Закончив приготовления, Данло помолился за дух моржовой кости и достал из сундука клык длиной с его руку, тяжелый и плотный, с густым запахом, напоминающим о море.
   Старая кость долго мокла в соленой воде и приобрела теплый сливочный цвет с прожилками из янтаря и золота. Данло взял тесло и начал скалывать эмаль. Кремневое лезвие издавало пронзительный скрежет. Данло строгал длинными быстрыми взмахами, направляя их к себе и захватывая всю длину клыка, чтобы кость не раскололась. Он сидел, поджав ноги, и скоро его колени и мех покрылись длинными костяными стружками.
   Очистив клык как следует, Данло вытер лоб, стряхнул стружки и пилкой разделил кость на пять кусков равной длины.
   Ему нужна была только одна фигурка, но он никогда еще не выполнял столь сложной задачи и вполне мог испортить пару заготовок, прежде чем изваять своего бога.
   Он испортил целых четыре, прежде чем взяться за последнюю. Первые две дали трещину, как только он начал работать чеканом. Кость для резчика — самый приятный из всех материалов: ощущение жизни, которое она дает, с годами только усиливается; но старея, она затвердевает, и пороки, свойственные всему живому, часто дают о себе знать глубокими трещинами. Весь фокус мастерства резчика состоит в том, чтобы не затронуть эти изъяны и сделать так, чтобы естественная крепость кости служила им поддержкой. Возможно, было бы лучше, если бы Данло нашел новый клык, мягкий, белый и хорошо поддающийся обработке. В новой кости, если ее выдержать на воздухе около года, появляются цветные прожилки, дающие такой же блеск, как разлитое на льду тюленье молоко. Но эта нежная окраска Данло была как раз ни к чему.
   Его фигура не должна была отличаться от остальных шахмат Ханумана — пилота, инопланетянина и цефика, — которые от старины потрескались и приобрели слабый золотистый оттенок.
   Бог Данло должен был подходить к ним не только цветом и пропорциями, но и стилем. Между тем ярконский стиль был труден для копирования — изобилующий деталями, но не вычурный, реалистический, но с трансцендентальным чувством, намекающим на идеал. Талантливая резчица, автор шахмат, наделила черного бога и обеих богинь разными сочетаниями безмятежности, сострадания, радости и силы.
   Особенно поражала черная богиня, чье лицо выражало одновременно гнев и восторг и которая казалась всеведущей, как статуи Николоса Дару Эде, стоящие почти у всех кибернетических церквей. Данло не мог найти ни одного недостатка в этой превосходной работе, но в себе он искал нечто большее — образ, который, быть может, не сумел бы воплотить.
   Испортив третью и четвертую заготовки, он совсем отчаялся. Эти куски не раскололись — он решил эту проблему, придав им черновую форму не молотком и чеканом, а немилосердно визжащим напильником для точки коньков. Но, приступив к тонкой обработке, он оба раза поспешил и сделал глаза бога слишком глубокими. Он взялся за пятую заготовку, пообещав мысленно, что не будет спешить. Он представит себе форму и размер каждой частицы кости, прежде чем удалить ее, либо совсем не будет резать.
   Так он начал ваять своего последнего бога, и этой работе не было конца. Мгновения текли за мгновениями и складывались в дни, но Данло не замечал хода времени. Иногда, если в глазах возникала резь и руки начинали дрожать, он укладывался на шкуры и дремал, прижимая к себе кость, как ребенок куклу.
   Где-то раз в сутки он выходил из комнаты, чтобы плотно поесть, и возвращался свежий и подкрепленный. Часами он сидел скрюченный и работал, зажимая босыми ногами своего бога. Одним из чеканов он снимал крупинки кости, пока спину не сводило и ноги не синели от холода. В худшие моменты его затея казалась ему безнадежной. Дерзость собственного замысла пугала его, а порой и забавляла, но неизменно вызывала в нем изумление, и он продолжал свой труд.
