Он и сам пришел в мир огромной амебой, поскольку еще не знал возможностей для иных воплощений. Он готов был действовать — создал в атмосфере мощный озоновый щит, и амебы выжили, изменились, мутировали, в конечном счете эта катастрофа пошла даже на пользу нарождавшейся жизни, ускорив ее развитие от простейших организмов до сложных, живших в океане, но ждавших благоприятного стечения обстоятельств, чтобы выйти на сушу и заселить планету.
   Вторично Миньян явился на Землю, когда гибель грозила динозаврам: на этот раз причиной возможной трагедии стало прохождение Солнечной системы в непосредственной близости от черной дыры — не такой уж большой по космологическим масштабам, всего в четыре солнечные массы, это был звездный огарок, результат эволюции массивной голубой звезды. Положение усугублялось тем, что здесь же располагалась газо-пылевое облако, служившее черной дыре жаркой пищей. Пыль и газ, двигаясь по спирали, опускались к горизонту событий, исчезали навсегда для внешнего наблюдателя, но температура, до которой разогревался падавший газ, достигала десятков миллионов градусов, и на Землю обрушился такой мощный поток излучения, что даже мало чувствительная к внешним изменениям иммунная система динозавров не смогла выдержать: и гамма-лучи от границы эргосферы черной дыры, и потоки быстрых частиц, включая самые экзотические, мгновенно разрушавшие любую молекулярную цепочку с недостаточно прочными связями…
   Инстинкт самосохранения заставил Миньян вновь осознать себя. Динозаврам он уже ничем не мог помочь, но оставалась возможность спасти более мелкие теплокровные организмы, укрыть их в многочисленных пещерах, подземных ходах, жерлах остывших вулканов.
   На самом деле почти все теплокровные погибли тоже — неразумные твари с трудом понимали даже голос собственного инстинкта, тьма подземелий отпугивала их больше, чем кошмар, творившийся на поверхности. Но жизнь все-таки сохранилась, и очередная миссия Миньяна оказалась выполненой, что позволило его личности опять на долгий срок раствориться, заснуть, уйти.
   Он был исполнителем, и действия многих законов природы не понимал, даже не подозревал об их существовании. Миньян был существом материальным, как и все в материальном мире. Его рассеянные в пространстве атомы и молекулы объединялись тогда, когда того требовал инстинкт, и распадались вновь, когда того требовали обстоятельства. Миньян оказался рабом инстинкта и обстоятельств и долгое время не подозревал об этом.
   Когда наступал момент, инстинкт самосохранения приводил его в мир в очередной раз, и однажды впервые за миллиарды лет Миньян явился в своем истинном облике. Он был единым существом, разделенным на десять составляющих, связанных друг с другом, как бывают связаны братья-близнецы, имеющие общую судьбу, разделенную на части не только в пространстве, но и во времени.
x x x
   Мальчика назвали Ормуздом, потому что он был богом. Когда он пришел, от него исходило странное, едва видимое при дневном свете сияние. Говорил он тоже странно, произнося слова, которых не знал никто, а те слова, которые знали все, будто застревали в его гортани. Губы мальчишки оставались плотно сжатыми, но смысл того, что он собирался произнести, возникал в мыслях слушавших его, будто тяжелое бревно, всплывавшее на Тигре после сильного наводнения.
   Мальчика назвали Ормуздом, и это было кощунством, за которое боги, конечно, наказали и Ориса, и жену его Аргиду, приютивших у себя пришедшего неизвестно откуда мальчика. Не прошло и половины сезона дождей, как у Аргиды открылась странная болезнь, бедная женщина кашляла кровью, а вскоре умерла, и в деревне говорили, что не Ормуздом нужно было называть пришельца, а Ариманом, несмотря на по-прежнему исходивший от него свет, особенно видимый по ночам, когда силуэт мальчика, бродившего в зарослях тростника, можно было видеть даже с холмов, а это, как ни крути, на расстоянии почти часового перехода.
   Все думали, что Орис, испугавшись гнева богов, уже забравших его любимую Аргиду, прогонит Ормузда, но пастух поступил иначе — построил для приемыша хижину неподалеку от деревни, чтобы мальчишка не мозолил людям глаза. Он и сам жил теперь с приемным сыном, посвящая ему все свободное время, а вскоре начал брать Ормузда с собой на пастбища.
