Став старше, я научился сны программировать. Не думаю, что мне действительно это удавалось, но впечатление было именно таким: ложась спать, я задумывал сон — приключения, скажем, или любовь, или что-нибудь спокойно-возвышенное, — и все получалось, как я хотел. Как-то я рассказал об этом своему психоаналитику в районной поликлинике, и он, выпытав у меня такие детали, о которых я даже себе не всегда напоминал, глубокомысленно заявил:
   — Аркадий Валериевич, у вас сильна эйдетическая память, вы не сны умеете конструировать, а свои воспоминания о снах, которые вам даже, может быть, и не снились вовсе.
   — Как это возможно? — удивился я.
   — Такое бывает, — продолжал настаивать психоаналитик. — Люди обычно не запоминают снов. Точнее, сны конструирует и запоминает подсознание, это особый процесс, с сознательной деятельностью связанный весьма опосредованно. Просыпаясь, вы помните обрывки последнего быстрого сна — процентов пять-десять информации, не более. Но лакуны не остаются пустыми: включается ваша фантазия — зачастую опять-таки бессознательная, — и мгновенно заполняет пустоты сна желаемыми образами. Понимаете? Вы говорите, что хорошо помните вчерашний сон, а я уверяю вас: не сон вы помните, а свою фантазию, порожденную обрывками, оставленными сновидением.
   — Поэтому в снах мне всегда все удается?
   — Конечно. Вы не можете допустить собственного поражения, придумывая реальность мира, в котором вам хотелось бы жить.
   Я промолчал, но в ту же ночь заставил себя увидеть во сне, как я овладеваю самой красивой женщиной на планете Айолой Лампрам из Эритреи, она выступала несколько дней назад в вечерней программе «Люби меня» и поразила той экзотической красотой, когда тело невозможно расщепить на элементы — лицо, шею, грудь, бедра, — все это по отдельности выглядело не очень привлекательным, но вместе… Помню, Алена тогда сказала:
   — Аркаша, у тебя взгляд самца.
   Я не спорил. Мужчина, который не смотрит на женщину, как самец, хотя бы изредка, теряет в своей мужской сути куда больше, чем если он не может вбить гвоздь в пластилитовую стену.
   В тот вечер мне было хорошо с собственной женой, как никогда прежде, а потом я заснул, и во сне мне было хорошо с Айолой Лампрам — я был уверен, что видел именно созданный мной сон, а не подсознательную фантазию, явившуюся в момент пробуждения. Конечно, моя уверенность ничего не значила для психоаналитика, но мне было все равно.
   А когда я увидел в своем последнем сне стоявшую у подножия холма обнаженную женщину и понял, что люблю ее больше всего на свете — больше той жизни, которую я к тому времени прожил, и больше всех жизней, которые мне, возможно, предстояло еще прожить, — я точно знал, что она не могла быть порождением фантазии, сексуальной мечтой подсознания. Женщина была так же реальна, как реален сон, который потом сбывается, и ты не понимаешь причинно-следственной связи между этими явлениями, да и понимать не хочешь, тебе достаточно факта: ты видел, и это случилось.
   Жаль, что тогда — в мире — мне пришлось умереть, встретив во сне свою мечту.
   За все нужно платить. За большую любовь — хотя бы за понимание того, что она существует, — приходится платить смертью, и это еще не самая большая плата, если в конце концов получаешь то, что казалось нереальным и далеким, как планета Плутон.
x x x
   И еще я вспомнил, уйдя в себя.
   Мое имя Аркадий Винокур. Я пришел в этот мир из Москвы две тысячи семьдесят четвертого года. Пришел как все — потому что умер. Но — в отличие от прочих — мой приход имел смысл. Цель. Ормузд тоже говорил о цели, вытаскивая меня из болота пришествий — или с поля Иалу — или из пучины Иштар — разные названия обладали одинаковым смыслом. Но цель, которую имел в виду Ормузд, была вовсе не равнозначна моей. Цель, о которой говорил мальчишка, для меня в этом мире не существовала. У меня была своя.
