Страница:
— Спросите! — воскликнул он. — Спросите его, пока он не ушел! Вы же видите, он уходит! Он же все помнит! Именно сейчас он помнит все…
Раввин плечом отодвинул Подольского и начал бормотать что-то на иврите, возможно, молитву, Виктор услышал первые слова: «Барух ата, адонай…», он хотел приказать Чухновскому заткнуться, но почему-то не мог произнести ни слова, будто холод, исходивший от Аркадия, сковал и его.
Аркадий закрыл глаза, черты лица разгладились, сжатые в кулаки ладони расслабленно легли на пол, и в комнате возник запах паленого крашеного дерева: тлел паркет.
— О Господи! — выдохнул Виктор.
— Да передвиньте же его! — тонким голосом заверещал Лев Николаевич. — Он всю квартиру спалит!
Куда передвинуть? О чем он? Виктор заставил себя коснуться тыльной стороны ладони Аркадия. Чего он ждал? Вселенского холода? Жара адского пламени? Рука была холодной и закоченелой.
Виктор поднял руку Аркадия, сопротивлявшуюся ровно настолько, насколько была способна к сопротивлению рука трупа. На паркете отпечатался четкий след ладони.
— Последний всплеск энергетики, — сказал за спиной Виктора раввин.
Теперь меня лишат лицензии, — подумал Виктор, возвращаясь из мира странной детективной мистики в нормальную реальность московской ночи. Тело моего же сотрудника в моей квартире. Никаких следов насильственной смерти. И два безумных свидетеля. Тот, кто будет расследовать этот случай — не мне же это делать, на самом деле! — не примет на веру ни единого слова. А доказательств и вещественных аргументов — никаких.
Провал.
Хоть отправляйся следом за Аркадием туда, куда он ушел, чтобы…
Странно, но Виктор, никогда не отличавшийся ни религиозностью, ни склонностью к мистике, был уверен, что Аркадий ушел, чтобы продолжить расследование. Выполнить долг до конца. Понять.
И наказать?
Наказание он, похоже, начал с себя.
— Идите, — устало сказал Виктор, — я должен вызвать наряд.
— Куда? — быстро спросил Подольский. — Нас будут допрашивать?
— Я сказал: идите. Домой. В синагогу. К чертям. Чтоб духу вашего здесь не было, когда приедет опербригада МУРа. Ясно?
— Нет, — сказал Лев Николаевич, но требование выполнил: хлопнула дверь, Виктор и раввин остались вдвоем.
— Вы тоже, — Виктор показал Чухновскому на дверь.
Раввин смотрел на спокойное лицо Аркадия и размышлял о чем-то своем. Уходить он не торопился, и Виктору пришлось взять Чухновского под локоть и вытолкать из комнаты в коридор. Наружная дверь была открыта настежь — Подольский вылетел отсюда пулей, — и Виктор выставил раввина на лестничную площадку.
— Если к вам придут из МУРа, — сказал он перед тем, как захлопнуть дверь, — отвечайте что хотите, но ни слова об обряде. Если, конечно, вы хотите жить спокойно.
Виктор захлопнул дверь, не расслышав ответа Чухновского.
Когда он вернулся в комнату, ему показалось, что труп переместился ближе к дивану. Конечно, это было всего лишь ошибкой зрения — поза Аркадия не изменилась.
Виктор набрал номер диспетчерской. Передавая сообщение, он думал о том, что расследование смерти Генриха Натановича Подольского все-таки доведено до конца. В этом мире большего сделать невозможно. А в мире том… Пусть разбирается Аркадий.
Почему-то эта мысль не показалась Виктору нелепой.
Когда в квартиру вломились оперативники, Виктор стоял над трупом Аркадия и что-то шептал себе под нос. Смысла в его словах не было никакого, но время от времени Виктор повторял: «Барух ата адонай…»
Раввин плечом отодвинул Подольского и начал бормотать что-то на иврите, возможно, молитву, Виктор услышал первые слова: «Барух ата, адонай…», он хотел приказать Чухновскому заткнуться, но почему-то не мог произнести ни слова, будто холод, исходивший от Аркадия, сковал и его.
Аркадий закрыл глаза, черты лица разгладились, сжатые в кулаки ладони расслабленно легли на пол, и в комнате возник запах паленого крашеного дерева: тлел паркет.
— О Господи! — выдохнул Виктор.
— Да передвиньте же его! — тонким голосом заверещал Лев Николаевич. — Он всю квартиру спалит!
Куда передвинуть? О чем он? Виктор заставил себя коснуться тыльной стороны ладони Аркадия. Чего он ждал? Вселенского холода? Жара адского пламени? Рука была холодной и закоченелой.
Виктор поднял руку Аркадия, сопротивлявшуюся ровно настолько, насколько была способна к сопротивлению рука трупа. На паркете отпечатался четкий след ладони.
— Последний всплеск энергетики, — сказал за спиной Виктора раввин.
Теперь меня лишат лицензии, — подумал Виктор, возвращаясь из мира странной детективной мистики в нормальную реальность московской ночи. Тело моего же сотрудника в моей квартире. Никаких следов насильственной смерти. И два безумных свидетеля. Тот, кто будет расследовать этот случай — не мне же это делать, на самом деле! — не примет на веру ни единого слова. А доказательств и вещественных аргументов — никаких.
Провал.
Хоть отправляйся следом за Аркадием туда, куда он ушел, чтобы…
Странно, но Виктор, никогда не отличавшийся ни религиозностью, ни склонностью к мистике, был уверен, что Аркадий ушел, чтобы продолжить расследование. Выполнить долг до конца. Понять.
И наказать?
Наказание он, похоже, начал с себя.
— Идите, — устало сказал Виктор, — я должен вызвать наряд.
— Куда? — быстро спросил Подольский. — Нас будут допрашивать?
— Я сказал: идите. Домой. В синагогу. К чертям. Чтоб духу вашего здесь не было, когда приедет опербригада МУРа. Ясно?
— Нет, — сказал Лев Николаевич, но требование выполнил: хлопнула дверь, Виктор и раввин остались вдвоем.
— Вы тоже, — Виктор показал Чухновскому на дверь.
Раввин смотрел на спокойное лицо Аркадия и размышлял о чем-то своем. Уходить он не торопился, и Виктору пришлось взять Чухновского под локоть и вытолкать из комнаты в коридор. Наружная дверь была открыта настежь — Подольский вылетел отсюда пулей, — и Виктор выставил раввина на лестничную площадку.
— Если к вам придут из МУРа, — сказал он перед тем, как захлопнуть дверь, — отвечайте что хотите, но ни слова об обряде. Если, конечно, вы хотите жить спокойно.
