— Память есть память — как ее можно выбросить?
   — Ах-х. Способы есть, Данло.
   — И зачем вставлять новую? Кому это нужно — помнить то, чего не было?
   — Ох-хо, многие люди хотят новой реальности. Их влечет прелесть новизны, и они меняют свой ум так же, как тело. Одни переделывают себя под какой-нибудь модный инопланетный вид, другие хотят стать инопланетянами по-настоящему, пережить совершенно новый опыт. Многие сочтут, что ты, Данло Дикий, просто впечатал себе алалойскую реальность.
   — Но зачем?
   — Чтобы стать тем, кем хочется — разве не в этом вся суть человека?
   — Не знаю, — искренне ответил Данло.
   Старый Отец улыбнулся и склонил голову из уважения к серьезности, с которой Данло воспринимал его слова. С трудом, бесконечно медленно и осторожно, он встал и принялся заваривать чай.
   — Ах-х, ох-х! — Он страдал артритом, и его суставы немилосердно скрипели. Он мог бы обратиться к любому резчику в Квартале Пришельцев и сделать себе новые, но презирал телесное омоложение всякого рода. Он открыл деревянный шкафчик и очень скоро налил две чашки чая из блестящего голубого чайника. Данло, не видя ни костра, ни горючих камней, не мог догадаться, как он вскипятил этот чай. — Это мятный чай — думаю, тебе понравится. Здесь, пожалуй, холодновато для тебя.
   Данло и вправду пробирала дрожь. Остальная часть дома — во всяком случае, его комната и коридор — обогревалась горячим воздухом, чудесным образом исходящим из щелей в полу, но в думной комнате было холодно почти как в снежной хижине.
   Данло подтянул колени к груди и закутался в одеяло.
   Чай показался ему восхитительным — горячим и прохладным, терпким и сладким. Прихлебывая его, он думал о том, что сказал ему Старый Отец. Через каменную спираль коридора до них доносился отдаленный гул голосов. Старый Отец объяснил, что это ученики в своих комнатах повторяют вечерние мантры, слова, успокаивающие ум. Данло, слушая музыку этих слов, запустил палец в нос и вытащил то, что у алалоев зовется «носовым льдом». Следуя единственным правилам поведения, которые знал, он съел это вещество и запил его чаем. Алалои не дают добру пропадать и съедают почти все, что можно переварить.
   Старый Отец, глядя на него с улыбкой, сказал:
   — Ты должен усвоить кое-что относительно жизни в Городе, ах-ха.
   — А что?
   — Каждое общество, даже инопланетное, предписывает своим членам, как можно вести себя и как нельзя. Понимаешь?
   Данло полагал, что достаточно хорошо знает, что можно делать мужчине, а что нет. Но, может быть, в Песне Жизни говорится о других правилах, которые мужчины соблюдают, когда рядом нет женщин и детей? О правилах, которых он не знает? А может, у мужчин Города есть своя Песнь? Они точно не знают, что правильно, а что нет, — иначе как бы они могли, давая ему еду, не назвать имена убитых животных.
   — Кажется, понимаю, — сказал он, скатав и отправив в рот еще один шарик «носового льда».
   Старый Отец, помолчав, издал краем рта особый тихий свист. Один глаз у него был закрыт, другой смотрел на Данло, как золотое сияющее солнце. Странная трель, производимая им, притягивала внимание и оживляла память. Продолжая свистеть одной стороной своих исключительно подвижных губ, он стал говорить другой: — Надо тебе знать, что в Цивилизованных Мирах почти повсеместно существует иерархия брезгливости по отношению к отверстиям тела. — Он продолжал насвистывать, сопровождая этой причудливой мелодией свою речь. — В присутствии других и даже наедине с собой сунуть палец в ухо менее прилично, чем в рот. А в носу ковырять более допустимо, чем в уретре или анусе. Обрезки ногтей, остриженные волосы, мозоли и тому подобное не съедается.