   Воспринималась она как последовательность картин.
   Картина первая. Я, частный детектив Аркадий Винокур, стою над телом погибшего по неизвестной причине господина Подольского и с ужасом смотрю на сожженное лицо, на котором холодными голубыми лужицами выделяются глаза. Уже тогда меня посетила некая мысль, которой в то время быть не могло. И оттого, что она пришла ко мне в голову там и тогда, я не мог вспомнить ее здесь и сейчас. А должен был.
   И вторая картина. Я лежу на диване в комнате моего шефа, Виктора Хрусталева, надо мной склонился мужчина в черном костюме, черной ермолке и с таким же черным, физически ощутимым взглядом. Он хочет мне добра. Чухновский. Да, это его фамилия. Ну и что?
   — Он же все помнит! — кричит раввин. — Именно сейчас он помнит все…
   И я понимаю, что это так. Если бы не эти слова, я не смог бы прийти в этот мир таким, каким пришел. Я всплыл бы на полях Иалу или на болоте пришествий ничего не помнящим и не понимающим существом, каким является в этот мир каждый, кто покидает тот. Я действительно не смог бы ни секунды обойтись без Учителя. Я не знал бы ни цели своей в этом мире, ни смысла своего здесь появления. Цель я бы выбрал потом, а смысл мне растолковал бы Учитель.
   Но я пришел иным. Я помнил, и это меняло все.
   Об этой моей особенности не должен был знать никто. Потому что я лишь наполовину принадлежал этому миру. Я сохранил память.
   Но Господи, как же мне должно быть трудно…
   Ностальгия? Умирая и возрождаясь, не нужно помнить о прежнем. Нельзя, иначе новая жизнь становится обузой хотя бы потому, что не является продолжением. Я прожил полгода в Австрии, когда заканчивал колледж и проходил практику в спецназе по борьбе с терроризмом — и как же мне было плохо без воздуха Москвы, без ее безалаберных транспортных развязок на самых немыслимых для западного водителя уровнях, без темных подъездов с копошащимися тенями, без… Без себя — московского, которого я потерял, оказавшись по ту сторону границы. Я считал дни до возвращения, хотя скучать, конечно, не приходилось. И я хотел на эти полгода лишиться памяти, чтобы прошлое не вытесняло из мыслей настоящее и не мешало думать о будущем.
   И это — всего полгода, когда знаешь, что вернешься, а вернувшись, будешь вспоминать широкие венские проспекты и воздушные развязки, расположенные так высоко, что даже шум пролетавших аэробусов не мешал сидеть под зонтом в кафе и наслаждаться шелестом шин по упругому уличному покрытию.
   А сейчас? Прожита жизнь и оставлена в мире, который для меня все еще реальнее этого. Почему я не потерял память — как все, как тот же Ормузд, для которого прошлая жизнь означала, судя по его словам, ровно то же, что для меня — Аркадия Винокура — означали рассуждения о прошлых инкарнациях, в которых я, возможно, был женщиной, петухом или крысой, но о которых ничего не помнил?
   Господи, как же там было хорошо…
   В Москве?
   Я ловил брызги воспоминаний, я весь покрылся ими, как пеной, воспоминания забили мне ноздри, и я начал задыхаться.
   Задохнувшись, я вернулся в мир.
   Чтобы жить? Но жил я — там.
   Зачем я здесь?


Глава четвертая


   Город назывался Калган. Он лишь на первый взгляд был невелик — это был город-мысль, материального в нем было ровно столько, чтобы хватило для приема и адаптации новоприбывших вроде меня. Здесь жил всего лишь один Ученый, но даже он скорее всего не утруждал себя работой. Много было Учителей, и это естественно, но в Учителях я не нуждался. Ормузд, после того, как я его прогнал, издали наблюдал за каждым моим движением, мысленно поправляя, когда я нечаянно нарушал установленный распорядок.
