Страница:
— А что тебе приходит… — начал было Ариман и подавил свою мысль, как замолчали и все остальные, погрузившись в мир, то ли созданный воображением Абрама, то ли действительно возникший цельной картиной в его сознании.
Высокая узкая комната, мозаика, выложенная из сотен цветных стеклышек, изображает всадника на белом коне. Всадник в латах поднял над головой копье и готов бросить его… куда? В пустоту? В стену? В невидимого врага?
Абрам стоит у книжного стеллажа, протянувшегося вдоль стены, противоположной большому окну, сквозь которое ничего нельзя разглядеть. Он любовно проводит ладонью по корешкам книг — старинных и новых, «Медицинский трактат» Ибн-Сины достался ему от прежнего владельца, умершего от странной болезни пять лет назад, а «Об обращении небесных сфер» некоего Коперника он поставил на полку только вчера. Еще и не прочитал толком, только перелистал, порадовался бы приобретению, но не стоил автор того, чтобы его труд доставлял удовольствие одним своим присутствием на полке книгочея. Если поразмыслить, то легко доказать этому польскому выскочке, что рассуждения его об обращении Земли вокруг Солнца — высокоученая чушь, дряная схоластика, не из тех, что оттачивают пытливый ум, а этакая блудливая попытка автора возвысить себя над всем ученым миром, ибо что же, кроме геростратовой попытки оставить след в истории, представляет собой это сочинение, на издание которого не стоило тратить средства — ведь не за свои же кровные он печатал книгу, вряд ли у поляка столько денег, один переплет каков — кожа, застежки с пряжкой из слоновой кости…
— Коперник? — подумала Натали. — Я тоже помню это имя. Астроном. Что означает — астроном?
Вторгшаяся в узкое пространство комнаты мысль рябью пробежала по закопченным стенам и гулко отозвалась эхом, отчего расположенные под потолком маленькие оконца-бойницы съежились, будто смятые ладонью, и поплыли вниз, искажая и без того странную перспективу.
— Пожалуйста, тише, — это была мысль Генриха, — мир так хрупок…
— Мир памяти не может быть ни хрупким, ни прочным, — обращаясь будто к самому себе, сказал Абрам. — Мир памяти может быть лишь своим или чужим. Этот мир чужд. Не знаю почему, но вижу — это не мой мир.
Рука его сама взяла с полки том Коперника, отстегнула застежку, но раскрыть книгу Абрам не успел. В дверь, невидимую, потому что свет не падал в дальний угол комнаты-кельи, постучали, и глухой голос произнес:
— Господин Хендель, вас ждут.
— Подождут, — пробормотал под нос Абрам, а вслух сказал — громко, чтобы было слышно из-за двери: — Сейчас иду!
Рука застыла над книгой. Он все-таки раскрыл ее посредине, на той странице, где чертеж изображал Солнце в виде круга с короткими лучами, и шесть планет с их орбитами-окружностями. Изящно, слова не скажешь. Всякая теория должна поражать изяществом, иначе о верности ее истинному знанию говорить просто бессмысленно. Изящество необходимо, однако само по себе абсолютно недостаточно. Апория Зенона — верх изящества, но и верх схоластического мудрствования, опровергнуть которое невозможно, а равно и доказать нельзя, поскольку рутинный здравый смысл не позволяет признать правоту древнего мыслителя. Мысли, высказанные этим Коперником, так же нелепы, как и по видимости трудно опровержимы.
Я должен найти ошибку в этих расчетах, — подумал Абрам, — должен, ибо в них ошибка. Георг… Нет, с Георгом лучше не говорить на эту тему. Умный человек, но одно слово — послушник. У него своя система аксиом, то есть не своя, конечно, системе этой много веков, и он, Абрам, тоже часть системы, и уже одно это обстоятельство должно подсказывать способ отрицания. Так нет, ему надобно искать формальные ошибки, разбивать аргументы, ему игра нужна, когда речь идет об истине. Так кто же более грешен — Коперник этот из Польши, или он, серьезно размышляющий о том, что против метода можно действовать методом же, а не верой?
Абрам закрыл книгу, но чертеж запомнил. Теперь это была его память, собственная, это был колышек, на который он мог наматывать нить, тянувшуюся будто из детства его, а на самом деле из детства другого человека, то ли предка… Нет, господин Хендель не мог быть предком Абрама. Или мог?
— Спокойно, — услышал он голос Генриха. — Ты ухватил нить. Позволь мне потянуть за нее.
Не получилось. Нить лопнула, один из ее концов ударил Абрама по лицу, удар оказался болезненным, он вскрикнул, взмахнув руками, и едва не свалился в реку.
— Вы видели? — спросил он. — Это было? Это было со мной?
— Было, — подтвердил Генрих Подольский. — Но не с вами. Эта странная память…
— Генетическая, — подсказал Ариман.
— Генетическая, — с сомнением повторил Генрих. — Я тоже… То есть, я не могу вспомнить ничего из того, что происходило со мной на самом деле, но в сознании все время мечутся картины, которые я не понимаю. Это было. Со мной?
— Покажите, — попросила Натали с неожиданным для нее самой интересом.
Генрих обернулся к женщине и провел ладонью по ее руке жестом, показавшимся Ариману знакомым. Мысль Генриха оказалась громкой, будто крик в тишине, и Ариман увидел то, что явилось Подольскому — события мчались, сменяли друг друга, и Ариман в первые секунды почему-то не столько следил за развитием действия, сколько размышлял о том, на что все это было похоже. Фильм… Или скорее — калейдоскоп. Что такое калейдоскоп? Что-то из его личной памяти. Детство. Мама ведет его в магазин, что на Столбовом проспекте. Столбовый — странное название, на самом деле улицу назвали по имени генерала Шумилина, в две тысячи сорок втором взявшего штурмом Казань, как это сделал пятьюстами годами раньше царь Иван Грозный. Но москвичи считали Шумилина мочильщиком и негодяем, генерала не любили, потому что солдат он не жалел и всегда находил оправдания совершенно немыслимым с точки зрения нормального общества потерям. Это Аркадий понял гораздо позднее, а тогда, когда мама вела его покупать калейдоскоп, он знал лишь, что проспект назван Столбовым, потому что на круглой площади в пересечении с улицей Любимова стоял каменный столб высотой аж до неба. На столбе были написаны какие-то слова, но читать Аркаша еще не умел, ему нравилось стоять у основания и задирать голову, чтобы свалилась шапка… А калейдоскоп они тогда не купили, потому что Аркаша по дороге сделал что-то совсем уж нехорошее, и мама его наказала, а что именно он тогда совершил и главное — что же такое калейдоскоп… Этого в памяти не было. Пока не было.