   Прошло немного времени, и отношение к Ормузду изменилось, как это бывает в малых общинах, неожиданно и в результате всего лишь одного случая. Лакра, дочь Огиста, купалась в пруду, ударилась головой о корягу и начала тонуть, а если по правде, то попросту пошла камнем ко дну, не успев крикнуть. Никто не видел, как девочка исчезла под водой, и только Ормузд, с равнодушным видом сидевший на пороге хижины и глядевший на облака, неожиданно вскочил на ноги, издал гортанный вопль, но не сдвинулся с места, а только протянул руки в направлении пруда, и случилось странное: в воздухе над водой возникло тонкое белое полотно, опустившееся на поверхность водоема и погрузившееся в глубину без малейшего всплеска.
   На берегу было в это время человек сорок — женщины, стиравшее одежду, дети, которые, впрочем, не поняли ничего из происходившего, и двое мужчин, не пошедших в тот день в поле по причинам, которые вряд ли были связаны с их физическим самочувствием. Люди, раскрыв рты, смотрели на чудо, а между тем из глубины пруда появилось лежавшее на натянутом полотне безжизненное тело Лакры.
   Мужчины бросились в воду, но помощь потребовалась им самим — какая-то сила не позволила им даже приблизиться к девочке, они с трудом выбрались на берег и потом рассказывали всем, что боги пожелали сами спасти Лакру, не принимая ничьей помощи. Спасение действительно могло быть только делом богов — полотно подплыло к дальнему берегу пруда, покрытому тростником, и здесь будто растаяло под яркими солнечными лучами, а Лакра осталась лежать на мелководье, и сверху, с холма, где стояла хижина пастуха, на девочку смотрел странный мальчишка Ормузд, и сияния вокруг него не было вовсе, на это все сразу обратили внимание.
   Ормузд повернулся и ушел в хижину, а Лакра в тот же момент вздохнула и приподнялась на локте.
   Вечером к хижине Огиста пришли все жители деревни — и те, кто своими глазами видел произошедшее чудо, и те, кого не было у пруда, но кто слышал о случившемся в пересказе. Услышав голоса, Ормузд вышел к людям, и все поразились произошедшей в мальчишке перемене — сияния вокруг его фигуры не было никакого, а на лице проступили морщины, будто это был старик, которому недолго осталось жить на свете.
   Жители деревни готовы были пасть на колени, но Ормузд сделал рукой повелительный жест, и каждый почувствовал, что его охватила благодать, блаженное состояние душевного покоя и радостного предчувствия.
   — Не надо, — сказал Ормузд по обыкновению чужими словами, а слова родной речи возникли в головах слушавших как бы сами собой. — Я не бог. Я… — он помедлил и произнес слово, которое одни услышали как «Спаситель», другие — как «Гость», третьим послышалось «Хозяин», а остальные не услышали вообще ничего и решили, что мальчишка лишился дара речи.
   Сияния вокруг его тела с того вечера больше не видел никто, а потом начались дожди, и стада пришлось поместить на зиму в теплые жилища. Так было всегда, и люди привыкли, им было спокойно, просыпаясь среди ночи, видеть рядом с брошенной на землю подстилкой светившиеся в темноте глаза овец и коз.
   Плохо было только Ормузду. Он перестал ощущать лившийся из него свет, который прежде помогал ему жить, а теперь вокруг была темнота, и в его организме что-то изменилось, лишило его жизненной силы. Однажды — с утра лило так, будто небесный круг совсем прохудился, и в нем возникла уже не щель даже, а огромная дыра — Ормузд вышел из хижины, оставив отца спавшим, и пошел к деревне, где нашел жилище Лакры. Оттуда доносились хорошо знакомые звуки — блеяние овец, вопли детей, перебранка взрослых. Мальчишка не вошел внутрь. Он втянул голову в плечи, поднял лицо к небу и закричал, собрав все свои силы. Сразу все стихло вокруг — а может, это только показалось? — в темном проеме возникло бледное лицо, Лакра вышла под дождь, приблизилась к Ормузду и сказала:
   — Уходи.
   Должно быть, Ормузд ожидал других слов. Он отступил на шаг, посмотрел девочке в глаза и произнес слова, которых она, конечно, не поняла, да и сам человек, их произнесший, понял сказанное гораздо позднее и совсем в другом мире:
   — Слишком рано. Я не должен был спасать тебя. Моя цель — спасти мир.
