Страница:
Даэна не ответила. Разве она спасла меня? Нет — только предоставила отсрочку. Сколько времени нужно Ученому, чтобы придумать другой способ справиться со мной? Минута? Час? Год?
В этом мире больше не было никого, кто мог бы помочь мне. Ормузда, своего Учителя, я убил. Антарм, мой соглядатай, исчез. Я обнял Даэну, она не сопротивлялась, но я не мог обмануться — ей было все равно.
— Даэна, — сказал я. — Любимая моя, мы всегда будем вместе, слышишь? Всегда и везде. Мы будем вместе, и все вернется.
Вернется? Что? То, чего еще не было?
Даэна легко высвободилась из моих объятий и тихо пошла куда-то мимо низкорослых деревьев, больше похожих на кусты, кучно стоявших у подножия холма. Я догнал ее и пошел рядом.
— Даэна, — сказал я минуту спустя, — Минозис хотел, чтобы я покинул Землю. Я остался, и тогда он отнял тебя. Может быть, мне действительно уйти? И тогда… тогда ты станешь собой?
Может быть. Впрочем, я не мог выполнить требование Ученого, даже признав свое перед ним поражение. Покинуть Землю — как? Какими транспортными средствами пользовались для межпланетных перелетов в этом мире? Какими законами природы? Где искать космодром, если он вообще существует? И нужно ли покупать билет?
Кстати, есть ли здесь деньги? До сих пор мне не приходилось сталкиваться с этой проблемой: все необходимое для жизни — жилье, еду, воду — я, как и все, создавал сам в собственном воображении, и закон сохранения действовал безотказно, энергия воображения переходила в энергию вещества, и я получал хлеб и воду, и даже любимый кофе «Элит». Я понимал, что мог и вовсе обходиться без пищи, прямо преобразуя духовную энергию в созидательную энергию материи. Старые привычки заставляли меня цепляться за былые условности. И не только меня — вот в чем парадокс! Разве Ормузд не создавал себе время от времени пирожка с повидлом? Это не казалось ему странным, и значит, не связывалось в его сознании с памятью о прошлой жизни.
— Извини, — сказала Даэна голосом равнодушным, как лежавший на дороге камень. — Не иди за мной больше, хорошо?
Она так и не обернулась в мою сторону. Ускорила шаги и через минуту скрылась за деревьями. Мне показалось, а может, это произошло на самом деле, что деревья, пропустив жещину, склонили кроны, преграждая мне путь.
Я стоял в высокой траве, но ощущение было таким, будто я лежу, и травинки касаются моих щек, а из глаз текут слезы, содержанием которых была не соль жидкости, а соль моей ушедшей любви.
Я лежал, прижавшись щекой к жесткой траве, и я стоял в чистом поле, и шел к лесу тоже я, а еще я летел в это время над полями на высоте птичьего полета, и все это происходило одновременно. Чувства, а не разум подсказали мне, что среди четырех ощущений я должен выбрать одно. Одно — и правильное.
Я, летевший над землей, увидел сверху, как Даэна блуждает среди деревьев и тоже не может выбрать свою дорогу. Я, стоявший на холме, увидел, как над западным горизонтом, куда медленно падало солнце, возник еще один шар и поплыл ко мне. И еще я, лежавший в траве и плакавший слезами памяти, видел, как мое прошлое, все, что было мне дорого, впитывалось почвой и уходило в мир.
Выбор, как я подумал в тот момент, был ясен — иного выбора я сделать не мог.
Я поднялся еще выше и только тогда удивился тому, как удается мне держаться в воздухе, став то ли Ариэлем из старого беляевского романа, то ли Друдом из еще более старого романа Грина — я читал обе эти книги в детстве, когда еще не забыл, какое это удовольствие — держать в руках пластиковую книгу. Я помнил Ариэля и знал, что летать невозможно. Подняться в воздух может дух, воображение, но я оставался собой, я видел себя: руки, распростертые в воздухе, и ноги, которые я поджал, чтобы повернуться вокруг оси и направить движение прочь от шара, парившего в двух-трех километрах от меня и, похоже, не одобрявшего мой выбор.
Впрочем, чего тут было не понимать, если на то пошло? Энергия переходит из нематериальной формы в материальную и наоборот. Полная энергия сохраняется. Теряя что-то в своей духовной, нематериальной сути, неизбежно приобретаешь физическую энергию, которая, вообще говоря, может оказаться любой. Кинетической энергией движения, например, или потенциальной энергией поля тяжести.
Я лежал в поле тяжести Земли, на одной из бесчисленных поверхностей, которые в физике, кажется, назывались эквипотенциальными. Я заскользил по наклонной плоскости, отбирая энергию тяжести небольшим порциям и преобразуя ее в кинетическую энергию полета. Вперед… Вперед…
Я летел все быстрее. Лишь однажды я оглянулся, запоминая: Даэна, вышедшая на поляну, осыпанную солнечными лучами, будто яркозелеными стеблями, и шар, висевший над деревьями и будто раздумывавший над тем, что ему делать. Шар не проявлял агрессивности, но в любой момент мог стать врагом, и если в первом бою меня спасла любовь Даэны, то чья любовь или чье иное сильное чувство могли спасти меня теперь?
Сколько продолжалось мое скольжение с высоты? Десять минут? Час? Солнце, казалось, стояло на одной высоте, решив дождаться моего приземления и лишь затем продолжить свой путь к горизонту. Поняв, что в следующую секунду я коснусь земли, и вытянув ноги, чтобы не упасть, я обнаружил себя не в лесу, не на поляне, а в месте, которое мне было совершенно не знакомо. Площадка, покрытая упругим веществом, и множество плоских дисков вокруг — от полуметра в диаметре до огромных десятиметровых махин. Вблизи диски были похожи на древесные пни, отличаясь от них разве что цветом, иссиня-черным, не ассоциировавшимся в сознании с зелеными насаждениями.
Солнце устремилось к горизонту с такой скоростью, будто желало наверстать упущенное время. Темнота должна была упасть с минуты на минуту, и в воздухе вовсе не носились идеи, ухватив которые я мог бы понять, где оказался и что теперь нужно делать.
Я сделал несколько шагов в сторону ближайшего ко мне диска, дрожавшего в нетерпении, будто резвый конь в ожидании всадника. Возникшее в мыслях сравнение вовсе не показалось мне неуместным и породило другую ассоциацию, точнее, воспоминание.