Картины, которые показывал ошеломленный Генрих, не заинтересовали Аримана. Память была чужой, к нынешним обстоятельствам отношения не имела и свидетельствовала лишь о том, что у каждого из них возбуждались сейчас некие рефлексы или еще глубже — инстинкты, сугубо личные, но неизбежно становившиеся достоянием всех.
Генрих видел себя лежавшим в зеленой траве на вершине невысокого холма. Трава была теплой, но не потому, что ее согрело солнце, день как раз выдался очень прохладным, хотя в августе здесь обычно парило, особенно, как сейчас, в предвечерние часы. Трава была теплой, потому что несколько минут назад по холму прошелся широкий луч «грелки», противник ссыпался отсюда, как горох, и Генрих, приподнявшись на локте, видел трупы, валявшиеся в «свободных художественных позах» (это была фраза из лексикона майора Зараева, который на гражданке малевал объявления в интернет-пространствах по заказам давно уже прогоревших фирм-провайдеров).
Страха не было. Даже волнения не было никакого, хотя Генрих понимал, что почти непременно еще до заката сам станет таким же трупом и тоже будет валяться — не лежать, а именно валяться — на склоне этого или соседнего холма. Конечно, не будь «присказки», он наверняка сейчас обмочился бы от ужаса и вжался в траву, и не поднимал бы головы, и вообще ни о чем не думал бы, кроме одного: «Мама! Забери меня отсюда!»
Зачем ему все это? Он ведь артистом хотел быть, а не мочильщиком, он даже конкурс в Вахтанговское успел выдержать, исполнив перед комиссией три монолога подряд — Чацкого, Гамлета и Шмалько (последний по просьбе какого-то замухрышки-профессора, желавшего «точно уяснить масштабы молодого дарования»). Он успел в первый день сентября прослушать вступительную лекцию самого Винникова, великого Винникова, снявшегося в «Чечне», мировом голливудском блокбастере, а назавтра его подняли с постели, предъявили повестку и повели, мама плакала, отец молчал, а люди из военкомата улыбались мрачно, безжалостно и радостно. Мрачно — потому что понимали: с Камы ему, скорее всего, не вернуться. Безжалостно — потому что другого выхода у них не было: работа есть работа. И радостно, конечно, поскольку их-то эта чаша минует, им-то самим, тыловым крысам, не придется вкалывать себе «присказку» перед атакой или мочиться от ужаса, если доза окажется слишком маленькой.
Он выставил вперед хлопушку и, не глядя, нажал на кнопку прицела. Оружие в его руках шевельнулось, будто живое, нашло цель, которую он даже не видел, и хлопнуло, будто кто-то сильно ударил в ладоши на театральной премьере. Он сам так хлопал — до боли, — когда в Малом давали «Зеленую стену в белом соусе праха», модернистскую комедию Лисина, от которой одни балдели, другие плевались, а третьи, вроде него, бредившего театром, приходили в экстаз и ловили каждое слово, каждое движение актеров, каждый выплеск декорационной голограммы…
Вот. Похоже, что луч, пропетляв в высокой траве, поразил-таки цель. Вопль, раздавшийся снизу, не оставлял в этом, казалось бы, никаких сомнений. Но он-то знал, что вопить мог и вполне живой татарин, изображая раненого, а раненых — такой поступил приказ — нужно брать, потому что… Ах, какая разница? Он совершенно не помнил и не понимал, почему, черт бы их всех задрал, нужно брать раненых и добивать их самому. Ты пойдешь его брать, а он, вместо того, чтобы лежать, как положено при лучевом поражении, возьмет тебя сам и потом добьет, потому что у них тоже приказ, и тоже живодерский.
Он продвинулся метра на два к краю, до начала крутого склона оставалось совсем немного, дальше было уже совсем опасно, дальше он ползти не собирался, разве что поступит прямое указание майора. Выставил хлопушку и произвел второй, контрольный выстрел по той же цели, хотя энергию полагалось беречь, до подзарядки отсюда километров десять, если, конечно, тыловая служба не подсуетилась, а суетиться они не любили, зачем им суетиться, им матобеспечение беречь нужно, а не солдат на передовой.
Тишина. Можно попытаться… Нет, не такой он дурак, чтобы…
«Рядовой Таршис, — зазвучал из „кнопки“ в ухе злой голос майора Тихова, — ты что, заснул, паскуда? Поразил цель — вперед!»
«Слушаюсь!» — пробормотал он. Действительно, пора. Если он сейчас не поднимется, то… Лучше об этом не думать. Лучше не думать вообще, иначе, как обычно, начнешь спрашивать себя: зачем все это? Почему он должен умереть за какую-то там государственную целостность, которая была ему совершенно до фонаря? Он не боялся умереть, после «присказки» он вообще ничего не боялся, но ему все это было просто неинтересно. Татары, русские, Казань, Москва, мир, война — к чертям.
«Рядовой Таршис! — истерически бился голос майора, то же самое наверняка слышал сейчас каждый боец роты десанта, фамилия менялась, уж это штабной компьютер мог обеспечить, а вопль записан был еще с прошлой высадки. — Считаю до трех, после чего ввожу прикрытие!»
Будь ты проклят! Можешь не считать. Он пристегнул хлопушку к плечевой вешалке, поднялся на одно колено и в секунду произвел визуальный осмотр. Трупы не пошевелились, это действительно были трупы, а вопил кто-то живой из куста в сотне метров. Стометровка. Секунд двенадцать — будь это на плацу, он пробежал бы вдвое быстрее, но здесь, да еще с выкладкой…
Он поднялся в рост и…
«Нет! Нет!» — это была то ли его мысль, то ли чужая, то ли предсмертный вопль, то ли страстный шепот любовного экстаза. Ах, какая в том разница? Ему показалось, что это последний звук, который он слышал в жизни, потому что…
— Это не мог быть я, — подумал Генрих. — Не знаю почему, но мне так кажется.
— Татарская кампания, — сообщил Виктор. — Сорок второй год. Тогда только-только поступили на вооружение лучевики-хлопушки. А «присказку» начали колоть, кажется, лет на десять раньше.
— «Присказка», — вмешался молчавший до сих пор Влад, — не всегда действовала так, как нужно. Позднее стали использовать «завязку», она действительно превращала солдата в зомби.
— Вы помните это? — с интересом спросил Ариман.
— Похоже… — Влад помедлил, прислушиваясь к собственным ощущениям. — Похоже, что я начинаю вспоминать то, что действительно происходило со мной. Нет, не татарскую кампанию, в ней я не участвовал. Но слышал многое. Тактику действий мелких групп спецназа на территории, где произошел вооруженный мятеж, мы проходили на курсах.