   И повторил:
   — Слишком рано. Ты права. Ухожу.
   Ормузд повернулся, и его сутулая спина скрылась в струях ливня, ставшего, казалось, еще сильнее. Что-то подсказало девочке, что нельзя оставлять Ормузда одного, но и идти следом она не собиралась, потому что та же интуиция подсказывала ей, что этого делать не следует. Она стояла, и струи воды стекали по ее плечам, а потом вышла мать, накричала на Лакру и затащила ее в жилище. В ту же ночь у девочки начался жар, она металась и звала Ормузда, но он не шел, он не мог прийти, потому что тело его, лишенное жизненной энергии, лежало на холме, где прошлой весной была лучшая трава и где козьих и бараньих катышков было больше, чем камешков на берегу реки.
   Огист хватился сына и искал его — ночью дождь прекратился, взошла луна, и все было видно как на ладони, но Ормузд лежал на стороне холма, противоположной деревне, и нашли его только вечером следующего дня, после того, как похоронили умершую рано утром Лакру.
   Странное дело — одежда на мальчишке будто истлела от времени, лицо сморщилось, а телом Ормузд напоминал старика, прожившего долгую и трудную жизнь. И еще одно поразило нашедшего Ормузда пастуха по имени Ард: трава вокруг на расстоянии нескольких локтей будто выгорела от сильного жара, и это было вдвойне странно, потому что дождь продолжался несколько дней, а жары не было уже три месяца.
   Но самое странное заключалось даже не в этом, а в том, на что Ард сначала не обратил внимания, но что привело в экстаз Огиста, когда он прибежал на крик и рухнул на колени перед телом приемного сына: вытянутая рука Ормузда упиралась в деревце, в маленькую оливу, торчавшую из сухой обгоревшей почвы — деревце было ростом с мальчишку и уже плодоносило. Маслины были тяжелыми и темными и в наступившем вечернем мраке светились, будто чьи-то внимательные глаза.
   Тогда Огист понял, что боги взяли Ормузда к себе, и теперь мальчик смотрит на него оттуда, где живут только праведные души и куда ему, много грешившему в жизни, дорога закрыта.
   Ормузд действительно смотрел в тот момент на Огиста, но вовсе не взглядом, спрятанным в душу дерева. Ормузд стоял в тот момент на поле Иалу во Второй Вселенной и видел в прозрачной поверхности отражение человека, рыдавшего у распростертого на земле тела. Ормузд не помнил уже, что этот человек его приемный отец, а тело, над которым он рыдал, — его, Ормузда, тело. Видение исчезло почти мгновенно, и мальчишка забыл о нем, как забывают сон, случившийся перед рассветом и растворившийся в темноте бессознательного.
   На берегу поля Сардоны его ждал Учитель, внимательно посмотревший в глаза пришедшему и сделавший свой вполне разумный вывод:
   — Ты будешь моим учеником, а потом станешь Учителем сам и когда-нибудь научишь пришельца, которому будет суждено спасти мир.
   — Да, — сказал мальчишка, не удивившись.
   — Как твое имя? — спросил Учитель.
   — Ормузд, — сказал мальчик, помедлив. Почему-то ему показалось, что имя — единственная нить, все еще связывавшая его с иной, недоступной уже жизнью. Мысль эта стала пылью на ладони, и мальчик стряхнул ее в топкую грязь поля Сардоны…
x x x
   Со временем Миньян терял себя. Сначала ушла из материального мира та его часть, что называла себя Ормуздом. Потом ушел Антарм, так и не узнавший, кем был в Первой Вселенной. Лишенный двух своих ипостасей Миньян деградировал — инстинкт его спал, а Тривселенная тем быстрее приближалась к своему концу.


Глава двадцатая


   — Странно, — сказал Миньян голосом Ормузда, — что судьба трех Вселенных зависит от такой мелочи, как решение и поступки одной личности, и от такой случайности, как появление этой личности в материальном мире.
   — Нет ни случайностей, ни мелочей, — отозвался Минозис. — Посмотри на существо, которое я создал из твоей мысли, увидев ее обнаженной. Это была замечательная мысль, и я не удержался от ее воплощения. Ты называешь его…
   — Голем, — сказал Миньян голосом Абрама Подольского. — Нечто подобное соорудил из речной глины пражский искусник Бен-Бецалель и вдохнул в монстра жизнь, написав на лбу слово «эмет» — «истина».