   — И носовой лед тоже, да? — Так Данло и знал: эти городские люди безумны, как стадо мамонтов, объевшихся забродившими снежными яблоками. Безумно вставлять себе ложную память, если это правда возможно. Безумно, поедая животных, не молиться за их души. Безумцы не знают халлы — быть может, вообще не ведают о ее существовании. Данло покивал головой.
   Теперь все нелепости, которые он наблюдал за последние дни, обрели какой-то смысл.
   — А женская йони? — спросил он, хлебнув чаю. — Какую степень брезгливости вызывает она?
   Старый Отец, раскрыв один глаз и зажмурив другой, ответил с улыбкой:
   — Ах-х, это не так просто определить. В некоторых группах человечества к йони никогда нельзя прикасаться, даже если женщина совсем одна. Особенно если одна. Другие культуры практикуют оргии и допускают многочисленные публичные прикосновения, даже и ртом.
   Данло скорчил гримасу. Уже с одиннадцати лет он предавался любовным играм с девочками и молодыми женщинами своего племени, но даже свободные нравы деваки допускали далеко не все. Мужчин, лижущих женские щели, высмеивали и называли «рыбоедами», хотя ничего им не запрещали. И никому, конечно, не пришло бы в голову касаться женщины во время кровотечения или после родов. Женщине в такое время даже в глаза нельзя смотреть — неужели люди Цивилизованных Миров настолько бе-умны, что и этого не знают?
   — Данло, что с тобой? — спросил Старый Отец. — Тебе нехорошо?
   Данло и правда почувствовал себя не совсем хорошо. Он вдруг испугался, что Файет и другие женщины в доме Старого Отца не знают, что должны смотреть в сторону во время своих месячных кровотечений. Что, если они уже коснулись его взглядом и замутили своей кровью и своими женскими таинствами его зрение? Вслед за этой мыслью явилась другая, еще более жуткая: разве может человек в здравом уме выжить в безумном мире?
   — Ты, кажется, понимаешь этих… людей, — начал Данло, но тут его взгляд упал на живот Старого Отца — вернее, чуть ниже, на мохнатый двойной член. — А у ваших женщин йони тоже двойные? И вы, фраваши, тоже испытываете брезгливость к отверстиям тела?
   — На оба твоих вопроса я отвечу тебе одним словом: нет. — Старый Отец допил свой чай и поставил чашку на ковер.
   — Почему у тебя тогда член двойной?
   — Ишь не терпится! Верхний член, — он отвел крайнюю кожицу, обнажив красную головку, — служит только для совокупления, а нижний для мочеиспускания.
   — А-а.
   — У нас нет иерархии брезгливости, — все так же насвистывая, продолжал Старый Отец, — но некоторым молодым фраваши противно, что люди-мужчины пользуются тем же органом и для секса, и для мочеиспускания, — так же как всем остальным противно то, что у скутари одно отверстие служит и для еды, и для выделения.
   Данло задумался о том, как может Старый Отец считаться мужчиной и даже старейшиной своего племени, не будучи обрезанным. Он помолчал, слушая красивую, волнующую мелодию, которую насвистывал Старый Отец, а потом спросил его об этом.
   — Разные народы. — Старый Отец перестал свистеть и раскрыл оба глаза. — Разные народы, разные мозги, разное отношение к себе, разный образ жизни, ох-хо! Мужчина есть мужчина есть фраваши — все так. Это зеркало, Данло, отражает все, что ты, по-твоему, знаешь, отражает то, как ты думаешь. Зеркало обеспечивает тебе главеринг.
   — Я не понимаю тебя, почтенный.
   — Ты еще не задумывался над тем, почему цивилизованная жизнь так отличается от жизни твоих алалоев?