— Мы тоже, — сообщил Ариман. — Я учился в юридическом колледже, мне было девятнадцать… Да что я вам это рассказываю? Смотрите сами.
Показал он, однако, не то, что собирался, а совсем другую историю, случившуюся с ним на второй год после свадьбы и третий месяц после начала работы в детективном агентстве «Феникс». Алена была беременна, должна была родиться девочка, а он хотел мальчика и как-то сказал жене, что нужно было подождать: если бы она забеременела на полтора месяца позже, точно был бы мальчик, это и медицинские карты показывали, и астрологические знаки говорили о том же самом.
Он помнил тот вечер: они смотрели по телекому новости, репортаж из алтайской деревни, где российский спецназ вытравил тысячу двести человек, поскольку в центр поступила информация о том, что три женщины в этой глухой дыре заболели СПИДом-б, а единственной мерой против этой болезни было тогда уничтожение всего живого в радиусе не менее трех километров.
«Какой кошмар, — сказал он, глядя на то, как по ковру гостиной ползло пламя, подбираясь к трупу, лежавшему у дивана, где сидела Алена. — Они ведь могли заразить весь район, а оттуда рукой подать до магистрали! И если бы перекинулось на Сибирь»…
«Они хотели жить, а их убили!», — произнесла Алена громким шепотом и подобрала ноги, будто могла коснуться лежавшего неподалеку тела. Кадр сменился, и вместо пламени в гостиной появился майор Липатов, тот, которого впоследствии назвали «Тигром Алтая», он держал руки поверх висевшего на груди «деммлера» и хорошо поставленным голосом произносил правильные слова о здоровье россиян, повторяя слово в слово недавнее выступление в Думе главы правительства господина Резникова.
«Их убили эти… Этот! — продолжала Алена. — И ты хочешь, чтобы я родила мальчика! Чтобы он вырос и стал таким… Чтобы он убивал… Там была… Ты видел? Там была девочка, а он ее из этого… Он… Выключи, я не могу больше!»
«Да что ты, в самом деле? — удивленно сказал Аркадий и подал звуковую команду на переключение программы. — Что с тобой, Аленушка? Можно подумать, что в первый раз»…
«Я! — неожиданно твердым голосом произнесла жена, глядя Аркадию в глаза. — Не желаю! Рожать! Мальчика! И прекрати говорить на эту тему! Ты понял?»
«Понял, понял…» — пробормотал Аркадий и попытался обнять Алену, но она вывернулась, ее ладонь уперлась ему в грудь.
«Ненавижу! — говорила Алена, подкрепляя свои слова ударами ладони. — Всех вас! Мужчины — сволочи! Ты! Тоже! Тебе бы только убивать, убивать, убивать»…
«Ну что ты, — бормотал Аркадий, не понимая причины неожиданной вспышки, — о чем ты говоришь»…
Тогда он не знал, а сейчас неожиданно вспомнилось, как потом, в коридоре родильного отделения он встретил статного спецназовца, лейтенанта Поздеева, с которым был знаком шапочно, бывший сокурсник по колледжу пригласил их с Аленой на вечеринку, а лейтенант пришел туда с женой. Аркадий знал, что жена Поздеева не собиралась рожать, что же он делал в больнице, к кому приходил? И еще вдруг вспомнилось, как Алена незадолго до родов куда-то пропала: вышла погулять, ей было уже трудно ходить, и она просто сидела на скамеечке, но не вернулась вовремя и на вызовы не отвечала. Он искал жену четыре часа, звонил даже в морги, но больше всего боялся, что Алену похитили киддеры, с них станется, и как ему с его зарплатой платить выкуп? Он уже начал сходить с ума, когда Алена вернулась и, будто ничего не случилось, сказала, что дышала воздухом (каким воздухом? В Москве при пиковой нагрузке даже на воздушные путепроводы?) и забыла о времени, а телефон просто не слышала. Он еще подумал тогда, что Алена чего-то недоговаривает, и провел небольшое расследование. Жену его действительно видели гулявшей, да, именно гулявшей и даже входившей в подъезд дома, где ей вроде бы нечего было делать, разве что… Там жил этот Поздеев, но с ним у Алены не могло быть никаких дел, никаких, никаких…
А Метальников появился в их жизни значительно позже, лет через десять, Марина уже в третий класс пошла. И ведь он точно мог сказать, всегда мог, потому что чувствовал: Алена любила его, именно любила, а не просто так; если бы все было просто так, она бы давно его бросила, не такая она была, чтобы…
Чтобы — что?
Воспоминание схлынуло, как волна, разбившаяся о скалу. Это было с ним? Ариман будто выпрыгнул из самого себя, ему было плохо, и он неожиданно обнаружил, что Виктор и Генрих держат его за руки, а остальные стали перед ним полукругом, вытолкнув в центр двоих — Даэну и Влада. Даэна… Алена… И этот… Ариман знал теперь многое, все помнил, все. А они… Для них прошлого не существовало.
— Я люблю тебя, — это была мысль Даэны, но и мысль Алены тоже, и он знал, что все так, и всегда так было, и если бы было иначе, то сейчас рядом с ним в этом мире была бы другая женщина или не было бы никакой.
Даэна ждала его на холме в мире Ормузда. Она не помнила, а он помнил все — и то, что убил свою жену, оставив на ее груди след «ладони дьявола». Подольского он убил точно так же…
— Меня? — подумал и понял Генрих, но воспоминание об этом так и не возникло в его сознании.
…И когда убил Раскину…
— Это сделали вы? — мысль Натали была вялой, признание относилось будто не к ней, она не понимала связи между собой и какой-то Раскиной, о которой думал Ариман, глядя ей в душу.
…И когда раввин говорил о Боге и смысле жизни…
Чухновский сделал шаг вперед, но мысль его осталась запертой.
…Когда разговор в квартире Хрусталева…
— Что? — встрепенулся Виктор, но так и не понял, о чем именно вспомнил Ариман.
…Все сложилось в мозаику, могло сложиться и раньше, но раньше он не допускал этого в сознание…
— Ты помнишь это? — воскликнули Ормузд и Антарм.
…И его рука протянулась через километры, сквозь стены и дорожные переплетения, и нашла Алену, его любимую жену, и он коснулся ее груди, и…
— Господи, — вонзилась в мозг мысль Даэны. — Ты убил меня! Почему?
— Аленушка, — прошептал Ариман, — так было нужно.
— Ты! Ты… меня любишь?