   — Да, — кивнул Минозис. — И от чего же зависит жизнь Голема? От такой мелочи — надписи на лбу. Даже не от целой надписи — от одной буквы! Я стираю ее…
   Минозис так и поступил: легко, даже не прикасаясь к замершему исполину, стер у того со лба горевшую алым букву «алеф». Глаза Голема вспыхнули ненавистью ко всему живому, он поднял глиняные руки со сжатыми кулаками, да так и застыл, не успев в смертельном желании сделать ни шага.
   — Одна буква, и вся жизнь, — философски заметил Ученый.
   — Буква, — сказал Миньян голосом раввина Чухновского, — определяет суть. Буква есть истина, а ее воплощение в мире — лишь отражение сути, которую таким образом можно осязать, видеть и в конечном счете уничтожить.
   — Да, — согласился Минозис. — И Бен-Бецалель предусмотрел единственную букву, создавая своего монстра. Такая мелочь…
   — Я понял твою мысль, — прервал Ученого Миньян голосом Аримана. — Тот, кто создавал Тривселенную, знал о том, что эволюция миров может завершиться неожиданно и трагически, и, чтобы оставить шанс для спасения, создал еще и меня, наделив способностью… какой?
   — Ты хочешь, чтобы я дал ответ? — удивился Минозис. — Я знаю лишь, что ты есть, что ты пришел, и что теперь у Тривселенной появился шанс. В чем этот шанс заключается, можешь знать только ты.
   — Я знаю, — сказал Миньян голосом Даэны, неожиданно звонким и разбившим гулкую тишину помещения на множество осколков, посыпавшихся с потолка белыми хлопьями, таявшими, едва они достигали пола или плеч, или протянутых вперед ладоней.
   — Приятно было поговорить, — сказал Миньян голосом Антарма, сделавшего шаг из круга и направившего в сторону Ученого указательный палец. Минозис спрыгнул с края стола и отступил к стене — молния, вырвавшаяся из кончика пальца Антарма, разодрала пополам пространство комнаты, белый мир оказался сверху, черный остался снизу, а разряд электричества, подобно оранжевой скатерти, накрыл мрачную глыбу, но сразу рассеялся, не найдя цели, ради поражения которой возник из духовной составляющей энергии.
   — Мне тоже был приятен наш разговор, — сказал Минозис, и теперь в его голосе звучало напряжение. — Тебе не было места в этой Вселенной, нет и сейчас. Сейчас — более, чем раньше. И если ты еще не понял истинной причины…
   — Я понял истинную причину, — сказал Миньян голосом раввина Чухновского. — Я знаю ее. Но решение я буду принимать сам.
   — Конечно, — сказал Минозис, воздвигнув между собой и Миньяном стену прозрачного пламени, не более материальную, чем мысли о спасении души, посетившие грешника после исповеди у священника. — Учти только, что каждый миг твоего промедления чреват для моей Вселенной неисчислимыми бедствиями. Энергия памяти — самая агрессивная энергия, поскольку истощает мир не только в настоящем, но и в прошлом, причем в самом отдаленном, ведь возраст твой таков, что ты вспоминаешь то, что наши физики могли описать лишь в умозрительных уравнениях. Пока мы разговаривали — всего-то полчаса прошло, не больше — погибли два десятка галактик и сотни миллионов человек прекратили существование, не имея никакой возможности возродиться — разве что в виде пустых оболочек в описанной тобой Третьей Вселенной.
   — Решение я приму сам, — повторил Миньян голосом Влада.
   Он направился к единственной в комнате двери, но на пути стоял Голем с надписью «смерть» на лбу. Миньян попытался обойти глиняного монстра с двух сторон сразу, но распростертые руки Голема не позволили ему этого сделать.
   — Ты надеешься задержать меня? — спросил Миньян голосом Аримана.
   — Напротив, — сказал Минозис, — я надеюсь, что ты уйдешь. Навсегда.