   Я постоянно думал о женщине на холме, и мне приходилось все время прилагать мысленные усилия, чтобы не думать о ней — знакомое по прежней жизни ощущение, когда тебе говорят: «Не думай о белом слоне», и тебе, конечно, только белый слон и приходит в голову, топча своими толстыми ногами все остальные рассуждения, даже самые важные.
   Я думал о женщине на холме, и у меня выкипала вода в чайнике, потому что энергия мысли, которая не могла воплотиться в образ (где был этот холм? когда? — я не знал), искала выхода и обращалась в тепло, а единственным прибором в моей квартире, способным это тепло концентрировать без опасности вызвать немедленный пожар, был чайник, стоявший на кухонном столе.
   Проснувшись на пятый день после рождения, я обнаружил, что парю в воздухе над постелью — энергия сна перешла в потенциальную энергию поля тяжести (закон квадратичного тяготения, это мне уже успел растолковать Ормузд), и теперь, чтобы не упасть и не приложиться головой о холодный пол, мне нужно было превратить эту энергию в мысль, а я еще не привык, и мысль получилась куцей, как одеяло, которое все время спадало с меня, потому что соткано было, по-моему, из прошлогодних новостей.
   «В десять мне нужно быть у Минозиса, а я еще даже не проснулся», — такой была эта мысль, и ее житейской примитивности оказалось недостаточно, чтобы плавно опустить меня на жесткий матрас. Впрочем, ударился я не сильно и тотчас же вскочил на ноги.
   Спать обнаженным я уже привык, но, проснувшись, мне хотелось немедленно завернуться во что-нибудь более вещественное, нежели ошметки снов, прилипшие к телу за ночь и скрывавшие наготу не больше, чем пыль, которой сегодня было особенно много в прохладном утреннем воздухе. Я провел по телу рукой, сгреб остатки сновидений и, даже не попытавшись рассмотреть их поближе (мне не снилось ничего, что стоило бы увидеть еще раз), выбросил в мусорную корзину, где они, соприкоснувшись с металлическим дном, вспыхнули и обратились в тепло. На стуле висел мой балахон, я его сам два дня назад сконструировал из ткани, предназначенной для воздушных шаров, а вовсе не для одежды. Мой поступок выглядел экстравагантным — нынче не в моде было щеголять в грубой одежде из вещества с лоскутами, скрепленными не мыслью, а нитками. Плевать — так мне было если не очень удобно, то, по крайней мере, привычно.
   Материя за ночь потеряла тепло, и меня начало знобить. Пробежав босиком по холодному полу, я умылся в кухне водой, скопившейся за ночь в ванне, и задумался над тем, что хочу получить на завтрак. Я уже научился готовить яичницу, но ее я ел вчера, а сейчас мне захотелось творога, простого крестьянского творога по рубль двадцать за пачку — Алена всегда покупала его в ближайшем к дому супермаркете, почему-то только там был в продаже творог расфасовки Можайского молочного комбината, самый вкусный на свете. Глупо было думать о такой пачке сейчас, это вызвало приступ ностальгии, и я опустился на табурет, даже не подумав о том, что и он мог быть лишь видимостью, мыслью о мебели, оставленной мной вчера вечером и не убранной в закоулки памяти.
   К счастью, табурет оказался вполе материальным, и я сказал себе: «Все, перестань. Это ведь не прошлое. Это даже и не жизнь. Ничего этого не было. Ничего. Нельзя думать об этом — кто-нибудь увидит твои мысли, и что тогда?» Я, конечно, не знал, что могло быть тогда, но испытывать судьбу мне совсем не хотелось.
   Алена… Господи.
