Страница:
А еще была боль умения, и боль разума, и боль проницательности, и страдание стало истинной сутью Миньяна — так ему, во всяком случае, представлялось, и он стремился убежать от себя в собственную память, где было все, кроме нынешней боли.
Однако и память тоже болела подобно ноющему зубу, и Миньян закрыл свой разум для прошлого, ощутив неожиданно, что перед ним возникают картины, которые были воспоминаниями, но не могли ими быть, потому что это были картины будущего.
Картины быстро стирались, рвались на полосы, под которыми проступали другие изображения, и слои эти были подобны бинтам, наложенным на рану: они избавляли от боли, но скрывали то, что должно было быть обнажено, потому что иначе невозможно найти дорогу… Куда?
Боль достигла того предела, когда у человека — даже самого нечувствительного — наступает шок, когда жизнь становится невыносимой, а смерть не приходит. Миньян терял сознание и не мог этому сопротивляться.
Если бы он был способен видеть происходившее в комнате Минозиса, если бы мысленным взглядом мог разглядеть выражение лица Ученого, и если бы хоть один звук смог достичь ушей Миньяна, уходившего из одной Вселенной в другую, он увидел бы, как Минозис тяжело опустился на плитки холодного пола, раскинул руки и сказал, обращаясь то ли к небу, то ли к себе, то ли к коллегам-Ученым, несомненно, слышавшим каждое его слово:
— Он сделал это.
И еще:
— Мы это сделали.
В воздухе комнаты возникла пыль, будто во время жестокого хамсина, ветра из пустыни, сухого, как Вселенная в те времена, когда эволюция материи еще не сумела соединить вместе два атома водорода с одним атомом кислорода. Пыль возникла из мысли, мысль родилась в сознании, а сознание принадлежало Минозису, пытавшемуся сохранить контакт с Миньяном хотя бы до того момента или места, когда и где Вторая Вселенная соприкасалась с Первой. Миньян и был такой точкой, таким местом, такой сутью.
Пыль сгустилась там, где недавно стоял, сомкнув плечи, Миньян, и мысль Ученого слепила нового Голема, на лбу которого зажглась надпись, возвещавшая истину, но это было другое слово, более короткое, потому что состояло из единственного знака, и более длинное, потому что этот знак означал куда более глубокое знание об истине, чем слово «эмет».
Вдохновенная-Любовь-Управляющая-Вселенной, идея, возникшая из пустой оболочки в Третьем мире, воспользовалась каналом, соединившим Вселенные в момент перехода Миньяна. Вдохновенная-Любовь-Управляющая-Вселенной стала новой сутью созданного мыслью Ученого Голема, и Минозис потянулся к этой сути, поняв, что опыт завершился успешно, и три мира наконец спасены.
Ему было жаль Миньяна — жаль его боли, его желаний. Его памяти.
Голем поднял тяжелые руки с пылавшими ладонями и протянул навстречу Ученому. В ответ Минозис протянул свои.
Однако и память тоже болела подобно ноющему зубу, и Миньян закрыл свой разум для прошлого, ощутив неожиданно, что перед ним возникают картины, которые были воспоминаниями, но не могли ими быть, потому что это были картины будущего.
Картины быстро стирались, рвались на полосы, под которыми проступали другие изображения, и слои эти были подобны бинтам, наложенным на рану: они избавляли от боли, но скрывали то, что должно было быть обнажено, потому что иначе невозможно найти дорогу… Куда?
Боль достигла того предела, когда у человека — даже самого нечувствительного — наступает шок, когда жизнь становится невыносимой, а смерть не приходит. Миньян терял сознание и не мог этому сопротивляться.
Если бы он был способен видеть происходившее в комнате Минозиса, если бы мысленным взглядом мог разглядеть выражение лица Ученого, и если бы хоть один звук смог достичь ушей Миньяна, уходившего из одной Вселенной в другую, он увидел бы, как Минозис тяжело опустился на плитки холодного пола, раскинул руки и сказал, обращаясь то ли к небу, то ли к себе, то ли к коллегам-Ученым, несомненно, слышавшим каждое его слово:
— Он сделал это.
И еще:
— Мы это сделали.
В воздухе комнаты возникла пыль, будто во время жестокого хамсина, ветра из пустыни, сухого, как Вселенная в те времена, когда эволюция материи еще не сумела соединить вместе два атома водорода с одним атомом кислорода. Пыль возникла из мысли, мысль родилась в сознании, а сознание принадлежало Минозису, пытавшемуся сохранить контакт с Миньяном хотя бы до того момента или места, когда и где Вторая Вселенная соприкасалась с Первой. Миньян и был такой точкой, таким местом, такой сутью.
