийся помет гладышей на снегу, лед, поземка, раздавленные ягоды йау, горячий сок на месте сорванных ветром листьев.
Где-то в горных лесах стая волков, должно быть, убила шегшея — самца или оленуху. От ветра пахло кровью с примесью выпущенных шегшеевых внутренностей. Почти все волки любят полизать перебродившее содержимое желудка шегшея, прежде чем приняться за печень.
— Данло, ты меня слушаешь?
Данло, по правде сказать, почти не слушал. Запустив руку под шапку, он потер щетину на голове. Ему вспомнился один обычай деваки. Мужчина, нечаянно поранив другого, должен пролить собственную кровь, чтобы искупить боль, которую причинил.
— Данло!
Анаслия — так называют деваки эту разделенную боль.
— Данло, пожалуйста. Посмотри на меня.
Но Данло смотрел вниз, ища глазами подходящий камень.
Собственные следы на снегу окружали его кольцом, и земля кое-где обнажилась. Он опустился на снег и замерзшими пальцами выковырнул белый камешек и осколок гранита. Быстрым и точным движением он стукнул одним камнем по другому, отколов от гранита острую пластинку величиной с листок ши. Она плохо подходила для того, чтобы резать, но Данло за неимением кремня или обсидиана зажал ее пальцами и приставил ко лбу.
Сделанный им разрез протянулся от щетинистой линии волос до брови. Он резал глубоко, до кости, ведя черту наискось через весь лоб. Кровь залила ему брови и закапала в снег.
— Что ты делаешь? — Хануман бросился к Данло и упал на колени рядом с ним. — Что ты наделал?
На фото в переливчатых красках запечатлелись образы шестерых человек. Данло видел только их: картины, звуки и запахи окружающего мира отошли куда-то, как далекий мираж. Пока он вглядывался и вспоминал, в павильон вошли несколько кадетов-эсхатологов вместе с мастерами. Данло не обращал внимания ни на них, ни на звон полуденных колоколов, ни на торопливые объявления, передаваемые из уст в уста, ни на резкий белый свет, бьющий в глаза. Он помнил, что мозг — это тонкая ткань, сеть шелковых синапсов, способная фильтровать шум, сосредоточиваясь на более важной информации. Он распознал на фото огромного бородатого Бардо, и его удивило и позабавило то, что Бардо, оказывается, знал его отца. Двух женщин, как он узнал теперь, звали Жюстина Рингесс и дама Мойра Рингесс — у них обеих, тетки и матери Рингесса, были радостные и умные лица. Третья была Катарина-скраер — по всей вероятности, его родная мать. Данло испытывал боль, глядя на ее прекрасный образ. У нее не было глаз, потому что она лишила себя их еще в юности, чтобы стать скраером и видеть будущее. Вся она состояла из контрастов и парадоксов: блестящие черные волосы, белая кожа, черные таинственные глазные ямы под белым лбом, страстное и в то же время спокойное выражение губ.
Данло, естественно, не мог помнить лица своей матери, но понимал теперь, отчего он, как ему рассказывали, родился смеясь. Катарина-скраер могла смеяться, даже испытывая боль или предчувствуя свою гибель. Он в самом деле ее сын — это так же верно, как то, что день — дитя ночи, и унаследовал от нее самое чудесное из ее душевных качеств.
— Ми пела лот-мадда, — прошептал Данло. — О благословенная матерь моя, шанти. — Потом он повернулся к Хануману, постучал пальцем по фото и спросил: — А это что за человек? Ты его знаешь?
Хануман, который, вытянув руки, сдерживал напирающую толпу, ответил:
— Это Леопольд Соли, отец Рингесса.
В центре фотографии, между Катариной и Мэллори, стоял мужчина, походящий на Рингесса как родной брат. Те же льдистые, глубоко сидящие глаза и длинный нос. То же хищное лицо и печальный взгляд, говорящий о слишком глубоких раздумьях над смыслом жизни — или над его отсутствием.
— Как ты сказал?