Когда мне было семь лет и родители были еще живы, отец повел меня в зоопарк. Московский зоопарк — вообще странное место, где не всегда понимаешь, кто на кого пришел смотреть: люди на зверей или звери на посетителей. Многие животные здесь были либо генетическими конструктами, либо дефектными клонами. Мы направились к вольерам с тиграми, подошли к барьеру, и я в смятении отступил, потому что тигр (а может, это была тигрица?) стоял, положив передние лапы на бетонную перекладину, и смотрел мне в глаза абсолютно разумным взглядом. Не нужно было быть ни телепатом, ни знатоком звериной психологии, чтобы понять, что хотел сказать этот уссурийский красавец. Даже мне в мои семь лет и при отсутствии опыта общения с хищниками было ясно: животное любило меня — не так, как любит человека собака или кошка, а так, как меня могла любить только мама. Во взгляде было столько чисто человеческой теплоты, участия, желания приласкать и накормить сладкой кашей, что я невольно поднял ногу, чтобы перепрыгнуть через протянутую низко над землей нить заградительного кабеля, и если бы не железная хватка отца, вцепившегося изо всех сил в мою курточку, в следующее мгновение случилось бы непоправимое. Мне не грозила гибель в тигриной пасти, но электрический разряд поразил бы меня наверняка…
Я остановился метрах в трех от диска, манившего меня так же, как манила к себе тигрица. Я заставил себя остановиться. Я заставил себя перевести взгляд в темневшее небо. Я заставил себя думать о тигрице из зоопарка, а не о том, как я сейчас вскарабкаюсь на дрожащий в нетерпении диск, и тогда…
Что — тогда?
— Я не сделаю того, что вы от меня хотите, — сказал я вслух.
К кому я обращался? К Минозису? К Фаю? Или к природе, чьи законы сейчас проявляли себя?
Между облаками, безжизненно висевшими в зените, возник блестевший в солнечных закатных лучах шар, пикировавший на меня так же, как совсем недавно пикировала на нас с Виктором патрульная полицейская машина. Шар излучал единственную концентрированную мысль: «Вперед! На корабль!»
Что ж, теперь это стало понятным. Черный цилиндр был космическим кораблем, предоставленным в мое распоряжение, чтобы покинуть Землю. Значит, я находился на космодроме. Значит, мой полет был ничем иным, как выполнением приказа Ученого? Значит, и Даэну я оставил одну, выполняя чужой приказ и даже не задумавшись о том, что совершаю преступление?
Но ведь ни Минозис, ни Фай не были свободны в выборе поступков. Если законы морали — это объективные природные законы, связавшие духовную суть человека с его физической, материальной природой, то Ученые не могли эти законы преступить. Не могли даже подумать о том, что это возможно.
Значит, оставлять любовь — морально? Если следовать законам природы этого мира — да, потому что… Без «потому что»! Разве я спрашивал себя когда-нибудь, почему притягиваются разноименные заряды? Таков закон природы — закон Кулона. Человек начинает спрашивать «почему это так?», когда речь заходит о законах общества. Кажется, что спросив, а потом ответив, получаешь возможность изменить. Сделать лучше.
А если все предопределено?
Но тогда… Тогда и гибель Ормузда была предопределена законами природы, а не моим желанием. Я убил Учителя по элементарной причине: природные законы вошли в конфликт с моими внутренними законами, перешдешими в этот мир вместе с сохранившимися воспоминаниями.
Мог ли я заставить себя поступить вопреки силам природы? Расправиться с пикировавшим на меня ослепительным шаром, пользуясь оружием, которое я еще ни разу не применял сознательно, будучи в здравом уме и твердой памяти?
Я протянул руку к шару и, хотя расстояние между нами все еще измерялось сотнями метров, коснулся ладонью его холодной поверхности. Меня это удивило — я думал, что шар окажется раскаленным, как звезда. Впрочем, удивление мгновенно сменилось пониманием: шар и должен был быть холодным, поскольку не было в нем никаких духовных сущностей, способных создавать физическое тепло. Это было орудие убийства, и оно обязано было оставаться холодным.
Что-то зашипело в воздухе, будто масло на горячей сковороде, и свечение исчезло. Я отдернул руку. В небе над моей головой расплывался в темном небе светлозеленый отпечаток ладони.
Шар исчез, и я был свободен.
Я стоял среди готовых к полету космических аппаратов, принцип действия которых меня не интересовал, и впервые за время своей новой жизни ощущал полное и безмерное спокойствие. Неожиданно упавшая ночь была прекрасна. Звезды одаривали меня светом любви. Стоявшие вдали деревья радостно шелестели кронами. А черный цилиндр настолько слился с ночным мраком, что я перестал его видеть. Да и не хотел. Может, его и не было вовсе. Никогда.
Нет ничего ужаснее эйфории победителя. Я понял это очень скоро.
В этом мире больше не было никого, кто мог бы помочь мне. Ормузда, своего Учителя, я убил. Антарм, мой соглядатай, исчез. Я обнял Даэну, она не сопротивлялась, но я не мог обмануться — ей было все равно.
— Даэна, — сказал я. — Любимая моя, мы всегда будем вместе, слышишь? Всегда и везде. Мы будем вместе, и все вернется.
Вернется? Что? То, чего еще не было?
Даэна легко высвободилась из моих объятий и тихо пошла куда-то мимо низкорослых деревьев, больше похожих на кусты, кучно стоявших у подножия холма. Я догнал ее и пошел рядом.
— Даэна, — сказал я минуту спустя, — Минозис хотел, чтобы я покинул Землю. Я остался, и тогда он отнял тебя. Может быть, мне действительно уйти? И тогда… тогда ты станешь собой?
Может быть. Впрочем, я не мог выполнить требование Ученого, даже признав свое перед ним поражение. Покинуть Землю — как? Какими транспортными средствами пользовались для межпланетных перелетов в этом мире? Какими законами природы? Где искать космодром, если он вообще существует? И нужно ли покупать билет?
Кстати, есть ли здесь деньги? До сих пор мне не приходилось сталкиваться с этой проблемой: все необходимое для жизни — жилье, еду, воду — я, как и все, создавал сам в собственном воображении, и закон сохранения действовал безотказно, энергия воображения переходила в энергию вещества, и я получал хлеб и воду, и даже любимый кофе «Элит». Я понимал, что мог и вовсе обходиться без пищи, прямо преобразуя духовную энергию в созидательную энергию материи. Старые привычки заставляли меня цепляться за былые условности. И не только меня — вот в чем парадокс! Разве Ормузд не создавал себе время от времени пирожка с повидлом? Это не казалось ему странным, и значит, не связывалось в его сознании с памятью о прошлой жизни.