Виктор захлопнул дверь, не расслышав ответа Чухновского.
Когда он вернулся в комнату, ему показалось, что труп переместился ближе к дивану. Конечно, это было всего лишь ошибкой зрения — поза Аркадия не изменилась.
Виктор набрал номер диспетчерской. Передавая сообщение, он думал о том, что расследование смерти Генриха Натановича Подольского все-таки доведено до конца. В этом мире большего сделать невозможно. А в мире том… Пусть разбирается Аркадий.
Почему-то эта мысль не показалась Виктору нелепой.
Когда в квартиру вломились оперативники, Виктор стоял над трупом Аркадия и что-то шептал себе под нос. Смысла в его словах не было никакого, но время от времени Виктор повторял: «Барух ата адонай…»
Часть вторая. ТА, КТО ЖДЕТ
Глава первая
Благословен будь, Господь наш…
Может быть, я не должен был говорить этого? Тогда — что? Какие слова произносит человек, явившись в мир? Наверное, слова благодарности. Но они должны быть к кому-то обращены. К кому?
Благословен будь, Господь наш…
Я обращался к Нему, Его не видя. Я благодарил Его, не зная, существует ли Он на самом деле. А существовал ли на самом деле я сам?
Мысль показалась мне странной, и я раскрыл наконец глаза.
Господи, воля твоя…
Я лежал обнаженный на жестком ложе из пожухлой травы, было тепло, неудобно и вообще странно. Глаза мои смотрели в синее небо, на котором не было ни облачка. Солнце стояло невысоко, и я не мог понять — поднимается оно или садится. Что сейчас — утро или вечер? Это не имело значения по сравнению с множеством других вопросов, которые, не заданные еще, толпились в подсознании, готовые всплыть, как только я позволю себе думать, а не только видеть и ощущать.
Жесткие травинки впивались в кожу и мешали сосредоточиться. Я приподнялся на локте, но ничего не увидел, кроме серо-зеленой травы и неба, твердого, как купол собора.
Я не знал, что такое собор, но сейчас меня интересовало другое. Странный звук послышался издалека, а может, он звучал вблизи, я не мог определить расстояние до источника, и почему-то это раздражало меня больше всего в новом для меня мире.
Уперевшись обеими руками, я сначала встал на колени, а потом поднялся на ноги и увидел наконец, что травяной ковер, на котором мне было не очень удобно лежать, простирается почти до самого горизонта, а там, вдали, начинались строения, похожие на украшения, висевшие на елке в моей комнате, когда я был маленьким и ходил в детский сад.
Странная эта мысль промелькнула, я успел только подумать о том, что не понимаю значения и половины слов, пришедших мне в голову. Елка? Детство? Разве у меня было детство — когда маленький, когда тебя кормят с ложечки, когда ты играешь в солдатиков и строишь снежные горки? У меня не было детства и не могло быть, потому что в мир я пришел только что и еще не вполне уверенно пользовался словами.
Я медленно пошел в сторону домов и звука, то приседая под его тяжестью, то вытягиваясь, когда звук поднимался ввысь, подпирая солнце.
Большой куст с широкими листьями возник передо мной, я остановился, сорвал несколько листьев и прикрыл ими наготу — листья прилипли к телу, от них исходило тепло, будто острые маленькие иголочки впивались в кожу.
— Эй! — услышал я высокий голос и вздрогнул. — Куда ты идешь? Потом ведь год не отмоешься!
Я обернулся. В нескольких шагах от меня стоял мальчишка лет десяти. На нем была широкая накидка, перевязанная в поясе. Можно было бы принять его за бродягу, если бы не тщательно остриженные и причесанные на пробор волосы и большое блестящее кольцо на среднем пальце левой руки.
— Ты уже знаешь свое имя? — спросил мальчик.
Я подумал. Нет, я не знал своего имени. Наверное, я слишком поторопился, нужно было еще немного полежать и освоиться.
— Тогда понятно, — кивнул мальчик. — Иди-ка сюда. Здесь сухо.
Я подошел к мальчишке и увидел, что он стоит на плоском желтоватом камне, потрескавшемся, будто от жара пустыни. Мальчик и не подумал протягивать мне руку, пришлось самому отлеплять подошвы от грязи и влезать на низкий постамент, теплый и сухой, но почему-то тоже липкий.
— Ну и замазался ты, — неодобрительно сказал мальчишка. — Я и слов таких не знаю, чтобы камень поля от грязи поля очистить.
— Не понимаю, — пробормотал я.
— Ты лучше имя свое вспомни, — пробурчал мальчишка. — Меня, к примеру, зовут Ормузд, и я могу многому тебя научить.
— Ариман, — сказал я.
— Что? — Ормузд поднял брови. — Это имя или слово?
Конечно, это было слово. И еще это было именем. Моим. Или нет? Скорее — нет. Не имя это было, конечно, а код того имени, которым я пока не мог пользоваться.
— Ариман, — повторил я. — Это слово, и это код имени. Моего.
Ощущать на ногах грязь было неприятно, я отлепил от тела лист и нагнулся, чтобы почиститься.
— Ариман, — тихо сказал Ормузд у меня над головой, — ты знаешь, для чего пришел в мир?
— Чтобы понять и покарать, — пробормотал я и, сказав уже, понял, что ответил, не подумав, на вопрос, который уже задавал себе сам. — Понять и покарать, — повторил я и добавил: — Прости, Ормузд, но я не знаю, что говорю.
Ормузд отодвинулся на противоположный конец камня, едва не оступился, но удержал равновесие, взмахнув руками, и сказал с легким смешком:
— Ты меня поразил. Если ты пришел именно за тем, о чем говоришь, то почему оказался здесь, а не на поле Сардонны? Нет, чего-то ты в себе еще не понимаешь.
— Послушай, — раздраженно сказал я, — не мог бы ты помочь мне выбраться из этой грязи?
— Конечно, — добродушно протянул Ормузд. — Послушай, как тебя там, скажи слово — ты же его знаешь.
— Какое слово? — удивился я.
— То, которое ты сказал недавно. Код имени.
— Зачем?
— Тебе нужно в город или нет? — рассердился Ормузд.
— Нужно.
— Так скажи слово и не делай вид, что… Погоди, — прервал он сам себя. — Ты действительно не понимаешь разницу между словом и именем, между вещью и названием вещи, между движением и мыслью о движении?
Мальчик оказался философом. В его возрасте я задавал себе и окружающим вовсе не такие вопросы.
— Ну вот что, — сказал Ормузд деловито. — Так мы тут до захода простоим. Повторяй за мной, если сам ничего не знаешь. Скажи: Ариман.