   Неожиданно меня ожгла очевидная мысль: Алена, моя жена, тоже должна существовать сейчас в этом мире. Может, даже в этом городе. Она, скорее всего, не помнит себя прежнюю, но внешность, физическое тело… Чушь. Физическое тело не обязательно повторяло свою земную суть — разве я сам был похож на Аркадия Винокура, жившего в Москве? Из зеркала на меня смотрел мужчина, которому можно было дать лет тридцать пять (да, мне столько и было…), но более высокий и жилистый, с низким лбом и широкими скулами. Я помнил себя более привлекательным, но это обстоятельство почему-то меня совсем не волновало.
   Свет солнца за окном сменился — вместо светлозеленого, восходящего, стал дневным, желто-оранжевым, времени у меня оставалось слишком мало, и я бросил чашку с блюдцем в раковину, даже не пытаясь их вымыть. От усилий у меня уже болела голова: я все время пытался использовать безоткатный метод, которому меня еще в первый день обучил Ормузд. Пользуясь этим методом, я был уверен, что не расквашу нос о стену или стол, но, с другой стороны, я перекладывал свои проблемы на кого-то, может, на того же Ормузда, и это не добавляло мне ни оптимизма, ни уверенности в собственных силах.
   Я сбежал по ступенькам, на улице почти не было людей, а те, что шли по своим делам, не обратили на меня внимания, хотя я, по местным представлениям, выглядел достаточно странно в своем балахоне. Только чей-то пес, сидевший посреди дороги, посмотрел на меня умными глазами, и мне показалось, что он ехидно фыркнул. Интересно, — подумал я, — кем был этот пес в той жизни? Собакой? Скорее всего, нет — он мог быть и человеком, слишком уж у него ясный и осмысленный взгляд. Может, он и мысли мои читает?
   Я попытался закрыться, получил толчок в спину и едва не упал, пришлось ухватиться за спинку скамьи, стоявшей перед домом. Пес фыркнул еще раз и медленно побрел по улице. Навстречу плыл на высоте полуметра ковер-такси, на котором сидели трое мужчин, занятых оживленной беседой. Ковер наехал на собаку, перерезал ее пополам и поплыл дальше, а пес даже головы не повернул — это и не пес был, оказывается, а чья-то очень глубокая мысль, чье-то представление: я еще не научился отличать видимость от сущности, мысль о предмете от самого предмета.
   Чертыхнувшись, я бросился следом за уплывавшим ковром и на ходу вскочил на его ворсистую поверхность — так в детстве мы с приятелями на спор прыгали на подножки поднимавшихся со стоянки аэробусов. Толик, мой школьный друг, однажды упал с высоты двух метров, потому что не удержался на скользкой поверхности, и несколько дней провел в больнице. С тех пор я боялся прыгать на ходу, но ведь не здесь же, да и двигался ковер медленно, пассажиры не торопились. Покосившись в мою сторону, они продолжили беседу, к которой я не стал прислушиваться.
   Дом, где жил Минозис, городской Ученый, пригласивший меня к себе на беседу, располагался в центральном квартале — фасад его выходил на рыночную площадь, которую я пока обходил стороной: боялся, что буду неправильно понят, и те идеи, которыми я не собирался делиться ни с кем и ни за какую плату, будут расценены, как продающиеся, и чем это могло для меня закончиться, я не знал, да и знать пока не хотел. Лучше не появляться на рынке — от греха подальше.
   Дверь была закрыта, причем не словом, а на замок — вполне материальный, видимый издалека амбарный замок с цифровым кодом. Я растерянно остановился. Зачем Ученый пригласил меня к себе, если сам куда-то ушел?
   Я подошел вплотную и рассмотрел замок вблизи. Код оказался не цифровым, а буквенным, причем буквы были вырезаны в металле кириллицей — наверняка специально для меня. Я повертел барабан, не услышал щелчков и подумал, что самым простым и естественным был бы код, составленный из букв моего имени. Аркадий? Нет, Минозис не мог знать, что когда-то меня так звали. Да и букв в слове было шесть, а не семь. Ариман, конечно же. Шесть букв. Код замка — и код имени. Ассоциация настолько очевидна… За кого он меня принимает, этот Минозис?