Пыль сгустилась там, где недавно стоял, сомкнув плечи, Миньян, и мысль Ученого слепила нового Голема, на лбу которого зажглась надпись, возвещавшая истину, но это было другое слово, более короткое, потому что состояло из единственного знака, и более длинное, потому что этот знак означал куда более глубокое знание об истине, чем слово «эмет».
Вдохновенная-Любовь-Управляющая-Вселенной, идея, возникшая из пустой оболочки в Третьем мире, воспользовалась каналом, соединившим Вселенные в момент перехода Миньяна. Вдохновенная-Любовь-Управляющая-Вселенной стала новой сутью созданного мыслью Ученого Голема, и Минозис потянулся к этой сути, поняв, что опыт завершился успешно, и три мира наконец спасены.
Ему было жаль Миньяна — жаль его боли, его желаний. Его памяти.
Голем поднял тяжелые руки с пылавшими ладонями и протянул навстречу Ученому. В ответ Минозис протянул свои.
Глава двадцать первая
Когда взошло солнце, наступила ночь и на небе появились звезды. Они были крупными и почти не мигали, а одна светлым лучом протыкала солнечный диск, и светило выглядело насаженной на булавку бабочкой. Сходство было тем более полным, что видна была и корона — крылья бабочки, золотистые, матовые, трепетавшие то ли от порывов солнечного ветра, то ли от того, что в верхних слоях атмосферы мчались и сталкивались потоки ионизованной плазмы, которая и была здесь воздухом, позволявшим дышать, думать и жить.
— Иди ко мне, — сказала Даэна, и Ариман понял, почему солнце оказалось на ночном небе: он видел и ее глазами тоже. Даэна была далеко — материальном ее тело находилось на расстоянии ста тридцати миллионов световых лет от Земли, на планете, не имевшей названия по той причине, что ей не суждено было быть открытой.
— Иди ко мне, — повторила Даэна, и Ариман не стал медлить. Он только подумал, что, возвращаясь в Первую Вселенную, должно быть, ошибся в выборе координат.
— Ошибся? — спросил он себя мыслью Генриха Подольского. — А разве я выбирал планету? Это инстинкт, природный закон.
— Иди ко мне, — еще раз сказала Даэна, это был голос Натальи Раскиной, и Генрих услышал его, как Ариман недавно услышал голос своей жены, своего «я».
Генрих не стал закрывать глаза, да и не смог бы этого сделать: он плавал в пространстве между третьим и четвертым рукавами безымянной галактики, лишь однажды в середине двадцать первого века оказавшейся на фотографии, сделанной с борта космической обсерватории «Транскрипт».
Не закрыл глаза и Пинхас Чухновский — он не стал бы этого делать, даже если бы его сильно попросили: раввин стоял на вершине горы, высота которой достигала если не сотни, то наверняка пятидесяти километров. Он видел солнце, лучи которого проникали сквозь толщу планеты, и ему казалось, что гора плавает в бесконечном океане света. Это был свет высших сфирот, божественный свет, но для того, чтобы достигнуть его, нужно было почему-то не подниматься духом, а опускаться телом — с горы, по отвесным склонам, — или ждать, пока свет и с ним самое важное в мире откровение поднимутся из океанских вод, которые на самом деле и не водами были вовсе, а сжиженной газовой смесью, телом этой странной планеты.
Ощущения Миньяна были слишком разнообразны, чтобы свести их воедино. Проще было свести воедино мысль, что Миньян и сделал, став наконец собой и к себе обратив слова Даэны.
— Иди ко мне! — повторил Миньян и собрал себя из разных концов Вселенной, куда оказался заброшенным после перехода.
Он удивился тому, как ему это легко удалось, но удивление оказалось мимолетным — сделанное было естественным, Миньян не принадлежал Первой Вселенной, как не принадлежал ни Второму миру, ни Третьему. Он был гражданином Тривселенной.
Миньян увидел себя стоявшим на склоне холма — может быть, небольшой горы. Почва под ногами едва ощутимо колебалась, а расположенное на склоне кладбище — каменные надгробные плиты, стертые временем надписи, узкие проходы между могилами — выглядело реальным не больше, чем представляется реальным смазанное изображение, в котором можно угадать портрет прекрасной дамы, а можно — силуэт океанского чудовища.