   Данло сейчас думал как раз об этом, и ему стало страшно, что этот не то человек, не то зверь способен проникать в его голову и вытаскивать оттуда мысли одну за другой. Набравшись храбрости, он посмотрел прямо в солнечные глаза Старого Отца.
   — Ты можешь входить в мою голову, как в пещеру? И видеть мои мысли?
   — Ах-ха, конечно, нет. Но я вижу тени твоих мыслей.
   — Тени?
   Старый Отец посмотрел на световой шар, переливающийся всеми цветами радуги от красного, оранжевого и желтого до фиолетового, и загородил его свет чайной чашкой.
   — Все предметы отбрасывают тени, позволяющие догадаться об их очертаниях. Так же и с мыслями. Твои мысли бросают такие же четкие тени, как эта чашка. Ты думаешь, что жители этого Города — как люди, так и фраваши, — должно быть, безумны.
   — Ты видишь их — мои мысли!
   Старый Отец улыбнулся ободряюще и жалеючи, но в этой улыбке сквозили также насмешка и боль.
   — А ты главеруешь, ах-хо! Люди — мастера главеринга. Главеровать — значит проявлять пагубную доброту к самому себе, восхищаться стройностью собственного мировоззрения. Ты, Данло, считаешь свои взгляды единственно верными, потому что исходишь из условий своего существования. Необычные условия, необычная среда, необычный образ жизни. Стоит взглянуть на твой покрытый шрамами член. Ты говоришь, что деревья и скалы живые и всякая жизнь священна? Наверное, это мать говорила тебе об этом? Откуда ты знаешь то, что знаешь? Откуда знала твоя мать и ее мать до нее? Я знаю теперь, что у алалоев есть двести слов для обозначения льда. Что ты видел бы, если бы знал только одно такое слово? Что ты мог бы увидеть? В Городе есть много слов для обозначения того, что для тебя просто «мысль». Разве тебе не хочется выучить эти слова?
   Глядя на снежное поле, ты надеваешь очки, чтобы не ослепнуть, а глядя на мир, ты надеваешь очки из привычек, обычаев и мудрости своего племени, чтобы правда жизни не свела тебя с ума. Ах-х, это правда. Кому не хочется видеть мир, как он есть? Но вместо этого ты видишь мир отраженным в себе, а себя — отраженным в твоем образе мира. Зеркало всегда присутствует. Главеринг, главеринг. Он помещает наш ум в уголок, обставленный традиционными знаниями и образом мыслей, и ограничивает наш взгляд на самих себя узкими рамками. Таким образом он связывает нас с самими собой. А если мы крепко-накрепко связаны с самими собой, как можем мы увидеть правду, существующую вне нас? Как мы вообще можем видеть?
   Данло смотрел на Старого Отца так пристально, что глаза стало жечь. Он потер их, но надавил слишком сильно, и все в комнате на время утратило свой цвет и форму. Диковинные пурпурные растения подернулись серебром и заколебались, как митраль-ландия, мираж ослепленного снегом путника.
   Когда в глазах Данло прояснилось, он сказал:
   — В Песне Жизни сказано, что когда Агира на второе утро открыла глаза, она увидела священную гору Квейткель и воды океана, вечные и неизменные — всю правду мира.
   — Ах-ха. Я подарил тебе свою любимую флейту, а теперь подарю еще одно простое слово: эпистан. Это означает потребность знать абсолютную правду о чем-нибудь.
   — Но правда есть правда, почтенный, — ведь так?
   — Услышь от меня еще оно слово: эпистнор.
   — А оно что означает?
   — Невозможность знать абсолютную правду.
   — Если это верно, — улыбнулся Данло, — откуда мы тогда знаем, что можно делать, а что нельзя?
   — Ах-ха, это очень хороший вопрос! — Старый Отец начал что-то напевать с полузакрытыми глазами.
   — Каков же ответ на него?
   — Хотел бы я знать, ох-хо. Мы, фраваши, как это ни грустно, гораздо лучше умеем задавать вопросы, чем отвечать на них. Однако: может ли быть так, что правда одного — для другого безумие?