— Больше жизни! — Ариман запнулся. Мысленный ответ возник сам собой и был истиной, но сейчас не обладал и малой долей того смысла, который содержался в этих словах прежде, когда он действительно жил и боялся жизнь потерять. А сейчас? — подумал он. — Сейчас я не живу?
— Больше жизни, — повторила Даэна. — И ты меня убил…
— Именно так, — вмешался Влад. — Имейте в виду, Даэна, Ариман убил нас всех, причем дважды, в этом он сейчас сам признался. Я не помню себя таким, каким был в материальном мире. И никто из нас, кроме Аримана, себя не помнит. Но мысли его мы видеть можем — вы увидели в них свою смерть, мы увидели свою, верно? Меня Ариман убил, потому что мы с вами… Вы ведь и меня любили, не так ли?
— Нет!
— Перестаньте, — вмешался Ормузд. — Мысли наши ничтожны, а слова, выражающие их, пусты. Мы в мире, где нет материи. Для чего мы здесь? И как мы сумеем здесь выжить?
— Что нам нужно для жизни? — спросил, усмехнувшись, Абрам Подольский. — Оказавшись в мире божественной сути, в светлом мире, приближенном к Творцу, первое, что вы сделали, — создали грубую материю. Вместо того, чтобы возвысить свой разум, вы хотите унизить высшую сущность. Не брать мы пришли сюда, но отдавать. Не совершать грех, а ответить за свершенное раньше. Вот для чего мы здесь.
Абрам стоял теперь в середине круга. Ощутив себя в центре восприятия, он неожиданно обрел уверенность в том, что мысли его, изначально мало значившие даже для него самого, возникшие будто сами по себе и не вполне осознанные, имеют собственную ценность и, возможно, являются самыми важными из того, что здесь уже думалось и говорилось.
— Я тоже был убит Ариманом, — продолжал Абрам. — Я не помню, как это произошло, но Ариман помнит, а я ощущаю эти воспоминания, не сознавая…
— Могу показать, — сказал Ариман. — Я даже хотел бы это сделать, потому что не знаю, как мне удалось… Понимаете, Абрам, мы с вами жили в разное время. Вы умерли… то есть, я убил вас за два столетия до того, как родился. Если быть точным, то ладонь, которая сожгла ваше сердце, принадлежала физически человеку по имени Шмуль, вашему компаньону, которого вы сделали несчастным и который отомстил вам. Вы видели его перед смертью, и ладонь видели тоже. На деле же это был я, и я не знаю, как такое могло произойти.
Воспоминание всплыло и лопнуло, и было воспринято всеми, а следом всплыли, лопнули и оказались общим достоянием другие воспоминания. Ариман будто избавлялся от тяжелого груза. Он понимал, что это не избавление, а лишь тиражирование собственных страхов, но сделать это было необходимо, иначе они никогда не поймут, для чего собрались здесь. И вопросы Ормузда тоже останутся без ответов.
Потом они долго молчали. Не было слов, но не было и мыслей. Остались инстинкты, оказавшиеся для них общими, и рефлексы, которыми каждый из них обзавелся уже в новом мире. Они сгруппировались вокруг Аримана, державшего Даэну за руку, и стояли, отрешенно глядя по сторонам.
Солнце, созданное Ормуздом, видимо, устало светить. Цвет его оставался таким же золотисто-желтым, но яркость падала — еще немного, и в мир вновь пришла бы бесконечная ночь.
Небо потеряло прежнюю голубизну — казалось, будто над твердью возник серый стальной купол. И еще казалось, что купол сжимался.
Первым пришел в себя Генрих, протянул ладони к солнцу и подумал о том, что света в мире стало недостаточно. Он не обладал, однако, способностью к созданию материальных сущностей из мысленных конструкций — светлее не стало, но мысль Генриха пробудила Ормузда. Первое, что он сделал, — создал еще одно солнце, близкое и яркое, день вспыхнул, прежнее светило исчезло в лучах нового, более близкого, и Ормузд подумал вслух:
— И вот хорошо весьма…
Он ощущал новое свое состояние и привыкал к нему. Оставшись самим собой, Ормузд теперь был разумом всей десятки. Он помнил все, что помнили они, знал все, что они знали, любил то, что любил каждый из них, — и принимал решения. Он понял, например, что означало в прежнем мире понятие миньяна, когда десять религиозных евреев, начиная молиться вместе, создавали на время новую сущность, единое существо, обращавшееся к Творцу. Коллективная мысль десяти была суммой мысленных посланий каждого, но духовные посылы создавали резонанс, и молитва — обращение к Богу — проникала в биоинформационное поле планеты, увеличивая его напряженность и тем самым влияя на поступки людей.
Ормузд понял, что его духовная суть и сути Аримана, Даэны, Генриха, Абрама, Чухновского, Антарма, Натали, Виктора и Влада сложились, не смешиваясь, дополнили друг друга, и сейчас в мире обитали не десять человек, а одно существо — Миньян. И еще Ормузд понял, что духовная сила Миньяна намного превосходит духовную силу каждого из них в отдельности. И понял, что сейчас — именно сейчас, будущее было от него скрыто — решения принимал он, Ормузд, сейчас он думал, сортировал, направлял и отбраковывал, потому что ситуация требовала от Миньяна в данный момент решения на том уровне, какой был более привычен именно для Ормузда. Через минуту сознание Миньяна могло перейти к Виктору или Владу — если решение, которое нужно было принять, находилось бы в сфере практического материального действия. А если решение требовалось искать в эмоциональной сфере, то головой Миньяна, скорее всего, стала бы Даэна или Натали.
Ормузд обернулся в сторону нового светила — всеми десятью своими телами, и десять ладоней заслонили двадцать глаз от яркого света.
«Пожалуйста, — услышал он мысль, это была не его мысль, она возникла в сознании, будто вдавленная снаружи, как жаркая капля воска, упавшая на дно подсвечника с края горящей свечи. — Пожалуйста, не создавай материальных сущностей сверх необходимого. Мир и без того гибнет».
«Мне нужен свет, чтобы видеть», — подумал он.
«Материальный свет? — возникла удивленная мысль. — Что можно увидеть в движении материи? Ни сути, ни идеи, ни пророчества! К тому же, его слишком много»…
«Сейчас», — подумал Ормузд и погасил дальнее солнце. Все равно оно уже растеряло почти весь свой первоначальный запас энергии, перешедшей в пустоту пространства, да и видно его уже не было. Лишняя суть.
Сделав эту работу, Ормузд спросил:
«Кто ты? Я не один в этом мире?»
«Меня зовут Вдохновенный-Ищущий-Невозможного, — был ответ. — И ты в этом мире один».
«Противоречие, — подумал Ормузд. — Если есть я и есть ты, то я не один. Нас по крайней мере двое».