   Он знал, что если сложившийся в нем образ верен и будет виден ясно, он сможет его осуществить. Дело было только за тем, чтобы освободить бога из его костяной тюрьмы. Он жил, этот бог, где-то внутри убывающей костяной чурочки. Там жили все боги, все богини и все люди, мужчины, женщины и дети, которым когда-либо предстояло появиться на. свет. Данло видел их всех, одного внутри другого — так суровая архитекторская матрона заключает в себе веселую новобрачную и все прочие молодые версии самой себя. Все мужчины, если смотреть на них правильно, очень походили друг на друга. Одного отличали курчавые волосы, куча забот и вера в то, что нет Бога во вселенной, кроме Эде; другой был наполовину птицей и обладал неземной красотой Элиди, но между ними существовала общность и тесная связь. И как же легко было превратить одного в другого! С какой жуткой легкостью задумчивый ребенок преображался в печального! Одним нажимом резца Данло превращал горе в довольство. Он отделял от кости стружку не больше обрезка ногтя, миллиарды триллионов атомов падали на пол, чуть заметно и необратимо меняя лик бога. Если бы он мог работать более тонким инструментом, удаляя каждый раз один-единственный атом, он наверняка воплотил бы все существующие в природе формы.
   Он думал об этом, изумляясь тайне личности и сознания.
   Свет в его комнате горел ночь за ночью, и в голову приходили странные мысли: что, если бы какой-нибудь великий бог способом, известным только богам, стал бы ваять его самого атом за атомом? Что, если бы богиня наподобие Тверди медленно меняла пигментацию его волос, длину костей, контуры зубов?
   Остался бы он собой? А если нет, то почему? Да, но допустим, что она вложила в его мозг новые воспоминания и он помнил бы, что ел за ужином рис с шафраном и чесноком, хотя на самом деле ел курмаш — изменило бы это в нем что-нибудь? Данло был уверен, что нет. Да, но предположим, что она заменит все его воспоминания одно за другим — так минералы, пропитывая поваленное дерево, превращают его в окаменелость. Предположим, он в своих воспоминаниях ел бы молодое искусственное мясо и носил на голове контактерку.
   Если бы богиня силой своего искусства провела его разум и плоть через почти бесконечный ряд форм, еще более волевых и самодостаточных, разве не преобразила бы она Данло Дикого в совершенно другую личность? В чем, если вдуматься, заключается разница между ним и таким, как Хануман ли Тош? В самых страшных своих кошмарах он боялся стать похожим на Ханумана; он давно подозревал, что бледный страдальческий облик Ханумана в какой-то мере служит его собственным отражением. Теперь, постукивая тонким алмазным чеканом по кости, он понимал, как это возможно. Ему открылось нечто совершенно чудесное из области сознания: если бы он становился Хануманом или кем-то другим постепенно, атом за атомом, он не почувствовал бы ни разницы, ни того, что в нем погибло нечто важное. Он проснулся бы однажды, погляделся в зеркало вселенной и стал бы не собой. Куда бы в таком случае девалось его настоящее "я" — то глубокое "я", которое не умирает? Продолжало бы оно по-прежнему жить в нем, какую бы устрашающую форму он ни принял? Внутри инопланетянина, краба, червяка, прокладывающего свои ходы в лишенной света толще снега? Внутри всех вещей? В чем она, истинная, неизменная суть кого бы то ни было? И если брать более узко, что такое душа и судьба божественного животного, которого иногда называют человеком?
   У Данло не было окончательного ответа на эти вопросы — вернее, не было изящного афоризма, который он мог бы сформулировать как философскую истину. Он часто вел с Хануманом такие вот головоломные споры, которым не было конца.
   Теперь он должен представить своему другу аргумент другого рода — не из слов, а из моржовой кости, убедительный для рук, глаз и сердца. И Данло продолжал ковырять кость своими острыми орудиями. Так он работал семь дней, а вьюга била в его окно, унося с собой незримые молекулы стекла. К восьмому дню бог был почти закончен. Благородная фигура поднималась из языков пламени — Данло вырезал пьедестал столь искусно, что трудно было сказать, лижет пламя ноги бога или вливается в них, превращаясь в плоть и питая бога мощью огненной стихии. Поза и выражение лица фигуры сводились к одному вопросу: что остается, когда человек становится богом? Ответ заключался в сведенных мускулах бога, от раскрытых рук до мучительно искривленной шеи. Этот ответ Хануман должен был понять каждой клеткой своего существа. Жизнь сознается через боль, а боги — самые сознательные существа, которых когда-либо знала вселенная.
   Вся история свидетельствовала об этой обостренной сознательности. В самом начале, при рождении вселенной, все было сосредоточено в одной точке, бесконечно тяжелой и бесконечно горячей. Не было ни радости, ни боли, ни тьмы, ни света. А затем, за триллионную долю секунды, появилось все.