   Ариман протянул к монстру правую руку, и на лбу исполина появился отпечаток ладони — багровое, мгновенно почерневшее пятно. Посыпалась обожженная глина, Голем замер, обе его руки отделились от туловища и рухнули на пол. Прерывисто вздохнул Минозис, но взгляды Миньяна были прикованы к тому, что происходило с творением Бен-Бецалеля — Голем начал рассыпаться, материальная его оболочка на глазах превращалась в духовную суть, глина становилась пылью, пыль — мыслью, воспоминанием, энергия памяти высвобождалась слишком быстро, чтобы можно было даже десятью настороженными умамами воспринять единую картину, и лишь обрывки событий, некогда происходивших с Големом, стали впечатлениями, — так застревают в твердых телах быстрые частицы, нейтрино или мюоны, но большая часть проходит насквозь и исчезает в пространстве, чтобы на расстоянии многих парсеков встретить массивное тело далекой планеты и умереть в нем без пользы, без боли, но и без отчаяния.
   Лишь одна сцена оказалась захвачена целиком, будто квант света, ударившийся о глазное дно и ставший сигналом, пробудившем в мозгу странную, но абсолютно реальную картину.
   Это была узкая комната с высоким сводчатым потолком, похожая на кабинет Минозиса. Свет проходил сквозь разноцветные витражи, расположенные слишком высоко, чтобы можно было разглядеть систему в хаотическом расположении множества стекол. Лучи солнца разбивались, проходя сквозь преграду, на тысячи цветных осколков, и падали на пол, создавая странную дорожку, которую можно бы принять за выцветший ковер, если бы не проступавшие сквозь эту неосязаемую материю изображения грязных, давно не мытых, каменных плиток.
   — Я слепил тебя не для того, чтобы ты молчал, — сказал старческий надтреснутый голос, и Миньян увидел, как из-за скрытого в тени и потому почти незаметного на фоне стены письменного стола поднялась тщедушная фигура. — Я задал тебе вопрос, и ты ответишь на него, потому что ты сейчас в моей власти. Ты — подобие Княза Тьмы, ты — его физическая оболочка. Он, твоя истинная суть, не может не понимать, что, уничтожив тебя, — а я это сделаю, не сомневайся, — я уничтожу и его природу. Он не сможет больше…
   Старик закашлялся, схватился обеими руками за грудь, Миньяну показалось, что он сейчас упадет лицом на стол и умрет, а с ним погибнет и весь этот мир, существовавший, похоже, только в его памяти. Откашлявшись и оставив на подбородке едва заметную струйку крови, старик продолжил:
   — На один вопрос ты мне все равно ответишь… Все в мире — порождение Творца. Значит, и ты, Князь Тьмы, Дьявол, Вельзевул, Азазель, Сатан — я называю твои имена, коих великое множество — ты тоже сотворен Им, всесильным и светлым. Ты сотворен Им, и если ты восстал против Него, принеся в мир столько же зла, сколь велико было созданное Им добро, значит, это было нужно Ему, ибо без его воли…
   Старик опять закашлялся, хотя на этот раз и ненадолго. Но силы его иссякали, да и квант памяти Голема, воспринятый Миньяном, рассеивал энергию быстрее, чем происходило осознание увиденного. Картина приобрела фрагментарный характер, Миньяну пришлось сосредоточить внимание на лице старика, на его губах, произносивших неслышимые уже слова, он сумел перехватить мысль этого человека, ясную и гораздо более глубокую, чем мог бы выразить создатель Голема в срывавшейся речи.
   Мысль была такой: «Мир создан Богом. Дьявол создан Богом, ибо больше создать его было некому. Восстание Дьявола против Бога не могло происходить помимо воли Творца всего сущего. Зло пришло в мир, потому что так было угодно Создателю. Однако Творец изначально добр. Значит, создав зло, Он творил для мира добро. Следовательно, мир не может существовать, если в нем нет зла. Зло существует для спасения мира. Уничтожить зло нельзя — это все равно, что уничтожить мир. Я намерен убить порождение Дьявола. Значит ли это, что мир погибнет, когда я завершу свой опыт?»
   Старик — был ли это Бен-Бецалель или некий его аналог во Второй Вселенной? — протянул руку, чтобы стереть со лба Голема первую из выведенных светом букв. Голем отступил, он был подчинен воле старика, создавшего его из глины, как Господь когда-то слепил из глины первого человека. Но Голем ощущал и свое, не зависевшее от воли Бен-Бецалеля предназначение: любое живое существо, созданное или рожденное в муках, немедленно теряет однозначную связь с создателем, и цель его существования не определяется больше той идеей, что владела творцом.