Толпа вокруг шумела. Дым от табака и тоалача висел в воздухе вместе с запахом разгоряченных тел и руганью. Кто-то пролил Хануману на ботинки кружку с кофе, и горячая коричневая жидкость сразу прожгла дырки во льду.
— Леопольд Соли, — повторил Хануман. — Он был Главным Пилотом, пока Рингесс его не сместил. Известно, что лорд Соли был отцом Мэллори Рингесса.
Педар, на чьи ботинки тоже попал кофе, спросил:
— Ты что, никогда не слышал о Леопольде Соли?
— Соли… Да, я знал человека, которого так звали.
Фотография стала расплываться перед ним. Красные, белые и черные тона перемешивались, фигуры таяли и сливались в сплошное грязно-бурое пятно.
— Смотрите, фото мутирует, — сказала Ригана. — Интересно, какой будет следующая сцена?
— Теперь Мэллори Рингесс и его семья будут представлены в преобразованном виде, — пояснил Педар. — Сейчас увидите.
Данло пристально наблюдал за превращениями, происходящими под блестящей поверхностью снимка. Почти все другие послушники уже знали историю алалойской экспедиции и знали, как семья Рингесс переделала себя под алалоев, но для Данло возможность переделки цивилизованных людей в первобытных была настоящим открытием. Переваять современного человека в неандертальца непросто, однако все шесть членов экспедиции подверглись подобной переделке с тем, чтобы быть принятыми в племя деваки. Для этого кости следовало укрепить и нарастить, стимулировать рост мускулов, надстроить надбровные дуги, имплантировать новые, более крупные зубы.
После резьбы лицо на черепе располагалось под более скошенным углом. Многие считают, что волосатые, с грубо вылепленными лицами алалои смахивают на обезьян, но Данло всегда восхищался первобытной красотой своих приемных родичей, задолго до того, как ему в мозг ввели слово «первобытный». Катарина, его мать, нравилась ему и в измененном виде.
Из цветового хаоса на фото проступала прекрасная женщина, высокая, безмятежная, в парке из белого шегшея — и больше уже не слепая. Ей вставили новые глаза, светящиеся глубокой синевой — Данло когда-то видел их во сне. Наяву он их увидел, когда впервые посмотрелся в зеркало в ванной дома Старого Отца. «Но глаза у тебя материнские, — сказал ему Трехпалый Соли холодной ночью, полной смерти и отчаяния. — Юйена ойю — глаза, которые смотрят слишком глубоко и видят слишком много».
Данло снова помолился за свою мать, которой не знал, и стал рассматривать других людей на фото.
— Из Мэллори Рингесса получился отменный алалой, да? — сказал он Хануману. — Интересно, как себя чувствуешь, когда наружно становишься алалоем, сохраняя сознание цивилизованного человека.
И Данло задумался, не слушая, как обсуждаются вокруг скандальные обстоятельства его рождения.
— А ведь я его знаю, своего родного отца, — сообщил он Хануману. — Я уже видел его когда-то. Помню, я тогда был маленький и только еще учился завязывать свои унты. Я сидел на нартах Хайдара. Пальцы замерзли, и узел никак не получался, но Хайдар сказал, что пора ехать, и велел мне спрятать руки в тепло, а то они отвалятся. Хайдар и Вемило отвезли меня к морю, на лед, чтобы я встретился там с родным отцом. Наверно, он тогда приехал ко мне — один-единственный раз. Мой отец, Рингесс, — он даже в облике алалоя сохранил свой свирепый вид, да?
— Так ты правда его сын? — Хануман смотрел на Данло с завистью, страхом и преданностью. — Мне следовало догадаться, что ты не простой абитуриент.
Данло почесал нос.
— Если Мэллори Рингесс — сын Леопольда Соли, тогда Соли — мой дед. Ми ур-падца. — Он обвел ногтем изображение человека, которого знал всю свою жизнь. Свирепый, изнуренный, слишком много думающий — Трехпалый Соли.