— Извини, — сказала Даэна голосом равнодушным, как лежавший на дороге камень. — Не иди за мной больше, хорошо?
Она так и не обернулась в мою сторону. Ускорила шаги и через минуту скрылась за деревьями. Мне показалось, а может, это произошло на самом деле, что деревья, пропустив жещину, склонили кроны, преграждая мне путь.
Я стоял в высокой траве, но ощущение было таким, будто я лежу, и травинки касаются моих щек, а из глаз текут слезы, содержанием которых была не соль жидкости, а соль моей ушедшей любви.
Я лежал, прижавшись щекой к жесткой траве, и я стоял в чистом поле, и шел к лесу тоже я, а еще я летел в это время над полями на высоте птичьего полета, и все это происходило одновременно. Чувства, а не разум подсказали мне, что среди четырех ощущений я должен выбрать одно. Одно — и правильное.
Я, летевший над землей, увидел сверху, как Даэна блуждает среди деревьев и тоже не может выбрать свою дорогу. Я, стоявший на холме, увидел, как над западным горизонтом, куда медленно падало солнце, возник еще один шар и поплыл ко мне. И еще я, лежавший в траве и плакавший слезами памяти, видел, как мое прошлое, все, что было мне дорого, впитывалось почвой и уходило в мир.
Выбор, как я подумал в тот момент, был ясен — иного выбора я сделать не мог.
Я поднялся еще выше и только тогда удивился тому, как удается мне держаться в воздухе, став то ли Ариэлем из старого беляевского романа, то ли Друдом из еще более старого романа Грина — я читал обе эти книги в детстве, когда еще не забыл, какое это удовольствие — держать в руках пластиковую книгу. Я помнил Ариэля и знал, что летать невозможно. Подняться в воздух может дух, воображение, но я оставался собой, я видел себя: руки, распростертые в воздухе, и ноги, которые я поджал, чтобы повернуться вокруг оси и направить движение прочь от шара, парившего в двух-трех километрах от меня и, похоже, не одобрявшего мой выбор.
Впрочем, чего тут было не понимать, если на то пошло? Энергия переходит из нематериальной формы в материальную и наоборот. Полная энергия сохраняется. Теряя что-то в своей духовной, нематериальной сути, неизбежно приобретаешь физическую энергию, которая, вообще говоря, может оказаться любой. Кинетической энергией движения, например, или потенциальной энергией поля тяжести.
Я лежал в поле тяжести Земли, на одной из бесчисленных поверхностей, которые в физике, кажется, назывались эквипотенциальными. Я заскользил по наклонной плоскости, отбирая энергию тяжести небольшим порциям и преобразуя ее в кинетическую энергию полета. Вперед… Вперед…
Я летел все быстрее. Лишь однажды я оглянулся, запоминая: Даэна, вышедшая на поляну, осыпанную солнечными лучами, будто яркозелеными стеблями, и шар, висевший над деревьями и будто раздумывавший над тем, что ему делать. Шар не проявлял агрессивности, но в любой момент мог стать врагом, и если в первом бою меня спасла любовь Даэны, то чья любовь или чье иное сильное чувство могли спасти меня теперь?
Сколько продолжалось мое скольжение с высоты? Десять минут? Час? Солнце, казалось, стояло на одной высоте, решив дождаться моего приземления и лишь затем продолжить свой путь к горизонту. Поняв, что в следующую секунду я коснусь земли, и вытянув ноги, чтобы не упасть, я обнаружил себя не в лесу, не на поляне, а в месте, которое мне было совершенно не знакомо. Площадка, покрытая упругим веществом, и множество плоских дисков вокруг — от полуметра в диаметре до огромных десятиметровых махин. Вблизи диски были похожи на древесные пни, отличаясь от них разве что цветом, иссиня-черным, не ассоциировавшимся в сознании с зелеными насаждениями.
Солнце устремилось к горизонту с такой скоростью, будто желало наверстать упущенное время. Темнота должна была упасть с минуты на минуту, и в воздухе вовсе не носились идеи, ухватив которые я мог бы понять, где оказался и что теперь нужно делать.
Я сделал несколько шагов в сторону ближайшего ко мне диска, дрожавшего в нетерпении, будто резвый конь в ожидании всадника. Возникшее в мыслях сравнение вовсе не показалось мне неуместным и породило другую ассоциацию, точнее, воспоминание.
Когда мне было семь лет и родители были еще живы, отец повел меня в зоопарк. Московский зоопарк — вообще странное место, где не всегда понимаешь, кто на кого пришел смотреть: люди на зверей или звери на посетителей. Многие животные здесь были либо генетическими конструктами, либо дефектными клонами. Мы направились к вольерам с тиграми, подошли к барьеру, и я в смятении отступил, потому что тигр (а может, это была тигрица?) стоял, положив передние лапы на бетонную перекладину, и смотрел мне в глаза абсолютно разумным взглядом. Не нужно было быть ни телепатом, ни знатоком звериной психологии, чтобы понять, что хотел сказать этот уссурийский красавец. Даже мне в мои семь лет и при отсутствии опыта общения с хищниками было ясно: животное любило меня — не так, как любит человека собака или кошка, а так, как меня могла любить только мама. Во взгляде было столько чисто человеческой теплоты, участия, желания приласкать и накормить сладкой кашей, что я невольно поднял ногу, чтобы перепрыгнуть через протянутую низко над землей нить заградительного кабеля, и если бы не железная хватка отца, вцепившегося изо всех сил в мою курточку, в следующее мгновение случилось бы непоправимое. Мне не грозила гибель в тигриной пасти, но электрический разряд поразил бы меня наверняка…
Я остановился метрах в трех от диска, манившего меня так же, как манила к себе тигрица. Я заставил себя остановиться. Я заставил себя перевести взгляд в темневшее небо. Я заставил себя думать о тигрице из зоопарка, а не о том, как я сейчас вскарабкаюсь на дрожащий в нетерпении диск, и тогда…
Что — тогда?
— Я не сделаю того, что вы от меня хотите, — сказал я вслух.
К кому я обращался? К Минозису? К Фаю? Или к природе, чьи законы сейчас проявляли себя?