   Фундаментальные частицы материи — струны, инфоны и другие ноумены — кристаллизовались из первичной космической энергии, как снежинки из облака. Очень быстро, за одно беспредельное, вечное мгновение, когда вселенная, взорвавшись, расширялась со скоростью света, плазма охладилась и образовала более крупные соединения — кварки, электроны, фотоны и нейтрино. Но должно было пройти полмиллиона лет, прежде чем появились первые стабильные атомы, и еще миллиарды, прежде чем эти атомы научились соединяться в молекулы жизни. И самое удивительное, что хаотически блуждающие атомы водорода впоследствии образовали существо, способное любить, смеяться и страдать, смеяться над собственными страданиями и страдать от любви к жизни.
   Вся история состоит из охлаждения материи и распада первичного огненного единства, но есть в ней также и подъем осознания жизни. Теперь галактики неисчислимы, и в одной только галактике Млечного Пути пылает на фоне ночи пятьсот миллиардов звезд. А сколько теперь существует людей, никто в точности не знает. Каждый мужчина и каждая женщина — это холодный остров сознания, дрейфующий в космосе. Каждый из них мучается отчуждением от другой жизни, отчаянием, одиночеством и острым пониманием того, что его страдания прекратит только смерть. Это удел самосознания, удел человека. Волк или сова, поглощенные звуками заснеженного леса, могут наслаждаться тем, что они здоровы и жизнь их не тяжела, но человек, смотрящий в будущее с надеждой на радость, — никогда.
   Существует мнение, что боги выше человеческих страданий. Говорят, что боги, обладая умами огромными и совершенными, как компьютеры, не могут обезуметь от голода, ревности или от стыда при виде того, как дряхлеют и распадаются их тела.
   Данло, уверенный, что никогда не видел бога во плоти, понимал божественные проблемы, как никто другой. Боги могли умирать — находка Зондервалем мертвого бога у звезды по имени Слава Ханумана подтверждала это вне всяких сомнений, но даже эсхатологи не понимали, что это могло означать. А ведь боги, которым открыта вся вселенная, должны бояться смерти больше, чем когда-либо боялся человек. Для существа, способного прожить миллион лет, смерть — это величайшая трагедия, которой нужно избежать любой ценой. Для богов смерть — полное ничто, уничтожение бесконечных возможностей, лежащих перед ними.
   Весь смысл становления богом — это бессмертие, власть и расширение личности. Ни одно живое существо не обладает таким самосознанием, как бог, и никто лучше его не понимает, что такое одиночество. Многие, наверно, воображают, что боги, стремящиеся к жизни без пределов и без конца, стоят к Богу ближе всех других существ. Но все обстоит как раз наоборот.
   Снежный червь и льдинка, хрустящая под сапогом хариджана, ближе к нему. Вся история — это бегство от смерти, и никто не бежит от нее быстрее богов. Они бегут к группе галактик Девы и Айондельскому скоплению, где звезды бьются, как прибой, у холодного, мерцающего края вселенной. Но ни один бог еще не избавился от страданий таким путем. И ни один, хотя многие пытались, не сумел полностью освободиться от тела и от власти материи. Ибо боги тоже сделаны из атомов, и каждый их атом некогда пережил величие и экстаз рождения вселенной, которые не забывает никогда. Все боги горят тоской по бесконечному, по моменту творения, где жизнь и смерть едины. Вот она, боль богов. Вот их вечная тоска и мука: горящее сознание жизни, которая растет и растет без конца и предела.