   Я повернул части нехитрой мозаики, послышался тихий щелчок, и замок пылью рассыпался в моих руках. Пыль немедленно раскалилась чуть ли не докрасна, в металле замка энергии оказалось более чем достаточно, я поспешно отряхнул пылинки, они взлетели и попыли по воздуху в сторону базарной площади. Конечно, зачем пропадать добру?
   Дверь я открыл пинком колена, потому что пальцы все еще жгло. В холле оказалось сумрачно, но очень уютно. На мгновение я задохнулся от ощущения, не испытанного с детства: будто вернулся домой из школы, бросил в угол ранец и повалился на шкуру — в моем детстве это была синтетическая шкура тигра с такой же синтетической, но все равно страшной головой, а здесь на полу лежала огромная шкура то ли медведя, то ли иного, более варварского существа. Шкура выглядела настоящей, жаркой от недавно пролитой крови, а оскаленная морда животного смотрела на меня пустыми, но все равно смертельно злыми глазами. Можно было и испугаться.
   — Скажите, Ариман, — произнес голос над самым моим ухом, — какой род деятельности для вас предпочтительнее: наука, философия, созидание? Или, может, учительство?
   Похоже, Минозис не собирался являться мне в материальном облике — но как ему удалось все атомы своего наверняка не маленького тела обратить в их духовную сущность? Вчера я попробовал сделать нечто подобное лишь с одним своим пальцем — выделившееся при этом тепло было так велико, что я завопил от боли, мне показалось, что у меня чернеет и плавится кожа, и все сразу вернулось обратно: и палец, и та его ментальная суть, которую мне не удалось увидеть своими глазами…
   — Простите, — пробормотал я, оглядываясь по сторонам, — как-то неловко разговаривать, не видя собеседника.
   — Полно, Ариман, — сказал голос, и я понял, что Минозис улыбается, — не настолько вы уже юны, чтобы не сообразить такой малости. Не по сторонам нужно смотреть…
   Конечно! Вглядевшись в собственные впечатления от дома, двери и комнаты с ковром-шкурой, я немедленно увидел и хозяина. Минозис оказался тщедушным седоволосым мужчиной лет семидесяти на вид, правда, с очень гладкой и молодой кожей — результатом то ли косметической операции, то ли постоянного мысленного омоложения. Он стоял метрах в двух от меня и вглядывался в мои мысли так пытливо, что я мгновенно закрылся, будто прикрыл лицо ладонями.
   — Садитесь, Ариман, — сказал Минозис и показал мне на возникший будто из ничего диван коричневой кожи. Подобная легкость обращения с духовными сутями была мне в новинку, я вполне допускал, что диван на самом деле являлся лишь идеей дивана, и сесть на него я смогу только если и сам обращусь в собственную идею, а этого я сделать даже не пытался: разве я знал достаточно о самом себе?
   Диван оказался мягким, Минозис присел рядом, не спуская с меня пристального взгляда своих черных глаз.
   — Вам исполнилось пять суток, Ариман, — резко сказал Ученый, продолжая взглядом высверливать в моем лбу отверстие. — От помощи Ормузда вы отказались, но знаете о мире далеко не достаточно для того, чтобы жить самостоятельно. Я не могу выпустить вас в жизнь, вы это и сами прекрасно понимаете. Вы даже не смогли увидеть меня, войдя в комнату, хотя я всей душой… Ариман, я не понимаю вас: то ли вы слишком просты, и тогда вам лучше надолго остаться в Калгане, то ли чересчур сложны, и тогда вас нужно оставить здесь навсегда, поскольку вы являетесь замечательным объектом для научного познания. Что скажете?
   Я сказал первое, что пришло в голову, и немедленно пожалел об этом:
   — На каком языке мы разговариваем, Минозис?