— Ариман, — повторил я, пожав плечами.
Ударил колокол, камень ушел у меня из-под ног, но я не упал, потому что застывший воздух поддерживал меня, как подпорка поддерживает статую, голубое небо стало сначала черным, через мгновение серым, а потом исчезло, сверху меня накрыл тяжкий купол, пришлось напрячь спину, на плечах лежал весь мир, а я был Атлантом, который…
Атлант?
Это не мое имя. И Ариман — не мое. Меня зовут Аркадий. Аркадий Винокур.
И сразу стало легко.
Легко и главное — понятно. Настолько понятно, что я не понял, как существовал прежде. Здесь и сейчас я должен был существовать иначе. По-другому. И вовсе не с той целью, о которой сказал Ормузду.
Понять? Покарать? Какое это имело значение в мире, куда я пришел взрослым человеком с опытом младенца?
Я понял, где оказался, и получил право на отдых.
Я опустился на теплую сухую поверхность и заснул так, как не спал никогда в жизни. Ни в той жизни, ни — тем более — в этой.
Я стоял на вершине холма, склон которого был покрыт яркозеленой травой и мелкими цветами, желтыми и розовыми. На мне был коричневый балахон из моих собственных мыслей. Почему мысли были коричневыми, я не знал. Вероятно, потому что я не успел отдать их в чистку.
Я стоял и смотрел вниз, туда, где у основания холма меня ждала женщина. В отличие от меня, она была обнажена — ей незачем было надевать на себя одежду из мыслей и образов, она была такая, какая есть, и не хотела казаться иной. Женщина смотрела на меня. У нее была совершенная фигурка богини, сосочки на высокой груди выглядели двумя крупными ягодами, и мне захотелось дотронуться до них, и еще до волос — коротких и очень темных, почти черных. Я знал, что, протянув руку, сумею ощутить теплоту ее кожи, хотя разделяло нас не меньше сотни метров. И еще я знал, что, протянув руку, смогу ощутить холод разделявшего нас пространства и убедиться в том, что мы так же далеки друг от друга, как тогда… недавно… давно… где?
— Здравствуй, — сказала женщина и улыбнулась, отчего в моей крови воспарили пузырьки, и я подумал, что сейчас взлечу, будто воздушный шарик.
— Здравствуй, — сказал я, но женщина не услышала.
— Ты пришел, — сказала она, — но как ты далеко… Если бы я знала твое имя…
— Ариман, — сказал я, ощутив неудобство, будто имя это на самом деле принадлежало не мне, другому, я взял его себе временно и должен был отдать обратно.
— Если бы я знала твое имя, — печально повторила женщина, и я понял, что она действительно не слышит меня.
— Ариман! — крикнул я так, что холм, как мне показалось, зашатался.
— Если бы я знала… — еще раз сказала женщина, не услышавшая и крика.
Нужно спуститься, — подумал я. — Вниз — легко.
Но это оказалось трудно. Невозможно. Я сделал шаг и, опуская ногу на трявяной покров, понял, что не должен был этого делать, потому что…
Я оказался в другом месте и в другое время.
Где и когда?
Я так и не узнал этого, потому что проснулся.
Может быть, я не должен был говорить этого? Тогда — что? Какие слова произносит человек, явившись в мир? Наверное, слова благодарности. Но они должны быть к кому-то обращены. К кому?
Благословен будь, Господь наш…
Я обращался к Нему, Его не видя. Я благодарил Его, не зная, существует ли Он на самом деле. А существовал ли на самом деле я сам?
Мысль показалась мне странной, и я раскрыл наконец глаза.
Господи, воля твоя…
Я лежал обнаженный на жестком ложе из пожухлой травы, было тепло, неудобно и вообще странно. Глаза мои смотрели в синее небо, на котором не было ни облачка. Солнце стояло невысоко, и я не мог понять — поднимается оно или садится. Что сейчас — утро или вечер? Это не имело значения по сравнению с множеством других вопросов, которые, не заданные еще, толпились в подсознании, готовые всплыть, как только я позволю себе думать, а не только видеть и ощущать.
Жесткие травинки впивались в кожу и мешали сосредоточиться. Я приподнялся на локте, но ничего не увидел, кроме серо-зеленой травы и неба, твердого, как купол собора.
Я не знал, что такое собор, но сейчас меня интересовало другое. Странный звук послышался издалека, а может, он звучал вблизи, я не мог определить расстояние до источника, и почему-то это раздражало меня больше всего в новом для меня мире.
Уперевшись обеими руками, я сначала встал на колени, а потом поднялся на ноги и увидел наконец, что травяной ковер, на котором мне было не очень удобно лежать, простирается почти до самого горизонта, а там, вдали, начинались строения, похожие на украшения, висевшие на елке в моей комнате, когда я был маленьким и ходил в детский сад.
Странная эта мысль промелькнула, я успел только подумать о том, что не понимаю значения и половины слов, пришедших мне в голову. Елка? Детство? Разве у меня было детство — когда маленький, когда тебя кормят с ложечки, когда ты играешь в солдатиков и строишь снежные горки? У меня не было детства и не могло быть, потому что в мир я пришел только что и еще не вполне уверенно пользовался словами.
Я медленно пошел в сторону домов и звука, то приседая под его тяжестью, то вытягиваясь, когда звук поднимался ввысь, подпирая солнце.
Большой куст с широкими листьями возник передо мной, я остановился, сорвал несколько листьев и прикрыл ими наготу — листья прилипли к телу, от них исходило тепло, будто острые маленькие иголочки впивались в кожу.
— Эй! — услышал я высокий голос и вздрогнул. — Куда ты идешь? Потом ведь год не отмоешься!
Я обернулся. В нескольких шагах от меня стоял мальчишка лет десяти. На нем была широкая накидка, перевязанная в поясе. Можно было бы принять его за бродягу, если бы не тщательно остриженные и причесанные на пробор волосы и большое блестящее кольцо на среднем пальце левой руки.
— Ты уже знаешь свое имя? — спросил мальчик.
Я подумал. Нет, я не знал своего имени. Наверное, я слишком поторопился, нужно было еще немного полежать и освоиться.
— Тогда понятно, — кивнул мальчик. — Иди-ка сюда. Здесь сухо.
Я подошел к мальчишке и увидел, что он стоит на плоском желтоватом камне, потрескавшемся, будто от жара пустыни. Мальчик и не подумал протягивать мне руку, пришлось самому отлеплять подошвы от грязи и влезать на низкий постамент, теплый и сухой, но почему-то тоже липкий.