   Данло был одним из первых людей, понявших это по-человечески. Своим чеканом он пытался внедрить это сознание в каждую часть тела своего бога, особенно в его глубоко несовершенное лицо. Но этого было мало. Хануман во многом понимал страдальческий аспект божественного разума лучше, чем он. И Данло продолжал работать над ликом бога, действуя круглым лезвием и бритвой с осторожностью канатоходца. Лицо — дверь души, говорят алалойские матери детям, желая обуздать в них наиболее эгоистические эмоции. Данло знал о душе кое-что, чего не знал Хануман. Да, боль будет всегда, и никто не избегнет огня ненависти, горя скорби и отчаяния. Но каждый при этом носит в себе память о небесном огне, чье сияние ярче всякого другого пламени. Об огне, чье прикосновение освежает душу и утоляет самую свирепую жажду. Жар и холод, огонь и лед, начало и конец — Данло обладал даром видеть единство противоположностей и воплощать его в своей резьбе. В гримасе прекрасных уст бога экстаз сочетался с мучением. Так выглядит мужчина в корчах сексуального оргазма и отец, который, подняв взор к небу, держит на руках холодное изломанное тело своего сына; довольство того, кто сотворил жизнь на миллионе планет, неразлучно с болью того, кто видел гибель миллиарда звезд. Данло работал, и глаза его бога зажигались смехом, безумием и полным пониманием того, что есть любовь, которая превыше всякой любви и ненависти, Данло потребовалось все его мастерство, чтобы выразить эти страсти. Он сам не верил, что его руки способны на это, и порой ему, обессиленному и одержимому, казалось, что это духи Древних направляют его.
   Мальчиком, сидя у горючих камней в ночи глубокой зимы, он много раз видел, как старейшины его племени режут фигурки из дерева или кости. Сейчас он подражал легкости их старых мозолистых пальцев, их уверенности и силе, но прежде всего их терпению. Он всего себя вкладывал в лик бога. Морщинки вокруг глаз он наносил самым острым своим резцом, между двумя ударами сердца, чтобы рука не дрогнула. Бесконечно медленно он выводил наружу главное свойство бога, которое про себя называл страшной красотой. Когда Хануман увидит бога, эта красота должна поразить его до глубины души. Он должен взять фигурку в руки и сказать: вот бог, непрерывно пьющий огонь из собственного неисчерпаемого источника для того, чтобы иметь силу питать другую жизнь. Вот тот, кто ратует за жизнь вопреки всем страданиям и злу, тот, чья страшная воля направлена ко всему плодородному, дикому и сильному, и его лицо — мое лицо.
   Данло закончил наконец с резьбой и взялся за полировку.
   Поначалу он не был уверен, насколько эта фигурка воплощает увиденный им образ, но по мере полирования собственная работа все больше удовлетворяла его. Внутренний образ был, конечно, реализован не идеально, но ни одно произведение искусства не может быть совершенным. Данло надеялся, что бог вышел «такой, как есть», или «ловалоса», как отзываются алалои о скульптурах, передающих истинный дух живого существа.
   Он очень устал, но продолжал работать с куском песчаника весь день, останавливаясь только, чтобы сдуть скопившуюся в складках костяную пыль. Гладкость полировки он оценивал одними глазами. Алалои считают ребячеством трогать скульптуру пальцами до окончательной ее отделки. Но вот он прошелся от основания до макушки лоскутом кожи и решил, что труд его завершен. Он поискал взглядом, куда бы поставить бога: весь пол был усыпан костяной стружкой и белой пылью.
   Двигаясь, как скрюченный ревматизмом старик, Данло поставил фигурку на сундук под окном и лишь тогда потрогал ее.
   Он прижал свои горячие, покрытые волдырями пальцы к кости, ставшей ледяной от гуляющих вокруг сквозняков, и подивился ее сливочной гладкости, ее светящейся красоте. Он коснулся глаз бога, длинного носа, напрягшихся мускулов горла, и улыбнулся перед тем, как повалиться на шкуры. Ему показалось, что бог вернул ему улыбку, а потом засмеялся и заплакал над ним, но тут он провалился в глубокий сон, который длился и длился без конца.

Глава XXXVIII
СЛОМАННЫЙ БОГ

   Ты таков же, каково твое глубокое, движущее желание.
   Каково твое желание, такова твоя воля.
   Какова твоя воля, таково твое деяние.
   Каково твое деяние, такова твоя судьба.
Упанишада Бригадараньяки

 
   Данло так и не узнал никогда, сколько же он проспал — он потерял меру времени. Когда он проснулся, свет все еще горел, и на улице было темно. Буря притихла, и ветер только вздыхал временами, как больной ребенок. Даже не взглянув на градусник за окном, он понял, что стало теплее. Кое-кто подумал бы, что сарсаре конец, но он-то знал, что она просто набирается сил и ветер скоро сорвется с окрепшей яростью.