   Данло задумался под напев Старого Отца. Эта мелодия волновала его и затрагивала что-то внутри, как будто звуковые волны шли прямо к сердцу и заставляли его биться быстрее.
   Он потер горло, глотнул и сказал:
   — Когда я хотел убить тебя там, на берегу, чернокожий человек смотрел на меня, как на безумца.
   — Как неучтиво с его стороны. Впрочем, Люйстер — так его зовут — добрейший человек. Он предан ахимсе и не может ни видеть насилия, ни слышать о нем.
   — Он зовет меня Данло Дикий.
   — Что ж, ты и правда еще очень дик.
   — Потому что охочусь, чтобы есть? Посмотрел бы я, как Люйстер выжил за пределами Небывалого Города без охоты.
   — А как ты сам думаешь выжить в Городе, не научившись жить цивилизованно?
   — Но ведь если я научусь жить, как живут безумцы… то и сам стану безумным?
   — Ах-ха, но у людей Невернеса есть своя правда, Данло, как ты увидишь и услышишь весьма скоро.
   Пение Старого Отца стало громче и пробирало Данло до самого нутра. В нем жила пугающая новая гармония, полная тоски и неуверенности. Фравашийские Отцы мастерски используют музыку, чтобы манипулировать эмоциями тела и духа.
   Два миллиона лет назад боязливые, раздробленные стада первобытных фраваши пользовались звуком для защиты от хищников, но по прошествии тысячелетий эти примитивные звуки развились в обладающую большой силой музыку. Лобные доли мозга любого фравашийского Отца целиком посвящены воспроизводству звуков, в частности слов и музыки. Они пользуются музыкой, чтобы посрамить соперника, успокоить больного ребенка и привлечь внимание незамужних женщин своего клана.
   Фраваши и реальность воспринимают в музыкальном ключе или, вернее, «слышат» музыку везде и во всем. Для них каждый разум имеет свой ритм, свою тональность и свои определяющие темы, которые растут, варьируются и повторяются, как в сонате; в каждом разуме есть глубинные гармонии и дисгармонии, и фраваши всегда рады петь для тех душ, что готовы их слушать.
   Данло, само собой, ничего не смыслил в эволюции, но каким-то внутренним слухом знал, что музыка Старого Отца переворачивает ему все внутренности. Его затошнило, и он схватился за живот. Из живота тошнота поднялась в голову, и Данло забеспокоился, что получил о Небывалом Городе ложное, искаженное представление. Меся живот кулаком, он сказал:
   — С тех пор как я очнулся, я все время думаю… о разных вещах. А больше всего о том, почему здесь никто не молится за души убитых животных.
   — Да, верно, никто не молится.
   — Потому что никто не знает, что надо молиться?
   — Молиться за животных — это твоя правда, Данло.
   — Ты хочешь сказать, что правда поминальной молитвы — не совсем правда?
   — Ах-х, правда — ты уже почти готов к ней. — Старый Отец продолжал петь. — Разные люди, разные правды.
   — Какая же правда может быть у сумасшедших, которые не хотят знать имен животных и молиться за них, чтобы помочь им перейти на ту сторону дня?
   Голос Данло дрожал, он то и дело сглатывал, чтобы унять тошноту, и его внутренний мир понемногу рушился, как малка под тяжестью унтов. Он приготовился услышать нечто невообразимое, некую страшную новую правду, но даже представить себе не мог, какой она будет.
   — Данло, мясо, которое ты ел в моем доме, — это не мясо животных.
   — Что?
   — Оно растет в питательном растворе, его клетки запрограммированы на деление, и…
   — Что?
   — Ах-х, это трудно объяснить.
   Оба глаза Старого Отца теперь широко раскрылись и горели от удовольствия. Он наслаждался духовными муками Данло.