«Ты один, — последовала чужая мысль. — А нас много. Ты должен понять это, и тогда возможно общение».
Высокая узкая комната, мозаика, выложенная из сотен цветных стеклышек, изображает всадника на белом коне. Всадник в латах поднял над головой копье и готов бросить его… куда? В пустоту? В стену? В невидимого врага?
Абрам стоит у книжного стеллажа, протянувшегося вдоль стены, противоположной большому окну, сквозь которое ничего нельзя разглядеть. Он любовно проводит ладонью по корешкам книг — старинных и новых, «Медицинский трактат» Ибн-Сины достался ему от прежнего владельца, умершего от странной болезни пять лет назад, а «Об обращении небесных сфер» некоего Коперника он поставил на полку только вчера. Еще и не прочитал толком, только перелистал, порадовался бы приобретению, но не стоил автор того, чтобы его труд доставлял удовольствие одним своим присутствием на полке книгочея. Если поразмыслить, то легко доказать этому польскому выскочке, что рассуждения его об обращении Земли вокруг Солнца — высокоученая чушь, дряная схоластика, не из тех, что оттачивают пытливый ум, а этакая блудливая попытка автора возвысить себя над всем ученым миром, ибо что же, кроме геростратовой попытки оставить след в истории, представляет собой это сочинение, на издание которого не стоило тратить средства — ведь не за свои же кровные он печатал книгу, вряд ли у поляка столько денег, один переплет каков — кожа, застежки с пряжкой из слоновой кости…
— Коперник? — подумала Натали. — Я тоже помню это имя. Астроном. Что означает — астроном?
Вторгшаяся в узкое пространство комнаты мысль рябью пробежала по закопченным стенам и гулко отозвалась эхом, отчего расположенные под потолком маленькие оконца-бойницы съежились, будто смятые ладонью, и поплыли вниз, искажая и без того странную перспективу.
— Пожалуйста, тише, — это была мысль Генриха, — мир так хрупок…
— Мир памяти не может быть ни хрупким, ни прочным, — обращаясь будто к самому себе, сказал Абрам. — Мир памяти может быть лишь своим или чужим. Этот мир чужд. Не знаю почему, но вижу — это не мой мир.
Рука его сама взяла с полки том Коперника, отстегнула застежку, но раскрыть книгу Абрам не успел. В дверь, невидимую, потому что свет не падал в дальний угол комнаты-кельи, постучали, и глухой голос произнес:
— Господин Хендель, вас ждут.
— Подождут, — пробормотал под нос Абрам, а вслух сказал — громко, чтобы было слышно из-за двери: — Сейчас иду!
Рука застыла над книгой. Он все-таки раскрыл ее посредине, на той странице, где чертеж изображал Солнце в виде круга с короткими лучами, и шесть планет с их орбитами-окружностями. Изящно, слова не скажешь. Всякая теория должна поражать изяществом, иначе о верности ее истинному знанию говорить просто бессмысленно. Изящество необходимо, однако само по себе абсолютно недостаточно. Апория Зенона — верх изящества, но и верх схоластического мудрствования, опровергнуть которое невозможно, а равно и доказать нельзя, поскольку рутинный здравый смысл не позволяет признать правоту древнего мыслителя. Мысли, высказанные этим Коперником, так же нелепы, как и по видимости трудно опровержимы.
Я должен найти ошибку в этих расчетах, — подумал Абрам, — должен, ибо в них ошибка. Георг… Нет, с Георгом лучше не говорить на эту тему. Умный человек, но одно слово — послушник. У него своя система аксиом, то есть не своя, конечно, системе этой много веков, и он, Абрам, тоже часть системы, и уже одно это обстоятельство должно подсказывать способ отрицания. Так нет, ему надобно искать формальные ошибки, разбивать аргументы, ему игра нужна, когда речь идет об истине. Так кто же более грешен — Коперник этот из Польши, или он, серьезно размышляющий о том, что против метода можно действовать методом же, а не верой?
Абрам закрыл книгу, но чертеж запомнил. Теперь это была его память, собственная, это был колышек, на который он мог наматывать нить, тянувшуюся будто из детства его, а на самом деле из детства другого человека, то ли предка… Нет, господин Хендель не мог быть предком Абрама. Или мог?
— Спокойно, — услышал он голос Генриха. — Ты ухватил нить. Позволь мне потянуть за нее.
Не получилось. Нить лопнула, один из ее концов ударил Абрама по лицу, удар оказался болезненным, он вскрикнул, взмахнув руками, и едва не свалился в реку.
— Вы видели? — спросил он. — Это было? Это было со мной?
— Было, — подтвердил Генрих Подольский. — Но не с вами. Эта странная память…
— Генетическая, — подсказал Ариман.
— Генетическая, — с сомнением повторил Генрих. — Я тоже… То есть, я не могу вспомнить ничего из того, что происходило со мной на самом деле, но в сознании все время мечутся картины, которые я не понимаю. Это было. Со мной?
— Покажите, — попросила Натали с неожиданным для нее самой интересом.
Генрих обернулся к женщине и провел ладонью по ее руке жестом, показавшимся Ариману знакомым. Мысль Генриха оказалась громкой, будто крик в тишине, и Ариман увидел то, что явилось Подольскому — события мчались, сменяли друг друга, и Ариман в первые секунды почему-то не столько следил за развитием действия, сколько размышлял о том, на что все это было похоже. Фильм… Или скорее — калейдоскоп. Что такое калейдоскоп? Что-то из его личной памяти. Детство. Мама ведет его в магазин, что на Столбовом проспекте. Столбовый — странное название, на самом деле улицу назвали по имени генерала Шумилина, в две тысячи сорок втором взявшего штурмом Казань, как это сделал пятьюстами годами раньше царь Иван Грозный. Но москвичи считали Шумилина мочильщиком и негодяем, генерала не любили, потому что солдат он не жалел и всегда находил оправдания совершенно немыслимым с точки зрения нормального общества потерям. Это Аркадий понял гораздо позднее, а тогда, когда мама вела его покупать калейдоскоп, он знал лишь, что проспект назван Столбовым, потому что на круглой площади в пересечении с улицей Любимова стоял каменный столб высотой аж до неба. На столбе были написаны какие-то слова, но читать Аркаша еще не умел, ему нравилось стоять у основания и задирать голову, чтобы свалилась шапка… А калейдоскоп они тогда не купили, потому что Аркаша по дороге сделал что-то совсем уж нехорошее, и мама его наказала, а что именно он тогда совершил и главное — что же такое калейдоскоп… Этого в памяти не было. Пока не было.