   Время передышки, самообмана и залечивания старых ран. Он боялся выходить на улицу в такую погоду, но один из соседей по общежитию сказал ему, что сейчас ранний вечер 99-го дня глубокой зимы. В этот самый миг, когда он сидел в своей комнатушке, глядя на сделанного им бога, праздник Бардо, вероятно, уже начался. Часть его сознания приказывала ему надеть парку и поспешить к собору, но он медлил, словно жених перед свадьбой. Он запорошил пылью волосы и бороду и весь пропах потом и тюленьим жиром — поэтому он принялся мыться и сушиться. Он даже причесался, что было для него весьма необычным актом. Убедившись, что перо Агиры держится крепко и красиво между ухом и плечом, он надел чистую камелайку и парку, наточил коньки, натянул ботинки и долго расхаживал взад-вперед, хрустя осколками кости. Потом он завернул своего бога в лоскут белой нерпичьей кожи, которую его приемная мать когда-то долго жевала, придав ей чудесную клейкую мягкость.
   Сверточек он положил во внутренний карман парки. Он смаковал каждое свое действие так, словно смотрел драму, программируемую момент за моментом мастером-анималистом. Наконец, не сумев придумать, что бы еще такое сделать, он открыл дверь, прошел по коридору и вышел в метель.
   Дорога к собору была недолгой, холодной и памятной. Настала последняя, самая священная ночь Праздника Сломанных Кукол. Четырнадцать ночей назад, когда он шел к Тамаре, улицы освещались десятками тысяч ледяных фонариков. Теперь их поубавилось, поскольку начался ежегодный ритуал их уничтожения.
   Группы Архитекторов ортодоксальных церквей в красных масках шатались по улицам, разбивая хоккейными клюшками или палками все попадающиеся им фонари. Данло старался избегать их, но ему то и дело встречались компании из трех, четырех или сорока человек. Весь Старый Город полнился криками и звоном разбиваемого льда. Огни гасли один за другим, делая конькобежное движение опасным. У каждого третьего здания Данло спотыкался о фонари, превратившиеся в груды битого льда. На некоторых улицах было черным-черно и разило спиртом — не спиртным вроде пива или виски, а чистым метанолом, которым Архитекторы-нелегалы поливают одежду покойников. В эту ночь Данло сторонился всякого насилия, но где-то в Городе гибли Архитекторы Бесконечной Жизни, обороняя свои фонари, а их противники обливали спиртом их тела и поджигали, освещая ночь языками голубого огня.
   Для Архитектора любой из многочисленных эдических сект нет судьбы страшнее, ибо мозг, превращаясь в красное желе, уже не может быть сохранен в вечном компьютере. Архитекторы страшатся этой бесповоротной смерти, и все же каждый год, в первое новогоднее утро, на заброшенных ледянках находят шесть или семь обугленных трупов. Данло посчастливилось ни разу не наткнуться на эти религиозные разборки, но порой на перекрестках он чуял вонь горелой плоти. Он не мог понять, с какой стороны идет этот запах, потому что порывистый ветер дул то с востока, то с юга, то с севера. Его налеты каждый раз заставали Данло врасплох, словно ножи хулиганов. Вот такой же переменчивый ветер обморозил Тамаре лицо и едва не убил ее. Ветер преследовал Данло по извилистым улицам, становясь все крепче с каждым шагом и поворотом.
   Добравшись до ступеней собора, Данло промерз до костей, и один глаз не хотел открываться. Он подумал вдруг, что его замысел спасти Тамару (и Ханумана) совершенно безнадежен.
   Может быть, он повернул бы обратно к общежитию, если бы не ветер. Ветер, точно стена льда и памяти, надвинулся на него и погнал вверх через три ступеньки, к большим западным дверям собора.
   Наверху его остановили двое божков, красивые юноши, преисполненные важности в своих золотых одеждах. Они выставили ладони навстречу Данло и потребовали у него приглашение. Данло признался, что не имеет такового, и назвал свое имя.
   Можно было подумать, что он произнес волшебное слово. Один из божков, пониже ростом, впился глазами в его исхлестанное ветром лицо.
   — Вы оказываете нам честь, пилот. Бардо очень надеялся, что вы вернетесь. Жаль, что вы пропустили праздник, но Бардо все еще там, и многие из ваших друзей тоже. Позвольте вашу шубу.