— Ну и замазался ты, — неодобрительно сказал мальчишка. — Я и слов таких не знаю, чтобы камень поля от грязи поля очистить.
— Не понимаю, — пробормотал я.
— Ты лучше имя свое вспомни, — пробурчал мальчишка. — Меня, к примеру, зовут Ормузд, и я могу многому тебя научить.
— Ариман, — сказал я.
— Что? — Ормузд поднял брови. — Это имя или слово?
Конечно, это было слово. И еще это было именем. Моим. Или нет? Скорее — нет. Не имя это было, конечно, а код того имени, которым я пока не мог пользоваться.
— Ариман, — повторил я. — Это слово, и это код имени. Моего.
Ощущать на ногах грязь было неприятно, я отлепил от тела лист и нагнулся, чтобы почиститься.
— Ариман, — тихо сказал Ормузд у меня над головой, — ты знаешь, для чего пришел в мир?
— Чтобы понять и покарать, — пробормотал я и, сказав уже, понял, что ответил, не подумав, на вопрос, который уже задавал себе сам. — Понять и покарать, — повторил я и добавил: — Прости, Ормузд, но я не знаю, что говорю.
Ормузд отодвинулся на противоположный конец камня, едва не оступился, но удержал равновесие, взмахнув руками, и сказал с легким смешком:
— Ты меня поразил. Если ты пришел именно за тем, о чем говоришь, то почему оказался здесь, а не на поле Сардонны? Нет, чего-то ты в себе еще не понимаешь.
— Послушай, — раздраженно сказал я, — не мог бы ты помочь мне выбраться из этой грязи?
— Конечно, — добродушно протянул Ормузд. — Послушай, как тебя там, скажи слово — ты же его знаешь.
— Какое слово? — удивился я.
— То, которое ты сказал недавно. Код имени.
— Зачем?
— Тебе нужно в город или нет? — рассердился Ормузд.
— Нужно.
— Так скажи слово и не делай вид, что… Погоди, — прервал он сам себя. — Ты действительно не понимаешь разницу между словом и именем, между вещью и названием вещи, между движением и мыслью о движении?
Мальчик оказался философом. В его возрасте я задавал себе и окружающим вовсе не такие вопросы.
— Ну вот что, — сказал Ормузд деловито. — Так мы тут до захода простоим. Повторяй за мной, если сам ничего не знаешь. Скажи: Ариман.
— Ариман, — повторил я, пожав плечами.
Ударил колокол, камень ушел у меня из-под ног, но я не упал, потому что застывший воздух поддерживал меня, как подпорка поддерживает статую, голубое небо стало сначала черным, через мгновение серым, а потом исчезло, сверху меня накрыл тяжкий купол, пришлось напрячь спину, на плечах лежал весь мир, а я был Атлантом, который…
Атлант?
Это не мое имя. И Ариман — не мое. Меня зовут Аркадий. Аркадий Винокур.
И сразу стало легко.
Легко и главное — понятно. Настолько понятно, что я не понял, как существовал прежде. Здесь и сейчас я должен был существовать иначе. По-другому. И вовсе не с той целью, о которой сказал Ормузду.
Понять? Покарать? Какое это имело значение в мире, куда я пришел взрослым человеком с опытом младенца?
Я понял, где оказался, и получил право на отдых.
Я опустился на теплую сухую поверхность и заснул так, как не спал никогда в жизни. Ни в той жизни, ни — тем более — в этой.
x x x
Мне приснился сон.Я стоял на вершине холма, склон которого был покрыт яркозеленой травой и мелкими цветами, желтыми и розовыми. На мне был коричневый балахон из моих собственных мыслей. Почему мысли были коричневыми, я не знал. Вероятно, потому что я не успел отдать их в чистку.
Я стоял и смотрел вниз, туда, где у основания холма меня ждала женщина. В отличие от меня, она была обнажена — ей незачем было надевать на себя одежду из мыслей и образов, она была такая, какая есть, и не хотела казаться иной. Женщина смотрела на меня. У нее была совершенная фигурка богини, сосочки на высокой груди выглядели двумя крупными ягодами, и мне захотелось дотронуться до них, и еще до волос — коротких и очень темных, почти черных. Я знал, что, протянув руку, сумею ощутить теплоту ее кожи, хотя разделяло нас не меньше сотни метров. И еще я знал, что, протянув руку, смогу ощутить холод разделявшего нас пространства и убедиться в том, что мы так же далеки друг от друга, как тогда… недавно… давно… где?
— Здравствуй, — сказала женщина и улыбнулась, отчего в моей крови воспарили пузырьки, и я подумал, что сейчас взлечу, будто воздушный шарик.
— Здравствуй, — сказал я, но женщина не услышала.
— Ты пришел, — сказала она, — но как ты далеко… Если бы я знала твое имя…
— Ариман, — сказал я, ощутив неудобство, будто имя это на самом деле принадлежало не мне, другому, я взял его себе временно и должен был отдать обратно.
— Если бы я знала твое имя, — печально повторила женщина, и я понял, что она действительно не слышит меня.
— Ариман! — крикнул я так, что холм, как мне показалось, зашатался.
— Если бы я знала… — еще раз сказала женщина, не услышавшая и крика.
Нужно спуститься, — подумал я. — Вниз — легко.
Но это оказалось трудно. Невозможно. Я сделал шаг и, опуская ногу на трявяной покров, понял, что не должен был этого делать, потому что…
Я оказался в другом месте и в другое время.
Где и когда?
Я так и не узнал этого, потому что проснулся.
Глава вторая
Я оделся — одежда висела на стуле, это был балахон из вчерашних мыслей, спрессованных сном в ткань, эластичную и мягкую, как кожа младенца. Я умылся — для этого и руки не нужно было притягивать, я ощутил влагу на своем лице и понял — это так, а потом сбежал по трем высоким ступенькам и оказался на улице. Мыслей в воздухе оказалось немного, и я быстро с ними управился, рассортировав по степени значимости.
«Опять собака Арнштейна спать не давала, — эта мысль витала над домом соседа справа. — Если у нее нет имени, это еще не значит, что можно беспокоить честных людей».
Ерунда, — подумал я, — Арнштейны потому и не нарекают своего пса никаким именем, что не хотят давать ему слишком большой воли. Только оборотней мне здесь недоставало для полного счастья.
«Тася, я тебя люблю, вернись!» — это был вопль души, почти осязаемый, он висел высоко над домом соседа слева. Еще немного страсти, мысль действительно материализуется, и бедовая Тася, покинувшая ночью своего влюбленного мужа, конечно, вернется, домой, но нужно ли это им обоим? Наверняка бедняга Офер не выдержит напряжения — он и сейчас на грани, — и кто тогда станет за ним ухаживать? Не Тася же, на самом деле, возвращенная, но не вернувшаяся!