Вдали, на соседних холмах, распростерся город. Он лежал, будто расслабленный спрут, и щупальца его, многочисленные и переплетавшиеся друг с другом, выглядели эфемерными, но реальными, жестко очерченными и одновременно зыбкими, как песчаные крепости на морском пляже. Город втягивал щупальца своих улиц, если ему казалось, что они упираются концами в невидимую преграду, но сразу же на месте исчезнувшего щупальца появлялись два новых.
Центральная часть города возвышалась на одиноком холме, самом высоком, окруженном с одной стороны оврагом, а с другой — переплетением тонких жил, которые тоже были ничем иным, как узкими улицами. На фоне городской зыбкости этот холм выглядел неподвижной укрепленной скалой — крепостная стена обнимала его подобно черепной коробке, защищающей мозг. Что находилось за стеной, угадать было трудно, а увидеть невозможно — в воздух поднималось золотистое марево, не более материальное, чем идея вечности, нанесенная на узкую ленту времени.
Зрелище было не столько необъяснимым — Миньян понял, конечно, в чем заключался смысл увиденного, — сколько непривычным для его все еще человеческих по сути органов чувств.
Перед ним лежал Иерусалим, но это был город, раскинувшийся во времени. Иерусалим лежал на холмах, а холмы покоились на зыбкой тверди неба — должно быть, поэтому Миньян ощущал, как дрожит, шевелится, оседает и вздымается под ним земля.
Небо под иерусалимскими холмами было небом памяти — какой же еще могла оказаться опора для существа, чью жизнь можно увидеть всю, сразу и выбрать момент, чтобы накрепко сцепить две жизни — свою и этого города, — как две половинки магдебургских полушарий?
— Барух ата адонай, — пробормотал Миньян голосом раввина Чухновского.
— Благословен будь, Господь наш, — сказал он голосом Аримана.
Энергия памяти позволяла Миньяну удерживать три тысячелетия человеческой истории в коконе, где существовали одновременно и древние иудейские цари, и римские легионы, и воины-маккавеи, и оба Храма со всеми своими тайнами и интригами, и эллины царя Агриппы, и крестный путь пролегал там, где орды сарацин забрасывали горящими палками защищавшихся евреев, и запустенье средневековья, и возрожденный после Шестидневной войны Золотой Иерусалим тоже был здесь, над небом — Миньян мог остановить мгновение и выбрать для себя тот город, в котором он мог явить себя человечеству, сказать нужные слова и сделать то, для чего его создала природа миллиарды лет назад, когда ни этого человечества, ни даже этой планеты еще не существовало в этой Вселенной.
Он мог остановить мгновение и прийти к царю Давиду, строившему город на месте захудалого селения, о котором уже несколько лет спустя и не вспоминали те, кто ходил по узким улицам новой иудейской столицы.
Он мог остановить мгновение и явиться к царю Шломо, и был бы принят, как великие мудрецы и пророки, и мог бы повести человечество — евреев для начала, а потом весь остальной мир — к истинным вершинам духа.
Он мог остановить мгновение, когда погибал первый Храм, и своим присутствием разогнать армию Навуходоносора, сохранив евреям их святыню, а историю направив в нужное русло, будто реку, попытавшуюся изменить начертанную природой береговую линию.
Он мог, остановив мгновение, спасти от казни на кресте пророка по имени Иисус. И еще он мог остановить мгновение, когда другой пророк — Мохаммед — сидя на своем коне Базаке, готовился предстать перед Аллахом.
И еще многие мгновения Миньян мог остановить, изменив направление истории — и свою память.
— Нет, — сказал он себе. — Не нарушать ход законов пришел я, а соблюдать их.
Он повернулся и пошел прочь от города, к вершине горы, во все времена носившей название Масличной. Земля под его ногами дрожала, а под ней дрожало небо, на котором стояла эта земля, подъем давался с трудом, силы уходили из Миньяна, будто не в гору был этот подъем, а на самый пик истории, туда, где заканчивалось время человечества, и где энергия памяти, единственная оставшаяся у Миньяна жизненная энергия, вытекла бы из него и стала памятью города, мира, диффузной субстанцией, не способной более ничего изменить.
Миньян остановился, когда понял, что больше не может сделать ни шага. Подземный гул стих. Земля перестала дрожать. Небо вернулось туда, где ему и надлежало находиться — оно висело над головой подобно ослепительно голубому полотнищу, и почти в зените небесную голубизну взрывало солнце, такое яркое, какого, как показалось Миньяну, никогда не было и быть не могло.