Когда фотография мутировала, Леопольд Соли в своей черной пилотской форме превратился в этого странного алалоя, который сделал Данло обрезание и посвятил его в мужчины той ушедшей в прошлое ночью глубокой зимы. Выходит, не все члены экспедиции покинули Данло. Трехпалый Соли, как видно, остался у алалоев, чтобы сберечь его и благополучно провести через все опасности детского возраста.
В том, что Педар правильно разгадал тайну Данло, сомнений почти не осталось. Мальчик то и дело произносил алалойские слова, а его сходство с Рингессом (и Соли) было видно всем.
— Ну что, дикий мальчик? — Педар взял у Данло фотографию и помахал ею над головой. Послушники шумели, толкались и вытягивали шеи, чтобы лучше видеть. — Ты сын Мэллори Рингесса, верно?
Множество рук в белых перчатках тянулось к фотографии, и Данло отступил назад.
— Да, — сказал он наконец, — я его сын.
Педар сковырнул прыщ на шее, испачкав перчатку, и торжествующе улыбнулся.
— И не стыдно тебе стоять тут? Не стыдно смотреть на своих товарищей?
— Почему мне должно быть стыдно?
— Так-таки и не знаешь, почему?
— Нет.
Педар с жестокой, насмешливой интонацией обратился к послушникам:
— Ну-ка, кто скажет дикому мальчику, почему ему должно быть стыдно? — Все внезапно примолкли, и Педар снова повернулся к Данло. — Ну что ж, ладно — я сам скажу. Ты знаешь, что Катарина-скраер была сестрой Мэллори?
— Нет!
Педар с ехидной улыбкой наставил на Данло палец.
— Твоя мать была сестрой Мэллори Рингесса, и он с ней спал — он всегда ставил себя выше морали и закона, так о нем говорят.
Ригана Брандрет Таль подала голос из толпы, возмущенная не былыми грехами родителей Данло, а поведением Педара:
— Как ты груб.
— А родную сестру трахать — это не грубо? — Педар отдал фотографию Арпиару, сложил большой и указательный пальцы в кружок и стал тыкать в него пальцем другой руки, что во всем заселяющем вселенную человечестве обозначает совокупление. — Грубее не придумаешь, правда, дикий мальчик?
Данло понимал, что лучше всего было бы молчать, спокойно перенося все издевки и оскорбления Педара, но колени у него подкашивались, губы тряслись, и он не мог оставаться на месте.
Шайда тот мужчина, который ложится со своей сестрой.
Шайда та женщина, которая…
— Что скажешь, дикий мальчик?
Боль поднялась из живота к горлу и глазам. Теперь Данло понял, почему медленное зло поразило его племя и убило всех его сородичей.
Шайда то дитя, что родилось от шайды.
Ему, как загнанному зверю, хотелось одного: бежать. Он провел рукой по глазам, глотнул воздуха и бросился прочь из павильона, расталкивая послушников. Белизна площади Лави ослепила его, и коньки застучали по льду, высекая белую пыль.
Спеша набрать скорость, он врезался в кадета-пилота, но почти не ощутил удара — лишь смутно заметил что-то черное. Кадет замахал руками и упал, но Данло не остановился помочь ему. Он мчался по дорожке, оставляя позади площадь Лави.
Глава IX
УМНОЖЕНИЕ НА НОЛЬ
О могучий Арджуна, даже если ты веришь, что твое существо подлежит рождению и смерти, не печалься.
Смерть неизбежна для живых и рождение неизбежно для мертвых. И поелику избежать этого нельзя, то и горевать не следует. Каждое существо поначалу не знает себя, а потом узнает. Когда же ему приходит конец, он снова перестает себя знать. О чем же здесь горевать?
Речь Кришны перед битвой при Курукшетре, «Бхагавад-Гита»
Данло без всякой цели мчался мимо зданий Борхи. У подножия Холма Скорби, где ровная территория Академии сменялась обледеневшими горными склонами, он увидел известную своей красотой рощу ши, где росло сто двенадцать деревьев, привезенных с Утрадеса. Данло сел на каменную скамью между стволами.
Он играл на шакухачи и высматривал в синем небе Агиру.
Я тот, кому не следовало рождаться на свет, думал он.