   Фраваши не зря слывут «святыми садистами», ведь любимая их поговорка — «правда через боль». Старый Отец ничего так не любил, как причинять эту священную боль — боль, проистекающую от нового понимания.
   — Мясо в Цивилизованных Мирах выращивается как кристаллы, слой за слоем, в чанах с соленой водой.
   — Я не понимаю.
   — Представь себе эту плавающую в воде плоть, огромные розовые глыбы мяса, которые все время растут. Ах-хо, это скорее растения, чем животная ткань. Все так: ни костей, ни нервов, ни связи с мозгом живого существа. Просто мясо. Ни одно животное не отдает из-за него свою жизнь.
   От мысли, что он ел ненастоящее мясо, Данло затошнило еще пуще, он закашлялся и с трудом сдержал рвоту. В самом деле, как тут молиться за убитых животных, если мясо взято не у них? Да и есть ли в нем какая-то душа, какая-то жизнь? Он застонал, держась за живот. Возможно, его ум действительно связан старыми понятиями, возможно, он главерует, как сказал бы Старый Отец, и слишком ослеплен знакомым образом мыслей, чтобы видеть ясно. Но если так, как он может вообще что-то знать? Словно путник, заблудившийся в крутящейся белизне моратета, Данло искал что-то знакомое, какое-нибудь воспоминание, за которое мог бы уцепиться. Ему вспомнилось, что женщины его племени после родов варили и съедали свой послед.
   (По правде говоря, он не должен был ничего знать об этой женской тайне, но однажды, в девять лет, он пробрался в глубину пещеры, куда мужчинам ходить запрещалось, и там, пораженный, наблюдал за родами своей соплеменницы Сании.) Съедение этого куска человеческой ткани не сопровождалось молитвами — всем ясно, что послед не имеет души, за которую надо молиться. Данло пытался думать о городском мясе, как о последе, но у него ничего не получалось. Оно никогда не было частью живого существа! Как же можно отречься от охоты, чтобы есть такое мясо? Он оскорбил бы животных, перестав охотиться на них и питаться их жизнью. Не годится это, чтобы люди выращивали мясо, уподобляясь солнцу, под которым зреют ягоды и снежные яблоки. Совсем не годится. Это определенно шайда — есть мясо, которое никогда не было живым.
   — Ты должен помнить, Данло, что многие мужчины и женщины Города живут по закону ахимсы: никогда не убивать и не причинять вреда ни одному живому существу. Лучше умереть самому, чем убить.
   Все вместе — мятный чай, незнакомые предметы вокруг, хвойный запах Старого Отца и его переворачивающее душу пение — переполнило меру выносливости Данло. Он побелел, упал на четвереньки, и его вырвало прямо на ковер.
   — О нет! — Данло искал глазами какой-нибудь кусок старой кожи, чтобы прибрать за собой. В соответствии с тем, чему его учили, ему следовало бы устыдиться, что он перевел впустую столько хорошей еды, — но при мысли о том, что это была за еда, его вырвало снова.
   — Ах-хо, я должен сказать тебе спасибо за то, что ты украсил этот ковер воплощением своей боли. И моя матушка тоже поблагодарила бы тебя — она выткала ковер из своего меха.
   Данло посмотрел на красивых черно-белых птиц, теперь плавающих в его блевотине. Птицы не созданы для плавания, и ему не терпелось исправить содеянное.
   — Не беспокойся, — мягко сказал Старый Отец. — Я ведь уже говорил, что фраваши не питают отвращения ни к отверстиям тела, ни к тому, что случайно исходит из них. Пусть это высохнет и останется здесь на память.
   Снова безумие, подумал Данло, и ему вдруг отчаянно захотелось убежать от всего этого, вернуться домой на Квейткель, где названая мать заварит ему кровяного чая и будет петь ему, ища насекомых у него в волосах. Покинуть эту безумную страну, чтобы мир снова стал уютным и осмысленным. Он понимал, что должен бежать отсюда немедленно, но почему-то продолжал стоять на коленях, вглядываясь в красивое лицо Старого Отца.