А над домом напротив болталось, будто воздушный шар на привязи, простенькое, но почему-то не исполненное желание: чаю с молоком и плюшку. Нет, лучше булочку. Нет, плюшка по утрам — это в самый раз. А может, булочка вкуснее?
Да решись наконец, — подумал я, и на столе у соседа возникла большая чашка с чаем, а плюшка так и не появилась, потому что думали мы вразнобой, он хотел материального, вещественного, а мне достаточно было идеи, мысли о плюшке, и я насытился сразу, ощутил в желудке тяжесть еды и пошел вдоль домов, не отзываясь больше на мысленные призывы. Мне-то, в конце концов, какое дело?
Важных для меня мыслей не было во всем городе. Я обошел его, будто планету — пошел от дома на восток, а вернулся с запада, сделав полный круг. Должно быть, было еще рано: солнце недавно взошло и не очень-то охотно рвалось вверх. За то время, что понадобилось мне для утреннего путешествия, оно успело подняться до крыш и лежало на них подобно лентяю, не желающему встать с постели.
Небольшой городок. Здесь не было даже простого склейщика, умеющего приводить мысли в соответствие с реальными предметами. Неужели у них не случаются подобные казусы?
— Случаются, конечно, — произнес рядом со мной тонкий голос, и я, вздрогнув, обнаружил сидевшего на ступенях моего дома Ормузда. Мальчишка глядел на меня с откровенным удивлением, и я понял причину.
— Прости, — сказал я, присаживаясь рядом. — Я должен был поздороваться, как делают приличные люди.
— Здравствуй, — кивнул Ормузд. — А почему ты подумал о склейщиках?
— Мне приснился сон, — объяснил я. — Мечта. Я точно знаю, что это мечта. Идеальный конечный результат. В реальной жизни ее нет. Может быть, нет для меня. Может быть, нет вообще. Я хочу знать. Хотя бы знать, понимаешь? С воображением у меня проблем нет, а вот со знанием…
— Со знанием у всех проблемы, — глубокомысленно заметил мальчик. — Послушай, может, войдем в дом? На свежем воздухе, слишком много чужих мыслей, а мне и своих достаточно.
Мы вошли — я впереди, мальчишка за мной — и прошли в кухню. Стол здесь был вполне вещественным — то ли дуб, то ли другое, столь же твердое дерево, — а все остальное еще не было создано и представлялось как бы в дымке, идеи вещей всегда выглядят не очень ясными, пока о них не подумаешь, как о реальных предметах.
Я подумал, и газовая плита с кипевшим на ней чайником стала четкой настолько, что я услышал, как булькают пузырьки воздуха. Естественно, меня отнесло в сторону, пришлось схватиться за дверной косяк, а то меня вынесло бы из кухни в прихожую. Ормузд хмыкнул, глядя, как я барахтаюсь, и сказал покровительственно:
— Со мной тоже первое время случалось… Дай руку.
— Вот еще, — сказал я возмущенно. — Сам.
Я снял с плиты чайник и прикрутил вентиль. Не то чтобы мне было жаль газа, но даже тихое шипение выводило меня сейчас из равновесия. В верхнем шкафчике — то ли дерево, то ли пластик, не поймешь — я обнаружил две большие фаянсовые чашки, натуральные, старые даже, они уже и не помнили, когда были простыми мыслями о чашках.
— С сахаром или без? — спросил я. Сахара в доме не было, а утруждаться мне не хотелось, и Ормузд это, конечно, понял.
— Люблю с сахаром, — заявил он.
— Я тоже, — сказал я. — А совесть у тебя есть? Я не могу все сразу.
Сахарница возникла на столе будто из ниоткуда, хотя я и видел — точнее, помнил, потому что такие вещи всегда возникают сразу в памяти, отпечатываясь в матрице мира, — как Ормузд встал, подошел к низкому шкафу, что стоял у стены за столом, наклонился, открыл дверцу и взял с полки тяжелую посудину, полную тонкого сахараного песка.
— Насыпать или сам? — спросил этот наглец, и я наградил его таким взглядом, что, если бы я решился на материализацию, Ормузда отбросило бы к стене, а то и размазало бы по ней, как масло по хлебу.
Мальчик пожал плечами, взял у меня из руки чайник и налил чаю нам обоим.
— И нечего хорохориться, — сказал он назидательным тоном. — Живешь без году неделя, а туда же…
Я промолчал. Ормузд был прав, конечно. Спокойнее нужно быть. И к вещам относиться проще.
Чай прояснил мысли, но это были мысли первого круга, мысли-бабочки, быстрые и короткоживущие, из которых невозможно было даже сплести венок, не говоря о чем-то более существенном.
— Ты уже решил, что будешь делать? — спросил Ормузд, допив чай и вытерев губы ладонью.
— Да, — сказал я рассеянно. — Да, конечно. Буду искать.
— Это понятно, — пожал плечами мальчишка. — Иногда ищут даже те, кто приходит, как ты, на поле Иалу. Я спрашиваю — что искать-то?
Чай в чашке неожиданно высох, я рассердился было, решив, что это проказы Ормузда, но к счастью понял, что подумал о глотке прежде, чем сделал его, и мальчик опять прав: вжиться надо, понять, обдумать, а потом уж и искать, конечно. Все ищут. Верно. Я тоже — не исключение, хотя…
Я был исключением.
Я ощутил это, когда мысль попала в резонанс с движением тела — поднял руку, чтобы пригладить волосы машинальным движением, и мысль поднялась следом, и тоже сделала зигзгаг, и тоже — как рука — вздрогнула: я понял, что не смогу сказать Ормузду о том, как поступлю в следующую минуту.
Я только покачал головой, стараясь не встречаться с мальчишкой взглядом — он и по глазам мог прочитать хотя бы часть моих мыслей, и воплотить хотя в часть слов, в часть закона, в часть тайны…
Я не хотел этого.
— В учении, — вздохнул Ормузд, отведя взгляд в сторону, — мне хуже всего давались законы сохранения. Не любил абстрактные рассуждения. Расчет — не по мне. А тебе, вижу, нравится.
— Да, — коротко сказал я.
Присутствие Ормузда не позволяло мне сосредоточиться. Нужно было обдумать какую-то мысль…
— Послушай, — сказал я. — Если взрослый человек хочет побыть наедине с собой…
— То другой взрослый человек, — перебил меня мальчишка, — обязан не позволить ему этого, потому что понимает последствия куда лучше.