Между облаками, безжизненно висевшими в зените, возник блестевший в солнечных закатных лучах шар, пикировавший на меня так же, как совсем недавно пикировала на нас с Виктором патрульная полицейская машина. Шар излучал единственную концентрированную мысль: «Вперед! На корабль!»
Что ж, теперь это стало понятным. Черный цилиндр был космическим кораблем, предоставленным в мое распоряжение, чтобы покинуть Землю. Значит, я находился на космодроме. Значит, мой полет был ничем иным, как выполнением приказа Ученого? Значит, и Даэну я оставил одну, выполняя чужой приказ и даже не задумавшись о том, что совершаю преступление?
Но ведь ни Минозис, ни Фай не были свободны в выборе поступков. Если законы морали — это объективные природные законы, связавшие духовную суть человека с его физической, материальной природой, то Ученые не могли эти законы преступить. Не могли даже подумать о том, что это возможно.
Значит, оставлять любовь — морально? Если следовать законам природы этого мира — да, потому что… Без «потому что»! Разве я спрашивал себя когда-нибудь, почему притягиваются разноименные заряды? Таков закон природы — закон Кулона. Человек начинает спрашивать «почему это так?», когда речь заходит о законах общества. Кажется, что спросив, а потом ответив, получаешь возможность изменить. Сделать лучше.
А если все предопределено?
Но тогда… Тогда и гибель Ормузда была предопределена законами природы, а не моим желанием. Я убил Учителя по элементарной причине: природные законы вошли в конфликт с моими внутренними законами, перешдешими в этот мир вместе с сохранившимися воспоминаниями.
Мог ли я заставить себя поступить вопреки силам природы? Расправиться с пикировавшим на меня ослепительным шаром, пользуясь оружием, которое я еще ни разу не применял сознательно, будучи в здравом уме и твердой памяти?
Я протянул руку к шару и, хотя расстояние между нами все еще измерялось сотнями метров, коснулся ладонью его холодной поверхности. Меня это удивило — я думал, что шар окажется раскаленным, как звезда. Впрочем, удивление мгновенно сменилось пониманием: шар и должен был быть холодным, поскольку не было в нем никаких духовных сущностей, способных создавать физическое тепло. Это было орудие убийства, и оно обязано было оставаться холодным.
Что-то зашипело в воздухе, будто масло на горячей сковороде, и свечение исчезло. Я отдернул руку. В небе над моей головой расплывался в темном небе светлозеленый отпечаток ладони.
Шар исчез, и я был свободен.
Я стоял среди готовых к полету космических аппаратов, принцип действия которых меня не интересовал, и впервые за время своей новой жизни ощущал полное и безмерное спокойствие. Неожиданно упавшая ночь была прекрасна. Звезды одаривали меня светом любви. Стоявшие вдали деревья радостно шелестели кронами. А черный цилиндр настолько слился с ночным мраком, что я перестал его видеть. Да и не хотел. Может, его и не было вовсе. Никогда.
Нет ничего ужаснее эйфории победителя. Я понял это очень скоро.
Глава четырнадцатая
Это была моя вторая ночь под звездами, которые светили, не освещая. Мне следовало как можно быстрее покинуть космодром и найти Даэну раньше, чем Фай предпримет на меня новую атаку. В памяти моей отложился весь маршрут, по которому я планировал в поле тяжести. Если бы я умел летать, то смог бы повторить путь в обратном направлении. Но я летать не умел, законы природы понимал умозрительно, а не на подсознательном уровне, необходимом, должно быть, для того, чтобы пользоваться ими. А по земле я идти не мог — наверняка упал бы, споткнувшись о первую же преграду. Чтобы найти дорогу к Даэне, я должен был видеть суть лежавшего между нами леса, но для этого я хотя бы должен был знать для начала, в каком направлении этот лес находится!
Я сделал несколько шагов и нащупал холодную влажную поверхность. Скорее всего, это был один из дисков — не металл и не пластмасса; поверхность напоминала скорее шкуру животного, может, бегемота, может, слона. Такая же грубая.
Я отдернул руку, сделал шаг назад и спиной ощутил шероховатую поверхность другого цилиндра. Я метнулся вправо — с тем же успехом. Влево…
В полной темноте диски, видимо, приблизились друг к другу, и я оказался в своеобразной клетке или, точнее, в лабиринте с сжимавшимися стенами и мгновенно вспомнил (будто ярким лучом высветило!) ощущения героя рассказа Эдгара По «Колодец и маятник», от чтения которого я в детстве приходил в трепетный ужас. Мне было десять лет, я посмотрел фильм, который показывали по киноканалу для юношества — посещать эти передачи мне запретили, но родителей не было дома, а код блокировки я давно подобрал, он оказался не таким уж сложным. Помню, как я корчился в ужасе, когда стены моей детской и потолок начали сдвигаться, лишая меня возможности раскинуть руки. Фильм был добротный, ставил его Бенецкий, мастер такого рода ужастиков, и я завопил, когда в щели между стенами начала просачиваться вода. Хорошо, что вовремя сработала вторая линия блокировки, и в телевизоре сменилась программа. Иначе я, возможно, умер бы от страха. После того случая я никогда не играл с системами блокировки программ — смотрел что положено для моего возраста. Но впечатление запомнил — ужас сопровождался каким-то сладостным желанием, которое напоминало оргазм и было мне еще совершенно не знакомо. На другой день я нашел томик Эдгара По в отцовской библиотеке, обычную пластиковую книгу издания до двадцать девятого года, и прочитал рассказ глазами. Ужас повторился, но теперь это был не физический ужас, а воспоминание о нем, ужас метафизического восприятия, сладостный в силу своей безопасности.
Сейчас, когда холодные шершавые бока животных, способных летать в космос (я уже понял, что корабли были живыми существами), касались меня со всех сторон, я ощутил себя в том же колодце, и выхода у меня на этот раз не было — я не мог переключить канал или отложить книгу.
Шершавые бока терлись о мою кожу, я ощущал себя будто в толпе, меня сдавили со всех сторон существа, прикосновения которых были мне омерзительны.
Что я мог сделать? Что мог сделать герой Эдгара По, если бы к нему не пришло неожиданное спасение — Бог из машины?
— Да не на поверхность смотрите, Ариман! Суть нужно видеть, суть!
Суть чего?