   — Вот оно, начинается, — улыбнулся Старый Отец. Он был святейшим из святых садистов, но его личность не исчерпывалась этим. — Кто покажет человека таким, как он есть? Ох-хо, главеринг, главеринг — постарайся смотреть на себя, не главеруя.
   Данло потрогал белое перо в своих взлохмаченных черных с рыжиной волосах. В его синих глазах светились любопытство и воля, противостоящие грозящему ему безумию. Он чувствовал себя заблудившимся в бесшумном духовном моратете, всегда вызывавшем у него страх и отчаяние. Его обожгла холодом внезапная мысль: возможно, все, что он знал до сих пор, было ложью или, хуже того, чудачеством — или, что еще хуже, небывальщиной. Все, что он знал о природе и о мире, — ненастоящее. В этом безумном Городе Света, вполне возможно, настоящее от вымышленного отличить нельзя. Во всяком случае, такому дикому и невежественному мальчику, как он, это не по силам. Он, однако, все еще верил, что есть какой-то способ узнать правду, даже если этот путь пролегает через самую дикую и свирепую из всех бурь. Где-то должна быть высшая правда, выше всех правд, которым учил его приемный отец, и, уж конечно, выше тех, которые известны Старому Отцу и обитателям Города. Возможно, даже выше Песни Жизни. Он не знал, где эту правду искать, — знал только, что должен когда-нибудь увидеть правду этого мира и всех миров вселенной — увидеть такой, как она есть. Он пообещал себе, что будет жить ради этого.
   Найдя эту правду, он наконец познает халлу и заживет в мире со всем сущим.
   Это внезапное прозрение своего жизненного пути само по себе было частью высшей правды, о которой он думал как о судьбе, и столь нежданная связь цели с возможностью восхищала его. Хаос внутри него въедался в самую сердцевину жизни, уживаясь с восторгом перед возможностями, открываемыми этой самой жизнью. Данло опьянел от них, и голова у него стала легкой. Он больше не боялся сойти с ума, и его разбирал смех, вызванный облегчением и реакцией на все странности этого вечера. На глазах у него выступили слезы, преломляясь тысячью радужных лучей, и он, как ни давился и ни зажимал себе рот, не мог перестать смеяться.
   Старый Отец заглянул ему в глаза, потрогал лоб и сказал нараспев:
   — Только безумец или святой способен смеяться перед лицом уничтожения, грозящего его личности.
   — Но, почтенный… — выговорил Данло между двумя взрывами смеха, — ты сам сказал, чтобы я смотрел на себя, не главеруя, так?
   — Ах-хо, но я не думал, что это получится у тебя так успешно. Почему ты не боишься себя, как другие? Того себя, с которым ты связан?
   — Не знаю.
   — А знаешь ли ты, что смех над собой — это ключ к избавлению от главеринга?
   Данло улыбнулся и решил поделиться со Старым Отцом тем, что рассказывала Чандра о его рождении. Хотя Трехпалый Соли и сказал, что Чандра ему не родная мать, Данло по-прежнему хотелось верить этому рассказу, многое объяснявшему в нем.
   Возможно, Чандра присутствовала при его рождении, а потом слегка подправила свою историю.
   — Мне говорили, что я родился, смеясь. При первом своем вздохе, встречая холод и свет, я не заплакал, а засмеялся.
   Тогда я был еще не собой, а новорожденным младенцем, но если смех — естественное состояние для того меня, тогда я, смеясь, возвращаюсь к нему и все делается возможным, правда?
   Старый Отец зажмурил один глаз, с явным трудом кивнул и спросил:
   — Зачем ты отправился в Невернес?