Вскоре он услышал скрип коньков на единственной дорожке, пересекающей рощу, и увидел едущего к нему Ханумана.
— Я не мог не пойти за тобой, — выдохнул тот, — но ты бежал слишком быстро. Я уж думал, что потерял тебя, но потом услышал твою флейту. Ее хорошо слышно сквозь деревья.
— Да, я знаю. Правда это… то, что сказал Педар? Катарина и Мэллори Рингесс в самом деле брат и сестра?
Хануман уперся в скамью носком ботинка. От ветра и бега его обычно белое лицо стало пунцовым.
— Да. Об этом все знают.
— Значит, я выродок.
— О Данло.
— Мне не следовало рождаться на свет. — Данло смотрел на деревья ши, поистине уникальные и прекрасные. В отличие от конической симметрии осколочников или деревьев йау их кроны ветвились без определенного порядка, дробясь на тысячи мелких отростков, и на каждой веточке трепетали и переливались серебром тянущиеся к солнцу листья.
— Как он мог? Как мог Рингесс спать с собственной сестрой?
— Не знаю, — пожал плечами Хануман.
— Шайда и еще раз шайда. — «Шайда тот мужчина, который трогает свою сестру под шкурами ночью», — вспомнилось Данло.
— Данло, ты…
— Нет! — Данло вскочил и выкрикнул три страшных слова, ударяя себя флейтой по бедру им в такт: — Я… тоже… шайда!
— Данло, нельзя так…
— Нет, нет, нет, нет!
Позабыв об ахимсе, Данло сорвал с ветки над скамьей лист и стиснул его в кулаке. Серебристый сок, теплый как кровь, смочил ему пальцы. Данло стало больно оттого, что жизненная сила дерева пропала впустую, и он зажмурился, оплакивая погибший лист.
— Данло, Данло… — Голос Ханумана, сдавленный от избытка эмоций, затих. Данло почувствовал его холодные пальцы и открыл глаза. Хануман быстро отдернул руку, смущенный своим жестом. Он впервые делал что-то подобное с пяти лет, когда мать сказала ему, что он уже большой и не должен никого трогать руками. Они с Данло обменялись безмолвным понимающим взглядом. Слышен был только шум ветра в кронах ши.
Помолчав, Хануман процитировал слова из «Пути человека»:
— "Я люблю тех, кто подобно каплям дождя падают один за другим из темной тучи, нависающей над людьми; ценой своих страданий и гибели они предвещают молнию".
— Я предвещаю смерть, — сказал Данло.
— Почему ты так говоришь?
— Я шайда, и поэтому деваки постигла шайда-смерть. — Данло снова сел, чувствуя холод камня даже через теплые штаны.
Он открыл Хануману тайну, которую никому не хотел выдавать: тайну гибели всего племени деваки от загадочной шайда-болезни.
— Твой народ мог убить просто какой-нибудь вирус, — сказал Хануман. — И создал этот вирус не ты.
— Да, но мое пребывание в племени ослабило деваки. И отравило их души шайдой.
— Глупости. Ты не должен так думать.
— Правда есть правда.
Хануман испустил протяжный вздох.
— Мне не нравится, когда ты такой.
— Прости.
— Я сожалею об участи твоего народа — но у тебя своя жизнь и своя мечта. Своя судьба.
Данло внезапно опустился на колени и голым пальцем, почерневшим и потрескавшимся от тяжелой работы, к которой принуждал его Педар, стал чертить круги на снегу.
— Как я теперь смогу стать асарией? Видя трепет жизни, как я смогу сказать ей «да», если не могу сказать «да» собственному существованию?
— Данло, ты…
— Я был дураком, когда возомнил, что могу стать асарией.
— Если ты и дурак, то не простой дурак. Пожалуй, ты достаточно глуп, чтобы стать асарией.
— Нет, теперь это невозможно.
— Для таких, как мы, все возможно.
Данло продолжал рисовать. Снежные кристаллики забились ему под ноготь. Было слишком холодно, чтобы доказывать теоремы на снегу. Он оставил свое занятие и поднял глаза на Ханумана.