Он остановился и сказал себе:
— Здесь и сейчас.
Он знал, что путь его закончен, и если трем Вселенным суждено наконец соединиться, а Тривселенной — остаться жить, то уже не от его желания и возможностей это зависит.
Он пришел.
Он пришел туда, где — в единственной точке Тривселенной — соединялись миры.
Он стоял на старом еврейском кладбище, частично разрушенном во время арабских волнений 2038 года, во многих местах оскверненном, но кое-где могильные камни остались такими, какими их видели и сто, и триста, и тысячу лет назад. Он стоял под жарким иерусалимским солнцем и знал, что время сейчас — октябрь, по еврейскому календарю — тишрей, первый месяц пять тысяч восемьсот пятьдесят первого года от Сотворения мира, а если на европейский манер — то год на дворе стоял две тысячи девяностый.
Шестнадцать лет, — подумал он. — Шестнадцать лет меня не было здесь. Какой же это долгий срок, и наверняка многое изменилось.
Шестнадцать лет? — подумал он. — Я не был в этом мире никогда, а если и был, то тысячи лет назад. Может, пять тысяч, а может и все шесть, но тогда и мир еще не был сотворен, хотя это, конечно, чепуха, потому что миру этому от роду двенадцать миллиардов лет, если считать за единицу времени нынешний период обращения Земли вокруг Солнца.
Он понял, что волнуется, и мгновенно успокоился. Конечно, он был здесь и, конечно, не был. Последний раз он умер здесь шестнадцать лет назад, но по сути это не имело значения.
Миньян сделал шаг вперед и понял, что наг. Он протянул вперед руки — это были красивые руки молодого мужчины, слишком бледные, пожалуй, для жаркого климата. Он подумал об этом, и руки стали смуглыми, темный загар лег на ладони ровным слоем, будто проявился наложенный загодя крем.
Он усмехнулся и захотел увидеть себя со стороны. Это оказалось нетрудно, он отделил мысль и подкинул ее, как мячик. Подпрыгнув, мысль о зеркале стала зеркалом, повисшим в воздухе, и в яркой голубизне отражения он увидел себя — обнаженного молодого мужчину лет двадцати пяти, с длинными, до плеч, черными, как мрак ужаса, волосами, горячими голубыми глазами, контрастировавшими с темным загаром тела, как полдень с вечером.
Он узнавал себя и поражался узнаванию. Что-то было в нем от спокойной красоты Алены — Даэны Второго мира: ямочка на подбородке и овал лица, и волосы, и определенно женственная фигура. Что-то было в нем от Аркадия — Аримана Второго мира: не очень уверенный взгляд, легкая и привлекающая улыбка. И от Генриха в нем было тоже что-то очень знакомое, но что именно — он затруднялся определить сразу, как затруднялся назвать точно, что оказалось в его внешности от каждого из десяти составлявших его людей.
Он себе понравился, хотя, вероятно, стоило бы чуть измениться — борода не помешала бы, и не такой молодой возраст, хотя, с другой стороны, все это не имело никакого значения.
Не имела значения и одежда, но он все-таки оделся, придумав себе простой и символичный наряд в виде ниспадавшего с плеч белого хитона, элегантно подвязанного широким поясом.
Он осмотрел себя в зеркале неба и остался доволен. Та его суть, что принадлежала когда-то Владу Метальникову, требовала немедленных действий, и та его суть, что принадлежала когда-то Виктору Хрусталеву поддерживала это желание, но он понимал, что время действий не может предшествовать моменту понимания, а момент понимания наступит не прежде, чем произойдет узнавание.
Миньян обратил зеркало в мысль, подумав о том, как легко сейчас и здесь три Вселенные соединили свои законы. Он повернулся лицом к городу, лежавшему на соседнем холме, и ему в глаза сверкнул золотой блеск мечети Омара. Стену плача, западную стану Второго храма, он не мог видеть отсюда, но это тоже не имело значения: он возвысил свой взгляд, изменил путь лучей и увидел.
Та его суть, что была когда-то раввином Чухновским, и та суть, что была Абрамом Подольским, увидели Стену такой, какой она представлялась им в земной жизни, но общая суть Миньяна, сотканная из сознаний, подсознательных импульсов и бессознательных инстинктов десяти человек, увидела мир таким, каким он был на самом деле — в настоящем и недавнем прошлом.