Картины, которые показывал ошеломленный Генрих, не заинтересовали Аримана. Память была чужой, к нынешним обстоятельствам отношения не имела и свидетельствовала лишь о том, что у каждого из них возбуждались сейчас некие рефлексы или еще глубже — инстинкты, сугубо личные, но неизбежно становившиеся достоянием всех.
Генрих видел себя лежавшим в зеленой траве на вершине невысокого холма. Трава была теплой, но не потому, что ее согрело солнце, день как раз выдался очень прохладным, хотя в августе здесь обычно парило, особенно, как сейчас, в предвечерние часы. Трава была теплой, потому что несколько минут назад по холму прошелся широкий луч «грелки», противник ссыпался отсюда, как горох, и Генрих, приподнявшись на локте, видел трупы, валявшиеся в «свободных художественных позах» (это была фраза из лексикона майора Зараева, который на гражданке малевал объявления в интернет-пространствах по заказам давно уже прогоревших фирм-провайдеров).
Страха не было. Даже волнения не было никакого, хотя Генрих понимал, что почти непременно еще до заката сам станет таким же трупом и тоже будет валяться — не лежать, а именно валяться — на склоне этого или соседнего холма. Конечно, не будь «присказки», он наверняка сейчас обмочился бы от ужаса и вжался в траву, и не поднимал бы головы, и вообще ни о чем не думал бы, кроме одного: «Мама! Забери меня отсюда!»
Зачем ему все это? Он ведь артистом хотел быть, а не мочильщиком, он даже конкурс в Вахтанговское успел выдержать, исполнив перед комиссией три монолога подряд — Чацкого, Гамлета и Шмалько (последний по просьбе какого-то замухрышки-профессора, желавшего «точно уяснить масштабы молодого дарования»). Он успел в первый день сентября прослушать вступительную лекцию самого Винникова, великого Винникова, снявшегося в «Чечне», мировом голливудском блокбастере, а назавтра его подняли с постели, предъявили повестку и повели, мама плакала, отец молчал, а люди из военкомата улыбались мрачно, безжалостно и радостно. Мрачно — потому что понимали: с Камы ему, скорее всего, не вернуться. Безжалостно — потому что другого выхода у них не было: работа есть работа. И радостно, конечно, поскольку их-то эта чаша минует, им-то самим, тыловым крысам, не придется вкалывать себе «присказку» перед атакой или мочиться от ужаса, если доза окажется слишком маленькой.
Он выставил вперед хлопушку и, не глядя, нажал на кнопку прицела. Оружие в его руках шевельнулось, будто живое, нашло цель, которую он даже не видел, и хлопнуло, будто кто-то сильно ударил в ладоши на театральной премьере. Он сам так хлопал — до боли, — когда в Малом давали «Зеленую стену в белом соусе праха», модернистскую комедию Лисина, от которой одни балдели, другие плевались, а третьи, вроде него, бредившего театром, приходили в экстаз и ловили каждое слово, каждое движение актеров, каждый выплеск декорационной голограммы…
Вот. Похоже, что луч, пропетляв в высокой траве, поразил-таки цель. Вопль, раздавшийся снизу, не оставлял в этом, казалось бы, никаких сомнений. Но он-то знал, что вопить мог и вполне живой татарин, изображая раненого, а раненых — такой поступил приказ — нужно брать, потому что… Ах, какая разница? Он совершенно не помнил и не понимал, почему, черт бы их всех задрал, нужно брать раненых и добивать их самому. Ты пойдешь его брать, а он, вместо того, чтобы лежать, как положено при лучевом поражении, возьмет тебя сам и потом добьет, потому что у них тоже приказ, и тоже живодерский.
Он продвинулся метра на два к краю, до начала крутого склона оставалось совсем немного, дальше было уже совсем опасно, дальше он ползти не собирался, разве что поступит прямое указание майора. Выставил хлопушку и произвел второй, контрольный выстрел по той же цели, хотя энергию полагалось беречь, до подзарядки отсюда километров десять, если, конечно, тыловая служба не подсуетилась, а суетиться они не любили, зачем им суетиться, им матобеспечение беречь нужно, а не солдат на передовой.
Тишина. Можно попытаться… Нет, не такой он дурак, чтобы…
«Рядовой Таршис, — зазвучал из „кнопки“ в ухе злой голос майора Тихова, — ты что, заснул, паскуда? Поразил цель — вперед!»
«Слушаюсь!» — пробормотал он. Действительно, пора. Если он сейчас не поднимется, то… Лучше об этом не думать. Лучше не думать вообще, иначе, как обычно, начнешь спрашивать себя: зачем все это? Почему он должен умереть за какую-то там государственную целостность, которая была ему совершенно до фонаря? Он не боялся умереть, после «присказки» он вообще ничего не боялся, но ему все это было просто неинтересно. Татары, русские, Казань, Москва, мир, война — к чертям.
«Рядовой Таршис! — истерически бился голос майора, то же самое наверняка слышал сейчас каждый боец роты десанта, фамилия менялась, уж это штабной компьютер мог обеспечить, а вопль записан был еще с прошлой высадки. — Считаю до трех, после чего ввожу прикрытие!»
Будь ты проклят! Можешь не считать. Он пристегнул хлопушку к плечевой вешалке, поднялся на одно колено и в секунду произвел визуальный осмотр. Трупы не пошевелились, это действительно были трупы, а вопил кто-то живой из куста в сотне метров. Стометровка. Секунд двенадцать — будь это на плацу, он пробежал бы вдвое быстрее, но здесь, да еще с выкладкой…
Он поднялся в рост и…
«Нет! Нет!» — это была то ли его мысль, то ли чужая, то ли предсмертный вопль, то ли страстный шепот любовного экстаза. Ах, какая в том разница? Ему показалось, что это последний звук, который он слышал в жизни, потому что…
— Это не мог быть я, — подумал Генрих. — Не знаю почему, но мне так кажется.
— Татарская кампания, — сообщил Виктор. — Сорок второй год. Тогда только-только поступили на вооружение лучевики-хлопушки. А «присказку» начали колоть, кажется, лет на десять раньше.
— «Присказка», — вмешался молчавший до сих пор Влад, — не всегда действовала так, как нужно. Позднее стали использовать «завязку», она действительно превращала солдата в зомби.
— Вы помните это? — с интересом спросил Ариман.
— Похоже… — Влад помедлил, прислушиваясь к собственным ощущениям. — Похоже, что я начинаю вспоминать то, что действительно происходило со мной. Нет, не татарскую кампанию, в ней я не участвовал. Но слышал многое. Тактику действий мелких групп спецназа на территории, где произошел вооруженный мятеж, мы проходили на курсах.