Для начала — собственную. Суть своих рук, которые я мог прижать к сути своих глаз и вглядеться в суть своих пальцев сутью своих зрачков. Разве в этом мире я знал суть своих собственных возможностей? Я понимал очередную способность сделать то или иное только тогда, когда безвыходные обстоятельства подталкивали меня к новому пониманию.
— Как? — это зазвучал в моем сознании неслышный голос Учителя. — Ты не знаешь закона Хопфера-Манна? Движение мысли равнозначно твоему движению по комнате от кровати до стола, а если мысль глубока и интересна, то ее импульс…
Что мне с того? Гениальные мысли, способные собственной энергией вытащить меня отсюда, в голову не приходили. А паника, видимо, мыслью не являлась. Или нет — паника была хаосом мыслей и потому движения создать не могла, разве что нервное топтание на месте.
Смириться? И что тогда? Животные раздавят меня? Или раскроются закрытые пока пасти, я окажусь внутри, и сила, которой сам я не обладал, вышвырнет наконец меня с Земли? Еще несколько секунд, и я на себе почувствую действие закона перехода давления вещества в давление мысли — если такой закон существовал. Я уже не мог вздохнуть полной грудью, стенки дисков перемалывали меня, будто шестеренки — попавшую в механизм бабочку.
Это оказалось так больно, что я поднял глаза к небу, моля несуществующего Творца забрать меня и прекратить мучения.
Я поднял глаза и увидел звезды. Я увидел протянутые ко мне лучи, будто нити, каждая из которых содержала некую мысль, мной непонятую, и некую суть, для меня пока недоступную. Я мог лишь впитывать глазами энергию, чистую, как незамутненный горный поток. Это было субъективное ощущение чистоты, которую нужно пить, чтобы спасти если не тело, то собственную человеческую суть.
Я пил свет звезд — сначала глазами, а потом широко раскрытым ртом. По сути я уже умер — умерло мое физическое тело, но я еще жил, жили мои глаза, и моя глотка, в которую вливался свет звезд и их энергия, не имевшая ничего общего с физической энергией фотонов.
Боль, разрывавшая меня, неожиданно исчезла; должно быть, это произошло, когда остановилось сердце. То, что я секунду назад воспринимал как чистую и незамутненную энергию, неожиданно начало проявляться во мне (где? в сознании? в физической сути моего погибшего тела?), и шок, который я при этом испытал, можно было бы сравнить лишь с шоком рождения. Я не мог помнить, конечно, того, что чувствовал, когда младенцем явился в тот мир, где прожил почти сорок лет, но уверенность в том, что это были сходные ощущения, не оставляла меня все время, пока продолжалось изменение в моем сознании, в моем восприятии окружавшей реальности.
Знание впивалось в меня иглами лучей и откладывалось где-то в нематериальной сути моего сознания, но и легко извлекалось оттуда, вспыхивало, будто метеор пролетал по небу, оставляя дымный след.
Я прожил в этом мире несколько дней и не узнал о нем почти ничего, даже главного — это был мир поэзии, мир музыки, мир искусства, а я ничего этого не знал, занятый собой и прошлым. Музыкальный рефрен и поэтическая строка определяли, оказывается, суть каждого материального предмета и дополняли суть истинную, нематериальную, духовную. Деревья в лесу звучали в унисон, будто трубы архангелов, и звуки эти были настолько чисты, что я не мог бы сопоставить им никакие реальные голоса, которые мне доводилось слышать в прошлой жизни.
Был ритм, и звучали трубы, и еще я услышал мелодию. Не одну — миллионы мелодий, красоту которых я понимал, чувствовал, но вряд ли смог бы повторить несмотря на их простоту. Каждая звезда представилась мне звучавшей мелодической нотой, и я ни на миг не усомнился в том, что звезды — массивные плазменные шары с температурой поверхности в несколько тысяч градусов — способны быть носителями не только знаний, но и высокой духовности. Точнее — не столько знаний, сколько духовного содержания.
— От рождения мира, — я воспринимал слова как голос одной из звезд, стоявшей в зените, и понимал, что на самом деле ощущаю не колебания воздуха или электромагнитных полей, но мысль в чистом виде, — от рождения мира, от появления в нем разумных существ каждое из них не могло не быть поэтом и музыкантом. Просто потому, что изначальны поэтический ритм и музыкальная гармония. Именно ритм и гармония создали законы природы, где физическое и духовное неразделимы.
— А любовь? — спросил я, неизвестно к кому обращаясь. — Что в этом мире — любовь?
Я не надеялся быть услышанным, но ответ получил сразу, будто окунулся с головой в живительный источник.
— Любовь, — сказал мягкий голос, не женский, не мужской — голос истины не имеет пола, — любовь — та же гармония, она изначальна для мира. Любовь — это притяжение. Любовь — это стремление слиться. Любовь — движение в будущее.
— И еще — возобновление себя в потомстве, — напомнил я. Слова повисли в ночном небе мгновенной кометой и были стерты. Похоже, что функции продления рода действительно не существовало в этом мире.
— Даэна, — сказал я, не надеясь быть услышанным. — Я люблю ее. Она любила меня. Она отдала мне свою любовь и спасла — на время. Она больше не любит меня. Зачем же тогда все? Зачем — жизнь?
Вместо ответа я услышал голос, который не мог не узнать.
— Ариман, — сказал Антарм, — вы опять торопитесь. Ваша торопливость едва не погубила мир. Сейчас ваша торопливость едва не погубила вас самого.
— Антарм! — воскликнул я. — Где вы? Идите сюда, я хочу вас видеть!
— Вы видите меня, — осуждающе произнес Следователь. — Вы меня все время видели. Но это ведь разные вещи: видеть, воспринимать увиденное, понимать воспринятое и сознавать понятое. Вы перестали осознавать меня — почему? Вы ведь не оставили на мне своего знака!
— Знака? — повторил я. — Ладонь?
— Это ваш знак, Ариман… Аркадий. Знак, которым вы метите своих. Своих друзей. Своих сторонников. Своих бойцов.
— Знак дьявола, — прошептал я.
— Знак Аримана, — сказал Антарм уважительно.
Нетерпеливое желание увидеть Следователя в его физической или духовной оболочке оказалось так велико, что я рванулся — неясно откуда, но похоже, что сам из себя, и мгновенно оказался над землей, на высоте, которую не мог оценить взглядом, потому что взгляду не за что было зацепиться в ночной тьме. Странно, но в этот момент я почувствовал, что вернулся и в собственное тело, и в собственную жизнь — почувствовал, как бьется сердце и как першит в горле от холодного ночного воздуха, и даже как мерзнут висящие в пустоте без опоры голые ступни ног.