— По-твоему, мы чем-то отличаемся от других?
— Ты сам знаешь.
— Но, Хану, мы такие же люди, как все.
— Люди людям рознь.
— Они благословенны. Все люди благословенны.
— Но мало кто избран. На протяжении всей истории были люди, которым суждено было стать выше.
— Выше… чего?
— Выше себя. И выше всех остальных.
— Ты, я вижу, природный аристократ, — улыбнулся Данло.
— Как же иначе? Только мы, аристократы духа, знаем, на что способны.
— А как же другие?
— У других все по-другому. Ты не должен слишком много думать о них. Всякое человеческое общество подчиняется иерархии. Жизнь — это живая пирамида, и только естественно, что кому-то приходится стоять на ее вершине.
— То есть на головах у других.
— Не я создал эту вселенную — я только живу в ней.
Данло, стоя на коленях, слушал, как летит ветер с Холма Скорби и покрытых льдом гор над ним.
— Но это трудно — жить, когда чужие ботинки лезут тебе в лицо.
— Да, жизнь жестока. И тот, кто стоит на вершине, тоже должен быть немного жесток. К другим и особенно к самому себе.
— И мы с тобой тоже?
— Да. Ты сам поймешь, когда вдумаешься.
— Но почему, Хану?
— Потому что для таких, как мы с тобой, это единственный путь стать выше. Мы смотрим сверху вниз на тех, кто у нас под ногами. Казалось бы, они так близко — но нас разделяет громадное расстояние. Большинство из них охотно соглашается с нашим пребыванием наверху. Можно даже сказать, что они с удовольствием выдерживают наш вес. Они только и видят, что наши ботинки, и порой им кажется, что им это ненавистно. Но если мы хоть на миг спустимся вниз, на вершину пирамиды тут же влезут они. И вид всех этих людей под ними вызовет у них тошноту, головокружение и даже безумие. Чем больше высота, тем дальше падать. Вот почему они с радостью предоставляют вершину таким, как мы. Вот почему расстояние между нами так огромно: Даже световые дистанции между звездами меньше тех, что разделяют людей, которые любят свою судьбу, и людей, которые ее боятся. Но таких, как мы, эти расстояния не пугают. Они напоминают нам об огромности наших собственных душ.
Только ради этого и стоит жить, Данло: ради обострения своей чувствительности, осознания своих желаний, укрупнения своих целей, расширения самих себя. Ради власти над собой, ради того, чтобы быть выше. Вернее, стать выше. Кто не мечтал об этом? И кто способен отделить себя от низших, не проявив некоторой жестокости?
Порыв холодного ветра, пролетев по роще, зашелестел листьями. Данло встал и через их серебристый свод посмотрел вверх. Небо на западе уже не было голубым. Гряда свинцово-серых снеговых туч надвигалась на Город с моря. Илка-тета, подумал он, тучи смерти.
— Я не понимаю тебя, — сказал Данло Хануману, стоящему под гигантским старым деревом. — Ты любишь людей, и они тебя любят, но ты говоришь так, будто они ничего не стоят.
— Люблю, — согласился Хануман. — Как и животных.
— Но люди — не животные!
Хануман засмеялся.
— В известном смысле — а только он и имеет значение — большинство людей просто нули. Взять хоть Педара и его друзей. Шансы на то, чтобы стать чем-то высшим, у них нулевые. Триллионы людей, триллионы Педаров заселяют галактику своими подобиями и считают это своим предназначением. Но это всего лишь умножение на ноль.
— Но, Хану, где бы ты был без людей, создавших тебя?
— Вот именно. Единственное назначение низших — становиться на колени и создавать пирамиду, чтобы высшие могли стать наверху, выше облаков, и выполнить высшую задачу. Ты не должен считать таких, как мы, простой случайностью цивилизации. Мы — это единственная причина цивилизации. Ее надежда и смысл.
— О, Хану!
— Это тяжело, я знаю. Трудно признать, что люди живут не ради себя самих. Потому что существование, которое они ведут, нельзя назвать настоящей жизнью.