— Мы тоже, — сообщил Ариман. — Я учился в юридическом колледже, мне было девятнадцать… Да что я вам это рассказываю? Смотрите сами.
Показал он, однако, не то, что собирался, а совсем другую историю, случившуюся с ним на второй год после свадьбы и третий месяц после начала работы в детективном агентстве «Феникс». Алена была беременна, должна была родиться девочка, а он хотел мальчика и как-то сказал жене, что нужно было подождать: если бы она забеременела на полтора месяца позже, точно был бы мальчик, это и медицинские карты показывали, и астрологические знаки говорили о том же самом.
Он помнил тот вечер: они смотрели по телекому новости, репортаж из алтайской деревни, где российский спецназ вытравил тысячу двести человек, поскольку в центр поступила информация о том, что три женщины в этой глухой дыре заболели СПИДом-б, а единственной мерой против этой болезни было тогда уничтожение всего живого в радиусе не менее трех километров.
«Какой кошмар, — сказал он, глядя на то, как по ковру гостиной ползло пламя, подбираясь к трупу, лежавшему у дивана, где сидела Алена. — Они ведь могли заразить весь район, а оттуда рукой подать до магистрали! И если бы перекинулось на Сибирь»…
«Они хотели жить, а их убили!», — произнесла Алена громким шепотом и подобрала ноги, будто могла коснуться лежавшего неподалеку тела. Кадр сменился, и вместо пламени в гостиной появился майор Липатов, тот, которого впоследствии назвали «Тигром Алтая», он держал руки поверх висевшего на груди «деммлера» и хорошо поставленным голосом произносил правильные слова о здоровье россиян, повторяя слово в слово недавнее выступление в Думе главы правительства господина Резникова.
«Их убили эти… Этот! — продолжала Алена. — И ты хочешь, чтобы я родила мальчика! Чтобы он вырос и стал таким… Чтобы он убивал… Там была… Ты видел? Там была девочка, а он ее из этого… Он… Выключи, я не могу больше!»
«Да что ты, в самом деле? — удивленно сказал Аркадий и подал звуковую команду на переключение программы. — Что с тобой, Аленушка? Можно подумать, что в первый раз»…
«Я! — неожиданно твердым голосом произнесла жена, глядя Аркадию в глаза. — Не желаю! Рожать! Мальчика! И прекрати говорить на эту тему! Ты понял?»
«Понял, понял…» — пробормотал Аркадий и попытался обнять Алену, но она вывернулась, ее ладонь уперлась ему в грудь.
«Ненавижу! — говорила Алена, подкрепляя свои слова ударами ладони. — Всех вас! Мужчины — сволочи! Ты! Тоже! Тебе бы только убивать, убивать, убивать»…
«Ну что ты, — бормотал Аркадий, не понимая причины неожиданной вспышки, — о чем ты говоришь»…
Тогда он не знал, а сейчас неожиданно вспомнилось, как потом, в коридоре родильного отделения он встретил статного спецназовца, лейтенанта Поздеева, с которым был знаком шапочно, бывший сокурсник по колледжу пригласил их с Аленой на вечеринку, а лейтенант пришел туда с женой. Аркадий знал, что жена Поздеева не собиралась рожать, что же он делал в больнице, к кому приходил? И еще вдруг вспомнилось, как Алена незадолго до родов куда-то пропала: вышла погулять, ей было уже трудно ходить, и она просто сидела на скамеечке, но не вернулась вовремя и на вызовы не отвечала. Он искал жену четыре часа, звонил даже в морги, но больше всего боялся, что Алену похитили киддеры, с них станется, и как ему с его зарплатой платить выкуп? Он уже начал сходить с ума, когда Алена вернулась и, будто ничего не случилось, сказала, что дышала воздухом (каким воздухом? В Москве при пиковой нагрузке даже на воздушные путепроводы?) и забыла о времени, а телефон просто не слышала. Он еще подумал тогда, что Алена чего-то недоговаривает, и провел небольшое расследование. Жену его действительно видели гулявшей, да, именно гулявшей и даже входившей в подъезд дома, где ей вроде бы нечего было делать, разве что… Там жил этот Поздеев, но с ним у Алены не могло быть никаких дел, никаких, никаких…
А Метальников появился в их жизни значительно позже, лет через десять, Марина уже в третий класс пошла. И ведь он точно мог сказать, всегда мог, потому что чувствовал: Алена любила его, именно любила, а не просто так; если бы все было просто так, она бы давно его бросила, не такая она была, чтобы…
Чтобы — что?
Воспоминание схлынуло, как волна, разбившаяся о скалу. Это было с ним? Ариман будто выпрыгнул из самого себя, ему было плохо, и он неожиданно обнаружил, что Виктор и Генрих держат его за руки, а остальные стали перед ним полукругом, вытолкнув в центр двоих — Даэну и Влада. Даэна… Алена… И этот… Ариман знал теперь многое, все помнил, все. А они… Для них прошлого не существовало.
— Я люблю тебя, — это была мысль Даэны, но и мысль Алены тоже, и он знал, что все так, и всегда так было, и если бы было иначе, то сейчас рядом с ним в этом мире была бы другая женщина или не было бы никакой.
Даэна ждала его на холме в мире Ормузда. Она не помнила, а он помнил все — и то, что убил свою жену, оставив на ее груди след «ладони дьявола». Подольского он убил точно так же…
— Меня? — подумал и понял Генрих, но воспоминание об этом так и не возникло в его сознании.
…И когда убил Раскину…
— Это сделали вы? — мысль Натали была вялой, признание относилось будто не к ней, она не понимала связи между собой и какой-то Раскиной, о которой думал Ариман, глядя ей в душу.
…И когда раввин говорил о Боге и смысле жизни…
Чухновский сделал шаг вперед, но мысль его осталась запертой.
…Когда разговор в квартире Хрусталева…
— Что? — встрепенулся Виктор, но так и не понял, о чем именно вспомнил Ариман.
…Все сложилось в мозаику, могло сложиться и раньше, но раньше он не допускал этого в сознание…
— Ты помнишь это? — воскликнули Ормузд и Антарм.
…И его рука протянулась через километры, сквозь стены и дорожные переплетения, и нашла Алену, его любимую жену, и он коснулся ее груди, и…
— Господи, — вонзилась в мозг мысль Даэны. — Ты убил меня! Почему?
— Аленушка, — прошептал Ариман, — так было нужно.
— Ты! Ты… меня любишь?
— Больше жизни! — Ариман запнулся. Мысленный ответ возник сам собой и был истиной, но сейчас не обладал и малой долей того смысла, который содержался в этих словах прежде, когда он действительно жил и боялся жизнь потерять. А сейчас? — подумал он. — Сейчас я не живу?