Мне почудился чей-то разочарованный вздох, чья-то мысль коснулась моей груди и исчезла — это была мысль Ученого, опять упустившего своего врага. На время, — будто сказало мне это прикосновение, — только на время.
Мы еще встретимся, Ариман. Ты — не наш. Законы природы — не твои законы. Ты — помнишь. Тебе нет места здесь.
— Вот как? — сказал я с неожиданной злостью. — Если законы природы позволяют убивать, их нужно изменить! Если законы природы позволяют любви, жертвуя собой, обращаться в равнодушие, их нужно изменить! И если я могу это сделать, я сделаю это!
Ты погубишь мир. Ты понял уже, как мир красив и гармоничен. Ты — зло, Ариман.
— Аркадий, — поправил я.
Ариман, — повторило нечто во мне самом. Ты — зло. К счастью, ты один, и тебя удастся уничтожить.
— Я не один, — сказал я с вызовом. — Еще Ормузд. И Антарм. И Виктор, который ушел оттуда и наверняка уже пришел сюда. И раввин Чухновский, который будет очень удивлен, явившись в мир и не найдя в нем своих представлений. И еще те, кто несут на груди след моей ладони. Меченые мной. Там. И еще Даэна. Моя жена. Когда мы опять будем вместе, все изменится.
Вы не будете вместе. Любовь — притяжение двух друг к другу. А ты здесь один.
Я ощупал себя руками — похоже, что на теле не было даже царапины. Похоже, что жернова космических аппаратов не перемололи меня, как мне это казалось минуту назад. Или мое тело стало другим? Я создал его из понимания сущности мира, которое пришло ко мне совсем недавно? Все тот же закон сохранения энергии? Мысль не может не создавать материю, как не может материя, исчезая, не создать мысль?
Неважно.
Я шлепнулся о землю, вполне материально ударившись копчиком о камень и зашипев от боли. Трава вокруг камня показалась мне знакомой — я уже лежал на чем-то похожем, когда мы с Ормуздом покинули Калган. Жесткие травинки, больше похожие на обрывки электрических проводов. Впрочем, это было, конечно, другое место — невидимый, рядом стоял лес. Кроны деревьев заслоняли от меня свет звезд, и мне показалось, что я в тюремной камере, куда не поникали ни звуки с воли, ни даже тусклый свет из зарешеченного окна.
Что сказал голос Фая? «Законы природы — не твои законы». Потому что частично я принадлежал другому миру? Означало ли это, что я мог нарушать природные законы?
Ученые правы — я разрушал этот мир, потому что помнил. Память не материальна. Однако нематериальны и мысли, и идеи, но их энергетика способна изменить мир, поскольку энергия мысли переходит в энергию кинетического движения и наоборот, а внутриатомная энергия, высвобождаясь, вероятно, порождает уникальный всплеск мыслительной энергии — рождается гениальное литературное произведение или полотно художника.
Если продолжить аналогию — энергия гениального прозрения способна вызвать сугубо физическое явление, взрыв, по мощности не уступающий атомному. С похожими разрушениями и, может быть, даже с радиоактивным заражением местности. Конечно, это только предположение, но в мире, где материальное и духовное связаны едиными природными законами сохранения и взаимообмена, скорее всего, должно было происходить именно так.
И что тогда — память? Вид духовной энергии, которой в этом мире обладал я один. Энергия, принесенная мною из другого мира, чьи физические законы отличны от законов мира этого. Энергия моей памяти наверняка способна, переходя в материальное состояние, инициировать физические процессы, неизвестные в этом мире и наверняка для него разрушительные.
Неужели каждый раз, когда я вспоминал что-то из своей прошлой жизни, неумолимо менялась суть этого мира? Моя память — та труба, по которой в мир вливалась чуждая ему суть?
И еще. Если продолжить рассуждение, то нельзя ли сказать, что, отмечая человека своей ладонью, я передавал ему собственное умение, собственную способность сохранять память там, где ее сохранить нельзя? Если так, то я просто обязан был найти здесь Алену и Генриха Подольского, а теперь еще и Виктора с Чухновским, и даже ненавидимого мной Метальникова, с которым здесь у меня будут совсем другие счеты?
А Ормузд? Я пометил его своей ладонью, и он умер. Что это могло означать? Может, произошел обратный процесс, и Ормузд, мой Учитель, оказался в том мире, из которого я ушел? Нелепая с виду идея, но разве не логичная?
— Я же вам говорил, Ариман, что нужно смотреть в суть, неужели это так трудно? — произнес ворчливый голос Антарма, и я только теперь увидел Следователя — не глазами, конечно, что можно увидеть глазами в черной комнате? Антарм стоял в нескольких шагах и смотрел вглубь меня с любопытством, разбухавшим подобно воздушному шару. Я, как женщина, инстинктивно прикрыл наготу руками, сразу поняв и то, что это бесполезно, и то, что это не нужно.
Я сделал несколько шагов и нащупал холодную влажную поверхность. Скорее всего, это был один из дисков — не металл и не пластмасса; поверхность напоминала скорее шкуру животного, может, бегемота, может, слона. Такая же грубая.
Я отдернул руку, сделал шаг назад и спиной ощутил шероховатую поверхность другого цилиндра. Я метнулся вправо — с тем же успехом. Влево…
В полной темноте диски, видимо, приблизились друг к другу, и я оказался в своеобразной клетке или, точнее, в лабиринте с сжимавшимися стенами и мгновенно вспомнил (будто ярким лучом высветило!) ощущения героя рассказа Эдгара По «Колодец и маятник», от чтения которого я в детстве приходил в трепетный ужас. Мне было десять лет, я посмотрел фильм, который показывали по киноканалу для юношества — посещать эти передачи мне запретили, но родителей не было дома, а код блокировки я давно подобрал, он оказался не таким уж сложным. Помню, как я корчился в ужасе, когда стены моей детской и потолок начали сдвигаться, лишая меня возможности раскинуть руки. Фильм был добротный, ставил его Бенецкий, мастер такого рода ужастиков, и я завопил, когда в щели между стенами начала просачиваться вода. Хорошо, что вовремя сработала вторая линия блокировки, и в телевизоре сменилась программа. Иначе я, возможно, умер бы от страха. После того случая я никогда не играл с системами блокировки программ — смотрел что положено для моего возраста. Но впечатление запомнил — ужас сопровождался каким-то сладостным желанием, которое напоминало оргазм и было мне еще совершенно не знакомо. На другой день я нашел томик Эдгара По в отцовской библиотеке, обычную пластиковую книгу издания до двадцать девятого года, и прочитал рассказ глазами. Ужас повторился, но теперь это был не физический ужас, а воспоминание о нем, ужас метафизического восприятия, сладостный в силу своей безопасности.