   Рука старика вытягивалась, будто змея, зрелище оказалось ужасным, сам Бен-Бецалель не мог понять происходившего и готов был умереть от страха. Голем перестал отступать и неожиданно бросился вперед. На пути его находилась горячая ладонь Бен-Бецалеля, жар которой оставил на лбу монстра багровый след, буква «алеф» исчезла, и все было кончено прежде, чем Бен-Бецалель сумел осознать произошедшее. Голем рассыпался. Потрескавшиеся куски сухой глины, смешанные с песком, были не больше похожи на живое существо, чем стол, за которым работал алхимик. Но не это оказалось самым поразительным. Слово «смерть», оставшееся после того, как Бен-Бецалель отсек первую букву от слова «истина», пылало в воздухе там, где уже не было лба Голема, на котором этот текст был выписан изначально. Слово «смерть» пылало алым, и сквозь объемные буквы старик мог разглядеть противоположную стену своей кельи, на которой он лишь вчера изобразил зодиакальный круг в новой, им самим придуманной, художественной форме.
   Бен-Бецалель получил ответ на свой вопрос. Он уничтожил порождение Дьявола, которое сам же и выпустил в мир. Но зло осталось. Осталась смерть, и Бен-Бецалель знал, что она будет с ним всегда — сейчас и потом, не надпись, а суть надписи, не название, а истина смерти, и истина эта вовсе не та, о которой говорят древние книги. Истина смерти, как истина зла, открылась ему сейчас в прозрачном видении одного-единственного слова.
   Смерть существует в мире независимо от того, существует ли в мире объект, способный быть смертным. Сказав Адаму: «Отныне ты будешь смертен», Творец не в тот момент ограничил время, отведенное живому для жизни. Создавая мир, Господь создал для него и смерть, ибо, создав, Творец, сотворил начало. Сотворил то, чего не было прежде. Создавая начало, создаешь конец.
   Означало ли это, что Адам был смертен изначально, и Господь лишь подшутил над ним, осуждая на то, к чему первый человек все равно был приговорен самим фактом своего явления в мире?
   И если смерть — неизбежный спутник рождения, означает ли это, что Творец знал, что мир, создаваемый Им, погибнет? И если жизнь имеет конец, то имеет ли конец смерть? Уход из жизни в смерть не означает ли, что придется вернуться, поскольку и смерть конечна, а завершиться она может только собственной противоположностью — жизнью?
   Бен-Бецалель прижал к вискам жаркие ладони и закричал от пронзительного жара. Это была смерть, и это было…
   Это было возвращение, и Миньян вернулся, чтобы сразу уйти опять. Лишь на мгновение он увидел двадцатью глазами белое от напряжения лицо Минозиса и выражение непонимания, застывшее на нем, будто мазки краски на небрежно написанном портрете.
   Губы Ученого раскрылись, но слова не успели заставить воздух в комнате завибрировать волнами, мысль была проворнее и застала Миньян прежде, чем он ушел: «Мы сделали это! Мы сделали…»
   Они сделали это вместе. Любовь Алены. Преданность Натали. Знание Генриха. Вера Абрама. Убежденность Чухновского. Умение Ормузда. Разум Аримана. Проницательность Антарма. Целеустремленность Виктора. Активность Влада.
   Что мог добавить к этому Минозис? Только собственное понимание неизбежности происходившего. Уходя, Миньян проникся ощущением этой неизбежности — оно было, как напутствие, без которого невозможно покинуть самого себя, отправляясь к себе — другому. В свой, но другой мир.
   Когда Миньян уходил в Третий мир, была боль, но было и осознание борьбы с чужой силой. Сейчас, возвращаясь в Первую Вселенную, Миньян не ощущал ничего, кроме боли. Боль любви означала невозможность дать счастье возлюбленному. Боль преданности разорвала тонкую духовную нить, и Наталья Раскина не смогла бы уже принести себя в жертву Генриху Подольскому. Боль знания вспухла огненным шаром Большого взрыва: самое болезненное знание — это знание того, что все познанное теряет смысл, потому что возникает новый, совершнно отличный от прежнего мир, и знание, добытое веками и мучениями, имеет отныне смысл не больший, чем ветхий листок бумаги, плавающий на поверхности огненного океана.
   Боль веры жаждала безверия, и Абрам Подольский не находил в себе больше сил бороться. Боль убежденности заставила Чухновского обратиться к глубинам собственного подсознания, и возникла иная боль — боль целеустремленности, сложившаяся с той болью, что терзала Влада.