   Ученый поднял брови — он не понял вопроса! Я увидел его смятение: над головой Минозиса возник легкий пар, мысль овеществлялась помимо его воли, настолько он был взволнован.
   — Извините, — пробормотал я, прокляв собственную несдержанность. — Я действительно еще не освоился, не понимаю, что говорю.
   Пожалуй, сказав то, что сказал, я действительно не понимал, как это у меня вырвалось, но сейчас мне уже был ясен смысл вопроса: мы разговаривали с Минозисом, а до того я говорил с Ормуздом и другими людьми и не испытывал трудностей в общении, но, черт возьми, действительно — на каком языке мы общались? Это был не русский — я с недоумением понял, что не смог бы записать привычными буквами ни одного сказанного или услышанного слова. Но и никаким другим этот язык тоже быть не мог по той простой причине, что я не знал других языков — меня им не обучали.
   Не обучали — когда? В Москве двадцать первого века?
   Я прихлопнул начавшиее было всплывать воспоминание, чтобы Минозис не успел его ощутить — наверняка ведь он видел не только мою физическую оболочку, мысли воспринимал тоже, я только не знал, насколько глубоко в мое сознание он мог забраться.
   О языке — потом. Нужно изобразить незнание, собственную глупость, что угодно!
   — Есть, — добродушно сказал Ученый. — Есть, конечно. Я ведь сказал, что вы, Ариман, не так просты, каким кажетесь даже самому себе. Видимо, ваше истинное призвание достаточно редкое, и это меня вдохновляет. Я имею в виду физический космос. Вам говорит это о чем-нибудь?
   Физический космос. Конечно. Луна, Солнце, планеты, звезды, галактики, туманности, пустота. Меня это никогда не интересовало — я не бывал даже на лунных поселениях, а их у России чуть больше полусотни… Стоп. Нет никакой России.
   Да, физический космос — эта идея была мне понятна. И что же?
   — А то, — продолжал Минозис, не успев, видимо, ухватить проглянувшую из моего подсознания мысль, — что вы сможете стать Ученым, если пройдете курс обучения — не у меня, впрочем, я не специалист по внеземным колониям. Вы сказали о языке — но это не ваши слова, словами вы не смогли выразить мысль. А ваша ментальная реакция, я вижу, свидетельствует о том, что понятие о чужих языках присутствует у вас с возрождения. Теперь и я понимаю кое-какие странности в вашем поведении, — голос Ученого был задумчив, Минозис делал свои выводы, и мне оставалось только ждать конца его рассуждений. — Я приписывал эти странности трудности вашего появления — ведь Ормузду пришлось выводить вас с поля Иалу на сухое место, верно? На самом деле…
   Он замолчал, но я продолжал ощущать его мысль, Минозис не скрывал ее, напротив, ему казалось, что мыслью он объяснит мне больше, чем сотрясениями воздуха, от которых он попросту устал. Мысль он мог выразить целиком и сразу, а то, что мне потом придется разбираться в ней, копаться, как в мешке, полном старых и новых вещей, так ведь это мои проблемы, а он, Минозис, с удовольствем будет наблюдать за этим процессом.
   Я раскрыл мешок его мысли и прежде всего вытащил на свет идею множественности миров. Идея была так же стара, как сами миры, и никогда не являлась тайной. Земля — одна из двенадцати планет, обращающихся вокруг звезды — Солнца, если говорить о физической сути. Но ментальные тени каждой из планет обладали множеством спутников, будто обертонов мысли, и каждый обертон имел свойство обращаться в материю, когда в космосе возникали для этого условия. Живое же существовало везде. И это живое было иногда странным донельзя, а кому же разбираться в странностях, если не Ученым, для того и явившимся в мир, чтобы объяснять и использовать объясненное?