Данло, как шегшей, копнул ногой наст.
— Есть такая вещь, как рабство. Мастер Джонат рассказывал мне, что в Летнем Мире раньше были рабы.
— Ты думаешь, это так дурно, когда высшие живут за счет низших? Нет. Это только естественно. И необходимо. Мы должны это признать. Они отдают свою жизнь нам! Они несовершенные, мелкие, больные и сломленные люди, и мы должны принимать их жертву с благодарностью, с состраданием и даже с любовью.
Данло на миг зажмурился и сказал:
— После Дня Повиновения я на себе испытал, что такое рабство.
— Я тоже. Но это нам во благо, а не во вред. Раз в жизни каждый должен побыть рабом.
— Почему?
— Потому что так мы узнаем, что значит чувствовать чужой сапог у себя на спине. Потому что потом, становясь самими собой, мы не чувствуем угрызений совести.
Данло прислонился к стволу ши, постукивая пальцами по обледеневшей коре — это напоминало звук, производимый птичками маули.
— К Педару и его друзьям я теплых чувств не питаю и никогда не буду питать, но они — это мы, а мы — это они. Настоящей разницы нет.
— Ахимса, — покачал головой Хануман. — Благородная идея, которая тебя погубит.
— Как раз наоборот.
Хануман потопал ногами по снегу, чтобы согреться.
— Мы с тобой — тоже животные, но в нас есть кое-что помимо этого.
— Как и в Педаре.
— Не совсем так. Истинная грань эволюции пролегает не между животным и человеком, а между человеком и настоящим человеком.
Горделивые речи Ханумана взволновали Данло (притом он опасался, что в них есть доля правды). Он побрел по роще между стволами ши. Одно здешнее дерево он особенно любил — скрюченное, расщепленное молнией. Оно напоминало ему, что даже в жизни растений присутствует боль. Данло стал кружить около этого дерева. Затвердевший снег поверх корней хрустел под ногами.
— Люди все настоящие.
— Все?
— Все. Даже расы с измененными генами. Даже те, которых считают инопланетянами.
— Нет, Данло. Настоящие люди встречаются редко. Реже, чем ты думаешь.
— Что же такое, по-твоему, настоящий человек?
— Семя, — ответил Хануман, не сходя с прежнего места.
— Семя?
— Желудь, который не боится уничтожить себя, чтобы превратиться в дуб.
— Это значит…
— "Настоящий человек, — процитировал Хануман, — есть смысл вселенной. Это танцующая звезда, это черная дыра, чреватая бесконечными возможностями".
— По-моему, все люди наделены бесконечными возможностями.
— Я люблю тебя за то, что ты в это веришь. Но на самом деле я знал только двух человек, достойных этого названия, да и то с оговорками.
Данло резко повернулся к Хануману. Тот смотрел на него так, словно только они двое во всей вселенной имели какое-то значение.
— Но я такой же человек, как и все. Чем это мы с тобой такие особенные?
— Тем, что сознаем свою глубинную цель. Тем, что смотрим слишком глубоко и видим слишком много.
— Но, Хану…
— Тем, как мы чувствуем боль.
«Тем, как мы чувствуем боль». Данло надолго задержал в себе воздух. Затем все вырвалось из него разом: воздух и его фундаментальная неприязнь к элитизму Ханумана. (А главное — страдания относительно собственного происхождения, отделявшего его от всех других людей Цивилизованных Миров.)
— Что ты знаешь о боли? — крикнул он.
— Видимо, я знаю недостаточно много. — Хануман стоял, скрестив руки на груди и весь дрожа, но с улыбкой, злой и в то же время полной глубокого смысла. — Но настоящие люди страдают так, как другим не дано. Этому ничем не поможешь.
Чтобы стать выше, надо быть беспощадным к самому себе. Если твой глаз предает тебя, его следует вырвать — понимаешь? Если тебе что-то тяжело и ненавистно, если другие зовут это злом — это надо сделать именно потому, что тебе это ненавистно. Слабые места собственной души надо выжечь каленым железом. Это постоянное насилие над самим собой и есть боль, которой нет конца.