— Хорошо, — вздохнул я. — Но все-таки позволь мне побыть одному хотя бы минуту. Только давай договоримся. Если тебе не понравится то, что мне захочется сделать, оставь свои мысли при себе. Лучше вообще не думай мыслями, а с образами я уж как-нибудь справлюсь.
— Конечно, справишься, — хмыкнул Ормузд. — Сколько у тебя было в школе по законам сохранения?
— Мы их вообще не проходили, — сообщил я.
— Да? — поразился мальчишка. — Может, ты даже не знаешь законов Юлиуса-Хокера?
— Кто такой Юлиус Хокер? — осведомился я.
— Не Юлиус Хокер, — поправил Ормузд, — а Юлиус-тире-Хокер. Альфред Юлиус был физико-мистиком, он открыл законы перехода количества вещества в качество мысли. А Биньямин Хокер был мистиком с физическим уклоном, и он открыл обратный закон о переходе качества мысли в количество материи — не только вещества, кстати, поля тоже, и потому это разные законы, а не две стороны одного и того же. Вроде закона квадратичного тяготения. Понятно?
— Нет, — сказал я. — В вашей школе преподают чепуху. Что еще за квадратичное тяготение?
Вопрос вырвался прежде, чем я успел прикусить язык. А мальчишка сразу завелся, изображая профессора на кафедре заштатного университета, довольного уже тем, что на его лекцию явился единственный заспанный студент.
— Закон квадратичного тяготения не обманешь: чем плотнее духовная энергия снов, тем эффективнее она преобразуется в потенциальную энергию силы тяжести в момент пробуждения. Коммутация, понимаешь ли.
Мне стало смешно, и я не смог сдержать улыбки.
— И нечего смеяться! — прикрикнул мальчишка. — Слушай, когда объясняют. Ты еще и дня не прожил, знать ничего не знаешь, с новопришедшими всегда проблемы, а ты у меня второй, с первым своим я намучился ох как, просто сил не было, тупой оказался, жуть…
— Ты, должно быть, долго учился, — я изобразил смирение, стараясь не показать мальчишке, как тяжело мне сейчас находиться с ним рядом и слушать пусть и очень познавательную, но несвоевременную лекцию. Мне хотелось тишины, темноты — лежать, не думая о теле и воле, а только ловить всплывавшие воспоминания, которых у меня — уж это я понимал без подсказки Ормузда — быть не могло, потому что противоречило одному из главных законов природы. Я не знал, чье имя этот закон носил — наверняка у него был какой-нибудь древний автор! — но интуитивно чувствовал его силу в мире, ту силу, которая почему-то не распространялась на меня, и это понимание тоже было лишним, неправильным, но мне совершенно необходимым.
— Конечно, я долго учился, — не заметив моего состояния, а может, не обратив на него внимания, продолжал Ормузд. — После пришествия, как все, — у Учителя, а потом мог выбрать: свободу или путь. Выбрал путь и вот сейчас мучаюсь с тобой. Впрочем, в первые дни это всегда мучение, — задумчиво закончил он, — мой Учитель со мной тоже намучился…
— Ты хочешь сказать, что мой Учитель — ты?
— Кто же еще? — обиделся Ормузд. Посмотрел мне в глаза, понял мою мысль, обиделся еще больше и отвернулся к окну, забранному тонким стеклом — впрочем, это наверняка было не настоящее стекло, а либо его идея, либо временное воплощение; настоящее стекло должно быть прозрачным, а это выглядело сероватым и искажало проходившие сквозь него солнечные лучи. В это время дня лучи должны были быть зеленоватыми с золотистым отливом, а они выглядели белыми, будто все краски мира смешались и не сумели разобраться, какая из них главнее.
— Не обижайся, — сказал я, продолжая внутри себя не замечаемую Ормуздом работу по упорядочению всплывавших воспоминаний. — Учитель не должен обижаться, если ученик туп.
— Ты не туп, — отозвался Ормузд, — ты строптив, а это куда хуже на первых порах. Тупой всего лишь не понимает учения, а строптивый отвергает его, воображая, что до всего может дойти сам.
— Учитель, — сказал я, зная, что, услышав вопрос, Ормузд подумает, что я не туп и не строптив, а просто болтаю чушь, — а помнишь ли ты, кем был в той жизни? Там, откуда мы все приходим на поля?
Ормузд обернулся ко мне, взгляд его был изумленным, в нем содержался ответ, мальчишке и рта не нужно было раскрывать, чтобы донести до меня свою мысль: «Никто не может знать того, кем он был в той жизни. Предполагать можно что угодно. А знать нельзя, потому что…»
— Потому… Что? — спросил я, не поняв окончания фразы.
— Сколько Ученых, столько и мнений, — буркнул Ормузд. — Суть, правда, одна: там нет ничего, вот что я тебе скажу.
— Но почему я пришел в мир именно таким? Почему ты пришел таким, каким я тебя вижу? Почему…
— Стоп! — прикрикнул Ормузд. — Почему солнце сейчас зеленое, а к вечеру становится красным? Почему духовная сторона света никогда не меняется, сколько ни преломляй его в стеклах? Я тебе еще сотню проблем назову, к решению которых никто и подступиться не смог. Послушай, — взмолился он. — Ты только начинаешь жить! Я…
— Ты сам над этой проблемой не задумывался, вот и все, — сказал я. — Так кто из нас туп?
— Я не сказал «туп», я сказал «строптив».
— Извини, — вздохнул я, приняв наконец решение. — Спасибо тебе, ты мне помог, но теперь нам нужно расстаться. Остальное я буду делать один.
— Один, значит? — скептически спросил мальчишка. — Ну давай, давай. Человек даже законом Юлиуса-Хокера пользоваться не может, а туда же…
— Отстань от меня со своим Юлиусом, и Хокера тоже себе оставь. Уходи.
Ормузд повернулся и молча вышел из комнаты. Я закрыл глаза. Не думал. И возможно, действительно оказался в другом месте и в другое время.
«Опять собака Арнштейна спать не давала, — эта мысль витала над домом соседа справа. — Если у нее нет имени, это еще не значит, что можно беспокоить честных людей».
Ерунда, — подумал я, — Арнштейны потому и не нарекают своего пса никаким именем, что не хотят давать ему слишком большой воли. Только оборотней мне здесь недоставало для полного счастья.
«Тася, я тебя люблю, вернись!» — это был вопль души, почти осязаемый, он висел высоко над домом соседа слева. Еще немного страсти, мысль действительно материализуется, и бедовая Тася, покинувшая ночью своего влюбленного мужа, конечно, вернется, домой, но нужно ли это им обоим? Наверняка бедняга Офер не выдержит напряжения — он и сейчас на грани, — и кто тогда станет за ним ухаживать? Не Тася же, на самом деле, возвращенная, но не вернувшаяся!