   — Чтобы стать пилотом, — просто ответил Данло. — Чтобы построить лодку и плавать на ней по студеному морю, где сияют звезды. Чтобы познать халлу. Только в середине Великого Круга смогу я найти… правду мира.
   На черном лакированном столике рядом со Старым Отцом стояла чаша с семенами шраддхи, красно-коричневыми и крупными, величиной с костяшки пальцев. Старый Отец поставил чашу себе на колени, взял горсть семечек и принялся грызть их.
   — Ах, — сказал он, раскалывая одно своими крепкими челюстями. — Ты хочешь совершить еще одно путешествие — и очень опасное к тому же. Рассказать тебе притчу о путешествии Неосуществленного Отца? Она должна тебе понравиться, ох-хо! Тебе удобно сидеть? Дать тебе подушку?
   — Нет, спасибо.
   — Так вот: давным-давно, на одном острове среди самого большого океана Фравашии, Неосуществленный Отец собрался покинуть свой родной дом. Всем Неосуществленным Отцам приходится когда-нибудь покидать свой клан и искать пристанища в другом, на другом острове — иначе в кланах произойдет кровосмешение и фравашийские Отцы не смогут больше нести свою мудрость в далекие места вселенной. Готовясь к путешествию, Неосуществленный Отец собрал все семена шраддхи, что были на острове. «Зачем тебе так много семян? — спросил его Первый Наименьший Отец. — Разве ты не знаешь, что фраваши изобретут лодки только через пять миллионов лет и тебе придется добираться до острова твоей новой жизни вплавь? Как же ты поплывешь с десятью тысячами фунтов семян?» И Неосуществленный Отец ответил ему: «Эти семена шраддхи — единственная пища, которую я знаю, и они все понадобятся мне на новом острове».
   На это Первый Наименьший Отец засвистел и сказал: «Разве ты не надеешься найти пищу там?» И Неосуществленный Отец возразил ему: «Но шраддха растет только на этом острове, и без ее семян я умру голодной смертью». Тогда Первый Наименьший Отец рассмеялся и сказал: «Но что, если все это — притча и твои семена вовсе не семена, а то, во что ты веришь?» «Я не понимаю тебя», — сказал Неосуществленный Отец и пустился вплавь со всем своим грузом. Так он и утонул, даже издали, как ни печально, не увидев своего нового острова.
   Закончив свой рассказ, Старый Отец опять запустил руку в чашу и сунул в рот семечко шраддхи, за ним еще одно и еще.
   Он грыз их медленно, но почти без остановки, и от разгрызаемых ядрышек шел горьковатый мыльный запах, который Данло находил неприятным. Старый Отец сказал, что для человека эти семена опасны, потому он и не предлагает их Данло. А потом осторожно, выбирая слова, стал посвящать Данло в начала трудной фравашийской философии. Его задачей, как фравашийского Старого Отца, был поиск новых учеников и освобождение их от давящего груза прежних верований. Слушая Данло, он усваивал ритм его речи, ударения и ключевые слова, выдающие его главные предрассудки. Фраваши давно уже открыли, что каждая личность обладает уникальным набором привычек, убеждений, претензий и верований; все это образует концептуальную тюрьму, в которой сознание застывает так же крепко, как бабочка во льду. Талант и призвание Старого Отца состояли в том, чтобы подбирать словесные ключи, отмыкающие духовные тюрьмы его учеников. «То, что создано из слов, словами и разрушается», — гласит старая фравашийская пословица, почти столь же старая, как их сложный и могущественный язык, действительно очень древний.
   — Верования — это веки разума, — сказал Старый Отец Данло. — То, как мы удерживаем разные вещи у себя в уме, бесконечно важнее того, что там содержится.
   — Как мне тогда следует держать там истины Песни Жизни?
   — Ты сам должен решить.
   — Ты хочешь сказать, что Айей, Гаури и Нунки, все звери и птицы сон-времени — только символы, да? Символы того, что сознание присуще всему живому?