   Данло достал из кармана бога и скинул парку. Неф собора сиял тысячами свечей. Толпящиеся в нем люди, около двухсот человек в золотых одеяниях, казались маленькими и незначительными под огромными витражами. Бардо завершил наконец свой проект по замене старых стекол новыми, и даже скульптуры вдоль стен заменил изображениями Бардо, Леопольда Соли и дамы Мойры Рингесс, а также Балюсилюсталу и других агатангиток, которых многие считали почти столь же божественными, как сам Мэллори Рингесс. Данло эти выполненные роботами изваяния показались посредственными, но он был единственным в соборе, кто обращал на них внимание.
   Все остальные сгрудились вокруг алтаря группками по пять-десять человек. Бумага валялась повсюду — десять тысяч клочков золотой фольги усеивали каменный пол, шурша под ботинками Данло. Он пропустил не только праздничную церемонию, но и раздачу подарков. Пока он прихорашивался, рингисты, собравшиеся здесь со всего Города, развернули свои пакеты и разошлись. Теперь в соборе осталась только элита.
   Данло шел по проходу и видел хорошо знакомые лица: Томаса Рана, братьев Гур, Сурью Сурату Нал, Колению Мор, Нирвелли, Мариам Эрендиру Васкес. Присутствовали также Шерборн с Тем-ной Луны, Лаис Мотега Мохаммад, Делорес Лайтсон и другие.
   Некоторых он не знал, например трийского торгового магната и инопланетную куртизанку, стоящую рядом с Бардо.
   Народу, по правде говоря, было слишком уж мало. Он надеялся вручить Хануману своего бога сразу после церемонии, в суматохе обмена подарками. Надеялся перехватить Ханумана где-нибудь за колонной, поговорить с ним наедине и посмотреть на его лицо, когда он развернет нерпичью кожу. Теперь Хануман стоял в кругу своих поклонников, и к нему нельзя было подойти незамеченным.
   И Данло продолжал шагать по проходу, единственный человек здесь, одетый в черное. Он перешагивал через кучи шуршащей фольги. Именно шорох золотой бумаги заставил Мариам Эрендиру Васкес посмотреть в его сторону. За ее взглядом последовало еще десять, потом сто, и наконец все присутствующие обернулись к Данло. При этом они как-то сразу примолкли, как будто только что говорили о нем — но это вряд ли могло быть так, потому что их увлажненные глаза были полны восторга после контакта с Ханумановой Старшей Эддой. В руках они держали украшения, коробочки с семенами трийи, вышитые платки и другие ценные вещицы. На руках у всех блестели золотые кольца, которые Бардо раздал им еще раньше. Бардо, богато одаривший каждого рингиста, упивался своей щедростью и величием момента. (Его довольство усугублялось остаточными эффектами электронного самадхи.) Возвышаясь над всеми в своей золотой, усеянной черными алмазами ризе, он взмахнул рукой, засмеялся и крикнул:
   — Данло ви Соли Рингесс! Ты вернулся к нам!
   Данло вошел в толпу у алтаря. Он чувствовал себя камнем, брошенным в море — так все расступались перед ним, смыкаясь позади золотыми волнами.
   — Какая ночь, Бог мой! — взревел Бардо, и это «Бог мой» покатилось от окна к окну, наполнив весь собор; уж не для того ли Бардо выбрал это здание, подумалось Данло, чтобы наслаждаться раскатами собственного зычного голоса. — Жаль только, что ты опоздал. Это был великолепный праздник — торжество истинного воспоминания.
   Последние рингисты расступились перед Данло, и Бардо раскрыл ему объятия. Но Данло, сохраняя дистанцию, ответил учтивым поклоном. Он смотрел мимо Бардо, на застланные красным ковром ступени алтаря, где стоял Хануман в золотой парче и алмазной шапочке, обтягивающей его бритую голову, как вторая кожа. Он, в свою очередь, поклонился Данло. Его голова благодаря добавочной высоте двух ступеней приходилась чуть выше головы Бардо.
   — Здравствуй, Данло, — сказал он.
   Нейросхемы внутри его шапочки светились, как миллионы червяков, окружая его голову пурпурным ореолом. Лицо тоже светилось — но не от электронного самадхи или какой-нибудь другой разновидности кибернетического блаженства. Он смотрел на Данло, полностью сосредоточившись, и в его окрашенных пурпуром глазах читалось страшное понимание. Он сразу понял, что Данло стало известно о насилии, учиненном им над памятью Тамары. Он смотрел на Данло и знал об этом, и знал, что Данло читает это знание в его глазах.