А над домом напротив болталось, будто воздушный шар на привязи, простенькое, но почему-то не исполненное желание: чаю с молоком и плюшку. Нет, лучше булочку. Нет, плюшка по утрам — это в самый раз. А может, булочка вкуснее?
Да решись наконец, — подумал я, и на столе у соседа возникла большая чашка с чаем, а плюшка так и не появилась, потому что думали мы вразнобой, он хотел материального, вещественного, а мне достаточно было идеи, мысли о плюшке, и я насытился сразу, ощутил в желудке тяжесть еды и пошел вдоль домов, не отзываясь больше на мысленные призывы. Мне-то, в конце концов, какое дело?
Важных для меня мыслей не было во всем городе. Я обошел его, будто планету — пошел от дома на восток, а вернулся с запада, сделав полный круг. Должно быть, было еще рано: солнце недавно взошло и не очень-то охотно рвалось вверх. За то время, что понадобилось мне для утреннего путешествия, оно успело подняться до крыш и лежало на них подобно лентяю, не желающему встать с постели.
Небольшой городок. Здесь не было даже простого склейщика, умеющего приводить мысли в соответствие с реальными предметами. Неужели у них не случаются подобные казусы?
— Случаются, конечно, — произнес рядом со мной тонкий голос, и я, вздрогнув, обнаружил сидевшего на ступенях моего дома Ормузда. Мальчишка глядел на меня с откровенным удивлением, и я понял причину.
— Прости, — сказал я, присаживаясь рядом. — Я должен был поздороваться, как делают приличные люди.
— Здравствуй, — кивнул Ормузд. — А почему ты подумал о склейщиках?
— Мне приснился сон, — объяснил я. — Мечта. Я точно знаю, что это мечта. Идеальный конечный результат. В реальной жизни ее нет. Может быть, нет для меня. Может быть, нет вообще. Я хочу знать. Хотя бы знать, понимаешь? С воображением у меня проблем нет, а вот со знанием…
— Со знанием у всех проблемы, — глубокомысленно заметил мальчик. — Послушай, может, войдем в дом? На свежем воздухе, слишком много чужих мыслей, а мне и своих достаточно.
Мы вошли — я впереди, мальчишка за мной — и прошли в кухню. Стол здесь был вполне вещественным — то ли дуб, то ли другое, столь же твердое дерево, — а все остальное еще не было создано и представлялось как бы в дымке, идеи вещей всегда выглядят не очень ясными, пока о них не подумаешь, как о реальных предметах.
Я подумал, и газовая плита с кипевшим на ней чайником стала четкой настолько, что я услышал, как булькают пузырьки воздуха. Естественно, меня отнесло в сторону, пришлось схватиться за дверной косяк, а то меня вынесло бы из кухни в прихожую. Ормузд хмыкнул, глядя, как я барахтаюсь, и сказал покровительственно:
— Со мной тоже первое время случалось… Дай руку.
— Вот еще, — сказал я возмущенно. — Сам.
Я снял с плиты чайник и прикрутил вентиль. Не то чтобы мне было жаль газа, но даже тихое шипение выводило меня сейчас из равновесия. В верхнем шкафчике — то ли дерево, то ли пластик, не поймешь — я обнаружил две большие фаянсовые чашки, натуральные, старые даже, они уже и не помнили, когда были простыми мыслями о чашках.
— С сахаром или без? — спросил я. Сахара в доме не было, а утруждаться мне не хотелось, и Ормузд это, конечно, понял.
— Люблю с сахаром, — заявил он.
— Я тоже, — сказал я. — А совесть у тебя есть? Я не могу все сразу.
Сахарница возникла на столе будто из ниоткуда, хотя я и видел — точнее, помнил, потому что такие вещи всегда возникают сразу в памяти, отпечатываясь в матрице мира, — как Ормузд встал, подошел к низкому шкафу, что стоял у стены за столом, наклонился, открыл дверцу и взял с полки тяжелую посудину, полную тонкого сахараного песка.
— Насыпать или сам? — спросил этот наглец, и я наградил его таким взглядом, что, если бы я решился на материализацию, Ормузда отбросило бы к стене, а то и размазало бы по ней, как масло по хлебу.
Мальчик пожал плечами, взял у меня из руки чайник и налил чаю нам обоим.
— И нечего хорохориться, — сказал он назидательным тоном. — Живешь без году неделя, а туда же…
Я промолчал. Ормузд был прав, конечно. Спокойнее нужно быть. И к вещам относиться проще.
Чай прояснил мысли, но это были мысли первого круга, мысли-бабочки, быстрые и короткоживущие, из которых невозможно было даже сплести венок, не говоря о чем-то более существенном.
— Ты уже решил, что будешь делать? — спросил Ормузд, допив чай и вытерев губы ладонью.
— Да, — сказал я рассеянно. — Да, конечно. Буду искать.
— Это понятно, — пожал плечами мальчишка. — Иногда ищут даже те, кто приходит, как ты, на поле Иалу. Я спрашиваю — что искать-то?
Чай в чашке неожиданно высох, я рассердился было, решив, что это проказы Ормузда, но к счастью понял, что подумал о глотке прежде, чем сделал его, и мальчик опять прав: вжиться надо, понять, обдумать, а потом уж и искать, конечно. Все ищут. Верно. Я тоже — не исключение, хотя…
Я был исключением.
Я ощутил это, когда мысль попала в резонанс с движением тела — поднял руку, чтобы пригладить волосы машинальным движением, и мысль поднялась следом, и тоже сделала зигзгаг, и тоже — как рука — вздрогнула: я понял, что не смогу сказать Ормузду о том, как поступлю в следующую минуту.
Я только покачал головой, стараясь не встречаться с мальчишкой взглядом — он и по глазам мог прочитать хотя бы часть моих мыслей, и воплотить хотя в часть слов, в часть закона, в часть тайны…
Я не хотел этого.
— В учении, — вздохнул Ормузд, отведя взгляд в сторону, — мне хуже всего давались законы сохранения. Не любил абстрактные рассуждения. Расчет — не по мне. А тебе, вижу, нравится.
— Да, — коротко сказал я.
Присутствие Ормузда не позволяло мне сосредоточиться. Нужно было обдумать какую-то мысль…
— Послушай, — сказал я. — Если взрослый человек хочет побыть наедине с собой…
— То другой взрослый человек, — перебил меня мальчишка, — обязан не позволить ему этого, потому что понимает последствия куда лучше.