Сейчас, когда холодные шершавые бока животных, способных летать в космос (я уже понял, что корабли были живыми существами), касались меня со всех сторон, я ощутил себя в том же колодце, и выхода у меня на этот раз не было — я не мог переключить канал или отложить книгу.
Шершавые бока терлись о мою кожу, я ощущал себя будто в толпе, меня сдавили со всех сторон существа, прикосновения которых были мне омерзительны.
Что я мог сделать? Что мог сделать герой Эдгара По, если бы к нему не пришло неожиданное спасение — Бог из машины?
— Да не на поверхность смотрите, Ариман! Суть нужно видеть, суть!
Суть чего?
Для начала — собственную. Суть своих рук, которые я мог прижать к сути своих глаз и вглядеться в суть своих пальцев сутью своих зрачков. Разве в этом мире я знал суть своих собственных возможностей? Я понимал очередную способность сделать то или иное только тогда, когда безвыходные обстоятельства подталкивали меня к новому пониманию.
— Как? — это зазвучал в моем сознании неслышный голос Учителя. — Ты не знаешь закона Хопфера-Манна? Движение мысли равнозначно твоему движению по комнате от кровати до стола, а если мысль глубока и интересна, то ее импульс…
Что мне с того? Гениальные мысли, способные собственной энергией вытащить меня отсюда, в голову не приходили. А паника, видимо, мыслью не являлась. Или нет — паника была хаосом мыслей и потому движения создать не могла, разве что нервное топтание на месте.
Смириться? И что тогда? Животные раздавят меня? Или раскроются закрытые пока пасти, я окажусь внутри, и сила, которой сам я не обладал, вышвырнет наконец меня с Земли? Еще несколько секунд, и я на себе почувствую действие закона перехода давления вещества в давление мысли — если такой закон существовал. Я уже не мог вздохнуть полной грудью, стенки дисков перемалывали меня, будто шестеренки — попавшую в механизм бабочку.
Это оказалось так больно, что я поднял глаза к небу, моля несуществующего Творца забрать меня и прекратить мучения.
Я поднял глаза и увидел звезды. Я увидел протянутые ко мне лучи, будто нити, каждая из которых содержала некую мысль, мной непонятую, и некую суть, для меня пока недоступную. Я мог лишь впитывать глазами энергию, чистую, как незамутненный горный поток. Это было субъективное ощущение чистоты, которую нужно пить, чтобы спасти если не тело, то собственную человеческую суть.
Я пил свет звезд — сначала глазами, а потом широко раскрытым ртом. По сути я уже умер — умерло мое физическое тело, но я еще жил, жили мои глаза, и моя глотка, в которую вливался свет звезд и их энергия, не имевшая ничего общего с физической энергией фотонов.
Боль, разрывавшая меня, неожиданно исчезла; должно быть, это произошло, когда остановилось сердце. То, что я секунду назад воспринимал как чистую и незамутненную энергию, неожиданно начало проявляться во мне (где? в сознании? в физической сути моего погибшего тела?), и шок, который я при этом испытал, можно было бы сравнить лишь с шоком рождения. Я не мог помнить, конечно, того, что чувствовал, когда младенцем явился в тот мир, где прожил почти сорок лет, но уверенность в том, что это были сходные ощущения, не оставляла меня все время, пока продолжалось изменение в моем сознании, в моем восприятии окружавшей реальности.
Знание впивалось в меня иглами лучей и откладывалось где-то в нематериальной сути моего сознания, но и легко извлекалось оттуда, вспыхивало, будто метеор пролетал по небу, оставляя дымный след.
Я прожил в этом мире несколько дней и не узнал о нем почти ничего, даже главного — это был мир поэзии, мир музыки, мир искусства, а я ничего этого не знал, занятый собой и прошлым. Музыкальный рефрен и поэтическая строка определяли, оказывается, суть каждого материального предмета и дополняли суть истинную, нематериальную, духовную. Деревья в лесу звучали в унисон, будто трубы архангелов, и звуки эти были настолько чисты, что я не мог бы сопоставить им никакие реальные голоса, которые мне доводилось слышать в прошлой жизни.
Был ритм, и звучали трубы, и еще я услышал мелодию. Не одну — миллионы мелодий, красоту которых я понимал, чувствовал, но вряд ли смог бы повторить несмотря на их простоту. Каждая звезда представилась мне звучавшей мелодической нотой, и я ни на миг не усомнился в том, что звезды — массивные плазменные шары с температурой поверхности в несколько тысяч градусов — способны быть носителями не только знаний, но и высокой духовности. Точнее — не столько знаний, сколько духовного содержания.
— От рождения мира, — я воспринимал слова как голос одной из звезд, стоявшей в зените, и понимал, что на самом деле ощущаю не колебания воздуха или электромагнитных полей, но мысль в чистом виде, — от рождения мира, от появления в нем разумных существ каждое из них не могло не быть поэтом и музыкантом. Просто потому, что изначальны поэтический ритм и музыкальная гармония. Именно ритм и гармония создали законы природы, где физическое и духовное неразделимы.
— А любовь? — спросил я, неизвестно к кому обращаясь. — Что в этом мире — любовь?
Я не надеялся быть услышанным, но ответ получил сразу, будто окунулся с головой в живительный источник.
— Любовь, — сказал мягкий голос, не женский, не мужской — голос истины не имеет пола, — любовь — та же гармония, она изначальна для мира. Любовь — это притяжение. Любовь — это стремление слиться. Любовь — движение в будущее.
— И еще — возобновление себя в потомстве, — напомнил я. Слова повисли в ночном небе мгновенной кометой и были стерты. Похоже, что функции продления рода действительно не существовало в этом мире.
— Даэна, — сказал я, не надеясь быть услышанным. — Я люблю ее. Она любила меня. Она отдала мне свою любовь и спасла — на время. Она больше не любит меня. Зачем же тогда все? Зачем — жизнь?