— Больше жизни, — повторила Даэна. — И ты меня убил…
— Именно так, — вмешался Влад. — Имейте в виду, Даэна, Ариман убил нас всех, причем дважды, в этом он сейчас сам признался. Я не помню себя таким, каким был в материальном мире. И никто из нас, кроме Аримана, себя не помнит. Но мысли его мы видеть можем — вы увидели в них свою смерть, мы увидели свою, верно? Меня Ариман убил, потому что мы с вами… Вы ведь и меня любили, не так ли?
— Нет!
— Перестаньте, — вмешался Ормузд. — Мысли наши ничтожны, а слова, выражающие их, пусты. Мы в мире, где нет материи. Для чего мы здесь? И как мы сумеем здесь выжить?
— Что нам нужно для жизни? — спросил, усмехнувшись, Абрам Подольский. — Оказавшись в мире божественной сути, в светлом мире, приближенном к Творцу, первое, что вы сделали, — создали грубую материю. Вместо того, чтобы возвысить свой разум, вы хотите унизить высшую сущность. Не брать мы пришли сюда, но отдавать. Не совершать грех, а ответить за свершенное раньше. Вот для чего мы здесь.
Абрам стоял теперь в середине круга. Ощутив себя в центре восприятия, он неожиданно обрел уверенность в том, что мысли его, изначально мало значившие даже для него самого, возникшие будто сами по себе и не вполне осознанные, имеют собственную ценность и, возможно, являются самыми важными из того, что здесь уже думалось и говорилось.
— Я тоже был убит Ариманом, — продолжал Абрам. — Я не помню, как это произошло, но Ариман помнит, а я ощущаю эти воспоминания, не сознавая…
— Могу показать, — сказал Ариман. — Я даже хотел бы это сделать, потому что не знаю, как мне удалось… Понимаете, Абрам, мы с вами жили в разное время. Вы умерли… то есть, я убил вас за два столетия до того, как родился. Если быть точным, то ладонь, которая сожгла ваше сердце, принадлежала физически человеку по имени Шмуль, вашему компаньону, которого вы сделали несчастным и который отомстил вам. Вы видели его перед смертью, и ладонь видели тоже. На деле же это был я, и я не знаю, как такое могло произойти.
Воспоминание всплыло и лопнуло, и было воспринято всеми, а следом всплыли, лопнули и оказались общим достоянием другие воспоминания. Ариман будто избавлялся от тяжелого груза. Он понимал, что это не избавление, а лишь тиражирование собственных страхов, но сделать это было необходимо, иначе они никогда не поймут, для чего собрались здесь. И вопросы Ормузда тоже останутся без ответов.
Потом они долго молчали. Не было слов, но не было и мыслей. Остались инстинкты, оказавшиеся для них общими, и рефлексы, которыми каждый из них обзавелся уже в новом мире. Они сгруппировались вокруг Аримана, державшего Даэну за руку, и стояли, отрешенно глядя по сторонам.
Солнце, созданное Ормуздом, видимо, устало светить. Цвет его оставался таким же золотисто-желтым, но яркость падала — еще немного, и в мир вновь пришла бы бесконечная ночь.
Небо потеряло прежнюю голубизну — казалось, будто над твердью возник серый стальной купол. И еще казалось, что купол сжимался.
Первым пришел в себя Генрих, протянул ладони к солнцу и подумал о том, что света в мире стало недостаточно. Он не обладал, однако, способностью к созданию материальных сущностей из мысленных конструкций — светлее не стало, но мысль Генриха пробудила Ормузда. Первое, что он сделал, — создал еще одно солнце, близкое и яркое, день вспыхнул, прежнее светило исчезло в лучах нового, более близкого, и Ормузд подумал вслух:
— И вот хорошо весьма…
Он ощущал новое свое состояние и привыкал к нему. Оставшись самим собой, Ормузд теперь был разумом всей десятки. Он помнил все, что помнили они, знал все, что они знали, любил то, что любил каждый из них, — и принимал решения. Он понял, например, что означало в прежнем мире понятие миньяна, когда десять религиозных евреев, начиная молиться вместе, создавали на время новую сущность, единое существо, обращавшееся к Творцу. Коллективная мысль десяти была суммой мысленных посланий каждого, но духовные посылы создавали резонанс, и молитва — обращение к Богу — проникала в биоинформационное поле планеты, увеличивая его напряженность и тем самым влияя на поступки людей.
Ормузд понял, что его духовная суть и сути Аримана, Даэны, Генриха, Абрама, Чухновского, Антарма, Натали, Виктора и Влада сложились, не смешиваясь, дополнили друг друга, и сейчас в мире обитали не десять человек, а одно существо — Миньян. И еще Ормузд понял, что духовная сила Миньяна намного превосходит духовную силу каждого из них в отдельности. И понял, что сейчас — именно сейчас, будущее было от него скрыто — решения принимал он, Ормузд, сейчас он думал, сортировал, направлял и отбраковывал, потому что ситуация требовала от Миньяна в данный момент решения на том уровне, какой был более привычен именно для Ормузда. Через минуту сознание Миньяна могло перейти к Виктору или Владу — если решение, которое нужно было принять, находилось бы в сфере практического материального действия. А если решение требовалось искать в эмоциональной сфере, то головой Миньяна, скорее всего, стала бы Даэна или Натали.
Ормузд обернулся в сторону нового светила — всеми десятью своими телами, и десять ладоней заслонили двадцать глаз от яркого света.
«Пожалуйста, — услышал он мысль, это была не его мысль, она возникла в сознании, будто вдавленная снаружи, как жаркая капля воска, упавшая на дно подсвечника с края горящей свечи. — Пожалуйста, не создавай материальных сущностей сверх необходимого. Мир и без того гибнет».
«Мне нужен свет, чтобы видеть», — подумал он.
«Материальный свет? — возникла удивленная мысль. — Что можно увидеть в движении материи? Ни сути, ни идеи, ни пророчества! К тому же, его слишком много»…
«Сейчас», — подумал Ормузд и погасил дальнее солнце. Все равно оно уже растеряло почти весь свой первоначальный запас энергии, перешедшей в пустоту пространства, да и видно его уже не было. Лишняя суть.
Сделав эту работу, Ормузд спросил:
«Кто ты? Я не один в этом мире?»
«Меня зовут Вдохновенный-Ищущий-Невозможного, — был ответ. — И ты в этом мире один».
«Противоречие, — подумал Ормузд. — Если есть я и есть ты, то я не один. Нас по крайней мере двое».
«Ты один, — последовала чужая мысль. — А нас много. Ты должен понять это, и тогда возможно общение».