   С этим я, пожалуй, мог согласиться. В конце концов, и в той моей жизни ученые объясняли и использовали объясненное. Впрочем, объясняли не всегда верно, а использовали, не всегда объяснив.
   — Вы полагаете, Минозис, что мне лучше покинуть Землю? — спросил я.
   — Вы ухватили суть моего предложения, Ариман, — кивнул Ученый. — Но я вижу, это будущее вас не вдохновляет?
   Не вдохновляет? Я еще не знал, что вообще могло меня вдохновить. Я должен был… Что, в конце концов, я должен был совершить в своей новой бесконечной жизни?
   Слово это — «бесконечной» — кольнуло душу. Я впервые подумал о том, что бессмертен, поскольку бессмертна душа. Чем является материальное тело в этом мире? Только ли придатком человеческой сути? И если так, если душа бессмертна, поскольку нематериальное не может быть подвержено износу, то бессмертным становится и тело, придаток души.
   — Ариман, — донесся до меня будто сквозь влажный туман голос Минозиса, — боюсь, что город вам придется покинуть немедленно. Думаю, что и Землю — тоже.
   Я не стал спрашивать почему — в требовании ученого содержался ответ и на незаданный мной вопрос. Потому что я был другим. Потому что я своим появлением нарушил порядок и продолжал нарушать его ежесекундно.
   — Я не хочу покидать Землю, — мирно сказал я. — Я еще ничего не знаю. Я еще ничего не видел. Ничего не нашел.
   Неожиданно я понял, что не могу пошевелиться. Мысли мои тоже застыли. Даже глаза уставились в одну точку, зрачки будто налились свинцом и тянули взгляд вниз, к полу. «Покинуть Землю, — это была не мысль, а отпечаток ее в подсознании, повторявшийся, будто на кольцевой ленте магнитофона, — покинуть Землю, покинуть Землю»…
   «Нет, — я попытался разорвать эту ленту, — нет, нет».
   Но лента оказалась слишком крепкой, она хлестнула меня, мыслям моим стало больно, и они попрятались, оставив на поверхности сознания свою закольцованную тень.
   «Нет, — молил я, — нет»…
   И сдался. Что я мог противопоставить ментальной атаке Минозиса?
   Не знаю, что изменилось в выражении моего лица. Боюсь, что ничего. Боюсь, что и в мыслях — точнее, в их круговом беге — тоже ничего не изменилось. Но какое-то движение Минозис все-таки сумел уловить. Он понял, что сломил мое сопротивление, и тотчас ослабил хватку.
   — Да ладно, Ариман, — небрежно сказал Ученый. — Вы можете меня возненавидеть, но потом поймете, что я хотел, хочу и буду хотеть вам только того, чего вы хотите для себя сами.
   — Я…
   — Да, да и да. Вы еще не в состоянии понять себя, а я могу это сделать.
   — Похоже, — сказал я, — у меня нет выбора.
   — Почему? — удивился Минозис. — Выбор есть всегда. Просто вы уже выбрали, вот и все.
   — Я выбрал Землю, — сказал я упрямо.
   — Вы уверены? — поднял брови Ученый.
   Что ж, он был прав, а я ошибался. Я не был уверен, что мое место — на Земле. Я не был уверен, что на Земле находится холм, который я непременно должен был отыскать. Холм, у подножия которого ждала меня Она. И я не был уверен, что именно на Земле я отыщу то, что не нашел в той жизни. Но начинать поиск я должен был на Земле!
   — Уверен, — сказал я и приготовился отбить новую атаку.
   Но ничего не последовало. Минозис смотрел на меня изучающим взглядом, не пытаясь использовать ментальную силу. Мне стало жарко, и я понял, почему ученый медлит. Он ждал, пока воздух в комнате охладится. Его ментальный удар не мог не вызвать изменений в материальном мире, энергия мысленного действия перешла в тепло, и теперь Минозис вынужден был выждать, прежде чем начинать новую атаку, иначе он рисковал быть ошпаренным.