Данло кивнул рассеянно, почти не слушая. Обычно он слушал других с вниманием совы, скрадывающей скребущегося под снегом гладыша, но теперь он стоял, обратив взгляд к небу, и вспоминал.
— Нет конца, — повторил Хануман. — Боль от переламывания себя — это только начало. Только потом к таким, как мы, если мы достаточно сильны и души у нас достаточно глубоки, приходит настоящая боль. В чем она, ты спросишь? Во власти выбирать свое будущее. В вынужденности этого выбора. В этой жуткой свободе. В бесконечных возможностях. Во вкусе к бесконечному, подпорченному возможностью эволюционного краха. Настоящая боль — это знать, что ты умрешь, и в то же время сознавать, что умирать ты не должен.
— Но все живое умирает, Хану, — тихо промолвил Данло.
Он прижался лбом к старому корявому стволу ши. Ледяная корка отпечаталась на его коже.
— Зачем умирать, Данло? Разве не может быть новой фазы эволюции? Нового вида бытия? Как ты не понимаешь! Я пытаюсь обрисовать новое свойство мозга. Новые синапсы. Новые связи. Целое созвездие свойств и способностей, новых уровней существования. Сознание, усовершенствованное, восторгающееся собой, очищенное. Чистое сознание, составляющее нашу суть, к которой мы стремимся. Мы всегда жаждем стать выше. Вечно стремимся к этому. Вот почему настоящие люди чувствуют больше боли — потому что мы сами больше, но нам всегда мало, всегда. И в душе мы сознаем эту свою ненасытность, и сознаем, что сознаем это. Получается обратная связь. Понимаешь ли ты, что это такое? Боль усиливается до бесконечности, каждое мгновение времени. Реальность становится почти чересчур реальной. Она пылает. Вся вселенная охвачена возможностями, обещающими свет — и безумие. Настоящая боль — это горение, которое никогда не прекращается, горячка, молния.
Долгое пребывание на холоде изнурило Данло, и он снова прислонился к дереву. Его пальцы нашли обугленную рану там, где редкая зимняя молния расколола кору. Горячка и молния.
Он помнил ту горячку, сопровождаемую пеной изо рта, которая погубила его народ. Ветер крепчал, неся с собой густые, неподвластные времени запахи гор, запахи жизни и смерти.
Лучшим в роще ши как раз и было разнообразие запахов: дымящийся помет гладышей на снегу, лед, поземка, раздавленные ягоды йау, горячий сок на месте сорванных ветром листьев.
Где-то в горных лесах стая волков, должно быть, убила шегшея — самца или оленуху. От ветра пахло кровью с примесью выпущенных шегшеевых внутренностей. Почти все волки любят полизать перебродившее содержимое желудка шегшея, прежде чем приняться за печень.
— Данло, ты меня слушаешь?
Данло, по правде сказать, почти не слушал. Запустив руку под шапку, он потер щетину на голове. Ему вспомнился один обычай деваки. Мужчина, нечаянно поранив другого, должен пролить собственную кровь, чтобы искупить боль, которую причинил.
— Данло!
Анаслия — так называют деваки эту разделенную боль.
— Данло, пожалуйста. Посмотри на меня.
Но Данло смотрел вниз, ища глазами подходящий камень.
Собственные следы на снегу окружали его кольцом, и земля кое-где обнажилась. Он опустился на снег и замерзшими пальцами выковырнул белый камешек и осколок гранита. Быстрым и точным движением он стукнул одним камнем по другому, отколов от гранита острую пластинку величиной с листок ши. Она плохо подходила для того, чтобы резать, но Данло за неимением кремня или обсидиана зажал ее пальцами и приставил ко лбу.
Сделанный им разрез протянулся от щетинистой линии волос до брови. Он резал глубоко, до кости, ведя черту наискось через весь лоб. Кровь залила ему брови и закапала в снег.
— Что ты делаешь? — Хануман бросился к Данло и упал на колени рядом с ним. — Что ты наделал?