— Хорошо, — вздохнул я. — Но все-таки позволь мне побыть одному хотя бы минуту. Только давай договоримся. Если тебе не понравится то, что мне захочется сделать, оставь свои мысли при себе. Лучше вообще не думай мыслями, а с образами я уж как-нибудь справлюсь.
— Конечно, справишься, — хмыкнул Ормузд. — Сколько у тебя было в школе по законам сохранения?
— Мы их вообще не проходили, — сообщил я.
— Да? — поразился мальчишка. — Может, ты даже не знаешь законов Юлиуса-Хокера?
— Кто такой Юлиус Хокер? — осведомился я.
— Не Юлиус Хокер, — поправил Ормузд, — а Юлиус-тире-Хокер. Альфред Юлиус был физико-мистиком, он открыл законы перехода количества вещества в качество мысли. А Биньямин Хокер был мистиком с физическим уклоном, и он открыл обратный закон о переходе качества мысли в количество материи — не только вещества, кстати, поля тоже, и потому это разные законы, а не две стороны одного и того же. Вроде закона квадратичного тяготения. Понятно?
— Нет, — сказал я. — В вашей школе преподают чепуху. Что еще за квадратичное тяготение?
Вопрос вырвался прежде, чем я успел прикусить язык. А мальчишка сразу завелся, изображая профессора на кафедре заштатного университета, довольного уже тем, что на его лекцию явился единственный заспанный студент.
— Закон квадратичного тяготения не обманешь: чем плотнее духовная энергия снов, тем эффективнее она преобразуется в потенциальную энергию силы тяжести в момент пробуждения. Коммутация, понимаешь ли.
Мне стало смешно, и я не смог сдержать улыбки.
— И нечего смеяться! — прикрикнул мальчишка. — Слушай, когда объясняют. Ты еще и дня не прожил, знать ничего не знаешь, с новопришедшими всегда проблемы, а ты у меня второй, с первым своим я намучился ох как, просто сил не было, тупой оказался, жуть…
— Ты, должно быть, долго учился, — я изобразил смирение, стараясь не показать мальчишке, как тяжело мне сейчас находиться с ним рядом и слушать пусть и очень познавательную, но несвоевременную лекцию. Мне хотелось тишины, темноты — лежать, не думая о теле и воле, а только ловить всплывавшие воспоминания, которых у меня — уж это я понимал без подсказки Ормузда — быть не могло, потому что противоречило одному из главных законов природы. Я не знал, чье имя этот закон носил — наверняка у него был какой-нибудь древний автор! — но интуитивно чувствовал его силу в мире, ту силу, которая почему-то не распространялась на меня, и это понимание тоже было лишним, неправильным, но мне совершенно необходимым.
— Конечно, я долго учился, — не заметив моего состояния, а может, не обратив на него внимания, продолжал Ормузд. — После пришествия, как все, — у Учителя, а потом мог выбрать: свободу или путь. Выбрал путь и вот сейчас мучаюсь с тобой. Впрочем, в первые дни это всегда мучение, — задумчиво закончил он, — мой Учитель со мной тоже намучился…
— Ты хочешь сказать, что мой Учитель — ты?
— Кто же еще? — обиделся Ормузд. Посмотрел мне в глаза, понял мою мысль, обиделся еще больше и отвернулся к окну, забранному тонким стеклом — впрочем, это наверняка было не настоящее стекло, а либо его идея, либо временное воплощение; настоящее стекло должно быть прозрачным, а это выглядело сероватым и искажало проходившие сквозь него солнечные лучи. В это время дня лучи должны были быть зеленоватыми с золотистым отливом, а они выглядели белыми, будто все краски мира смешались и не сумели разобраться, какая из них главнее.
— Не обижайся, — сказал я, продолжая внутри себя не замечаемую Ормуздом работу по упорядочению всплывавших воспоминаний. — Учитель не должен обижаться, если ученик туп.
— Ты не туп, — отозвался Ормузд, — ты строптив, а это куда хуже на первых порах. Тупой всего лишь не понимает учения, а строптивый отвергает его, воображая, что до всего может дойти сам.
— Учитель, — сказал я, зная, что, услышав вопрос, Ормузд подумает, что я не туп и не строптив, а просто болтаю чушь, — а помнишь ли ты, кем был в той жизни? Там, откуда мы все приходим на поля?
Ормузд обернулся ко мне, взгляд его был изумленным, в нем содержался ответ, мальчишке и рта не нужно было раскрывать, чтобы донести до меня свою мысль: «Никто не может знать того, кем он был в той жизни. Предполагать можно что угодно. А знать нельзя, потому что…»
— Потому… Что? — спросил я, не поняв окончания фразы.
— Сколько Ученых, столько и мнений, — буркнул Ормузд. — Суть, правда, одна: там нет ничего, вот что я тебе скажу.
— Но почему я пришел в мир именно таким? Почему ты пришел таким, каким я тебя вижу? Почему…
— Стоп! — прикрикнул Ормузд. — Почему солнце сейчас зеленое, а к вечеру становится красным? Почему духовная сторона света никогда не меняется, сколько ни преломляй его в стеклах? Я тебе еще сотню проблем назову, к решению которых никто и подступиться не смог. Послушай, — взмолился он. — Ты только начинаешь жить! Я…
— Ты сам над этой проблемой не задумывался, вот и все, — сказал я. — Так кто из нас туп?
— Я не сказал «туп», я сказал «строптив».
— Извини, — вздохнул я, приняв наконец решение. — Спасибо тебе, ты мне помог, но теперь нам нужно расстаться. Остальное я буду делать один.
— Один, значит? — скептически спросил мальчишка. — Ну давай, давай. Человек даже законом Юлиуса-Хокера пользоваться не может, а туда же…
— Отстань от меня со своим Юлиусом, и Хокера тоже себе оставь. Уходи.
Ормузд повернулся и молча вышел из комнаты. Я закрыл глаза. Не думал. И возможно, действительно оказался в другом месте и в другое время.
Глава третья
Я всегда любил сны, потому что в снах мне обычно все удавалось. В детстве, если доводилось поссориться с кем-нибудь из сверстников и быть битым, я прибегал домой зареванный, на мамины расспросы отвечал невнятно или не отвечал вовсе, и сразу ложился спать на диванчике в большой комнате, где стояло основание стереовизора. Засыпал я быстро и в любой позе, стоило только положить голову на подушку, и мне начинало сниться, будто я одной левой побеждаю Димку-буравчика, и будто Зина из параллельного класса брала меня под руку и мы шли по школьному коридору, и все, даже ребята из выпускной группы, смотрели нам вслед и говорили: «Какая замечательная пара!»