Вместо ответа я услышал голос, который не мог не узнать.
— Ариман, — сказал Антарм, — вы опять торопитесь. Ваша торопливость едва не погубила мир. Сейчас ваша торопливость едва не погубила вас самого.
— Антарм! — воскликнул я. — Где вы? Идите сюда, я хочу вас видеть!
— Вы видите меня, — осуждающе произнес Следователь. — Вы меня все время видели. Но это ведь разные вещи: видеть, воспринимать увиденное, понимать воспринятое и сознавать понятое. Вы перестали осознавать меня — почему? Вы ведь не оставили на мне своего знака!
— Знака? — повторил я. — Ладонь?
— Это ваш знак, Ариман… Аркадий. Знак, которым вы метите своих. Своих друзей. Своих сторонников. Своих бойцов.
— Знак дьявола, — прошептал я.
— Знак Аримана, — сказал Антарм уважительно.
Нетерпеливое желание увидеть Следователя в его физической или духовной оболочке оказалось так велико, что я рванулся — неясно откуда, но похоже, что сам из себя, и мгновенно оказался над землей, на высоте, которую не мог оценить взглядом, потому что взгляду не за что было зацепиться в ночной тьме. Странно, но в этот момент я почувствовал, что вернулся и в собственное тело, и в собственную жизнь — почувствовал, как бьется сердце и как першит в горле от холодного ночного воздуха, и даже как мерзнут висящие в пустоте без опоры голые ступни ног.
Мне почудился чей-то разочарованный вздох, чья-то мысль коснулась моей груди и исчезла — это была мысль Ученого, опять упустившего своего врага. На время, — будто сказало мне это прикосновение, — только на время.
Мы еще встретимся, Ариман. Ты — не наш. Законы природы — не твои законы. Ты — помнишь. Тебе нет места здесь.
— Вот как? — сказал я с неожиданной злостью. — Если законы природы позволяют убивать, их нужно изменить! Если законы природы позволяют любви, жертвуя собой, обращаться в равнодушие, их нужно изменить! И если я могу это сделать, я сделаю это!
Ты погубишь мир. Ты понял уже, как мир красив и гармоничен. Ты — зло, Ариман.
— Аркадий, — поправил я.
Ариман, — повторило нечто во мне самом. Ты — зло. К счастью, ты один, и тебя удастся уничтожить.
— Я не один, — сказал я с вызовом. — Еще Ормузд. И Антарм. И Виктор, который ушел оттуда и наверняка уже пришел сюда. И раввин Чухновский, который будет очень удивлен, явившись в мир и не найдя в нем своих представлений. И еще те, кто несут на груди след моей ладони. Меченые мной. Там. И еще Даэна. Моя жена. Когда мы опять будем вместе, все изменится.
Вы не будете вместе. Любовь — притяжение двух друг к другу. А ты здесь один.
Я ощупал себя руками — похоже, что на теле не было даже царапины. Похоже, что жернова космических аппаратов не перемололи меня, как мне это казалось минуту назад. Или мое тело стало другим? Я создал его из понимания сущности мира, которое пришло ко мне совсем недавно? Все тот же закон сохранения энергии? Мысль не может не создавать материю, как не может материя, исчезая, не создать мысль?
Неважно.
Я шлепнулся о землю, вполне материально ударившись копчиком о камень и зашипев от боли. Трава вокруг камня показалась мне знакомой — я уже лежал на чем-то похожем, когда мы с Ормуздом покинули Калган. Жесткие травинки, больше похожие на обрывки электрических проводов. Впрочем, это было, конечно, другое место — невидимый, рядом стоял лес. Кроны деревьев заслоняли от меня свет звезд, и мне показалось, что я в тюремной камере, куда не поникали ни звуки с воли, ни даже тусклый свет из зарешеченного окна.
Что сказал голос Фая? «Законы природы — не твои законы». Потому что частично я принадлежал другому миру? Означало ли это, что я мог нарушать природные законы?
Ученые правы — я разрушал этот мир, потому что помнил. Память не материальна. Однако нематериальны и мысли, и идеи, но их энергетика способна изменить мир, поскольку энергия мысли переходит в энергию кинетического движения и наоборот, а внутриатомная энергия, высвобождаясь, вероятно, порождает уникальный всплеск мыслительной энергии — рождается гениальное литературное произведение или полотно художника.
Если продолжить аналогию — энергия гениального прозрения способна вызвать сугубо физическое явление, взрыв, по мощности не уступающий атомному. С похожими разрушениями и, может быть, даже с радиоактивным заражением местности. Конечно, это только предположение, но в мире, где материальное и духовное связаны едиными природными законами сохранения и взаимообмена, скорее всего, должно было происходить именно так.
И что тогда — память? Вид духовной энергии, которой в этом мире обладал я один. Энергия, принесенная мною из другого мира, чьи физические законы отличны от законов мира этого. Энергия моей памяти наверняка способна, переходя в материальное состояние, инициировать физические процессы, неизвестные в этом мире и наверняка для него разрушительные.
Неужели каждый раз, когда я вспоминал что-то из своей прошлой жизни, неумолимо менялась суть этого мира? Моя память — та труба, по которой в мир вливалась чуждая ему суть?
И еще. Если продолжить рассуждение, то нельзя ли сказать, что, отмечая человека своей ладонью, я передавал ему собственное умение, собственную способность сохранять память там, где ее сохранить нельзя? Если так, то я просто обязан был найти здесь Алену и Генриха Подольского, а теперь еще и Виктора с Чухновским, и даже ненавидимого мной Метальникова, с которым здесь у меня будут совсем другие счеты?
А Ормузд? Я пометил его своей ладонью, и он умер. Что это могло означать? Может, произошел обратный процесс, и Ормузд, мой Учитель, оказался в том мире, из которого я ушел? Нелепая с виду идея, но разве не логичная?
— Я же вам говорил, Ариман, что нужно смотреть в суть, неужели это так трудно? — произнес ворчливый голос Антарма, и я только теперь увидел Следователя — не глазами, конечно, что можно увидеть глазами в черной комнате? Антарм стоял в нескольких шагах и смотрел вглубь меня с любопытством, разбухавшим подобно воздушному шару. Я, как женщина, инстинктивно прикрыл наготу руками, сразу поняв и то, что это бесполезно, и то, что это не нужно.