Больше полувека война за передел Палестины велась в пределах Вечного города. Разделенный в начале ХХI века Иерусалим был заново поделен три десятилетия спустя, а потом была Пятничная война, и новый раздел, и очередные столкновения.
Миньян глубоко вздохнул и, ступая босыми ногами по колючему гравию, начал спускаться по довольно крутому склону. Острый камешек впился в подошву, и Миньян отлепил его мимолетным желанием, растер в пыль, а пыль обратил в мысль — это была мысль о том, что люди не готовы к его появлению. Нужны предварительные действия. Если бы он пришел в Иерусалим древних иудеев, достаточно было знамения — солнечного затмения, например, или огненного столпа на вершине горы. А каким должно быть знамение сейчас, в конце двадцать первого века?
Никаким, — ответил он себе.
В ногу впился еще один острый камешек, и он не стал его растирать, только унял кольнувшую боль. Он вышел на узкую дорогу, петлявшую между низкими домами, и здесь встретил первого человека. Это был мальчик лет десяти, игравший с довольно грубо сделанной моделью звездного крейсера из популярного сериала. Мальчик запускал крейсер вниз по улице, а умная машина взлетала ввысь и возвращась в подставленную ладонь.
— Мир тебе, — сказал Миньян, не останавливаясь.
Мальчик посмотрел ему в глаза и замер, рука его опустилась, модель, вернувшись, не нашла посадочной площадки и врезалась в стену.
Миньян прошел улицу и вышел на перекресток, узнав его, хотя никогда здесь не был. Налево за высоким забором, сложенным из старых обтесанных камней, потемневших от времени и недостатка человеческой заботы, располагался Гефсиманский сад. У входа, перед закрытыми металлическими воротами, выкрашенными в бордовый цвет, стоял, сложив руки на груди, мужчина лет сорока в форменной одежде и с лучевиком в кобуре.
— Мир тебе, — сказал Миньян, проходя мимо.
Не оборачиваясь, он знал, что охранник, и мальчик, и еще несколько человек, увидевших его из окон своих домов, идут за ним, ощущая в себе странную энергию, источник которой был им не известен.
Он спустился к дороге, откуда начинался подъем к крепостной стене Старого города. Поднявшись по широкой, оборудованной стоянками для авиеток, магистрали, он вошел в Мусорные ворота и, ощутив неожиданный восторг, сделал то, чего делать не собирался, не столько опасаясь неадекватной реакции следовавших за ним людей, сколько не считая пока необходимой демонстрацию собственных возможностей.
Энергия памяти, позволявшая ему быть гражданином Тривселенной, создала в пространстве-времени такое напряжение, что и Храмовая гора, и Миньян в его материальном воплощении, и мысль его, соединенная с духовным фоном двух других Вселенных — все это и еще многое другое, о чем он мог только догадываться, соединилось в мире, а людям, которые шли за Миньяном, не понимая происходившего чуда, показалось, что разверзлись небеса и распалось время, и день слился с ночью, а прошлое с будущим. Каждый из них вспомнил свою жизнь — долгую или короткую — и все, что им предстояло, каждый из них вспомнил тоже.
Прошло мгновение, а может быть, миновала вечность, но стало так.
Миньян протянул руки к Стене плача, камни которой были новыми, только что высеченными из белого иерусалимского известняка, и он знал, что за Стеной расположился Храм, а десятки метров нанесенной временем и людскими усилиями породы исчезли, обратившись в мысль, в память.
Он подошел к Стене, положил обе ладони на шершавую поверхность, прислонился лбом к теплому камню и понял, что путь наконец завершен. Больше ему ничего не нужно было делать и нечего ждать. Три Вселенные соединились здесь и сейчас, где и когда они должны были соединиться согласно заложенной в генетической памяти мироздания программе.
— Минозис, — произнес Миньян голосом высоким, как голос Даэны, и низким, как голос Антарма, — здравствуй, Минозис.
— Ты сделал это, — пораженно ответил голос Ученого. — Теперь мы вместе.
— Вдохновенная-Любовь-Управляющая-Вселенной, — подумал Миньян, — здравствуй в этом мире!
Мысль о том, что нет больше трех разделенных Вселенных, а есть единый мир, которому предстоит существовать вечно, была ему ответом.
— Аленушка, — прошептал Миньян голосом Аркадия Винокура, — я люблю тебя. Что было бы без тебя со мной?
— Аркаша, — прошептал Миньян голосом Алены, — я люблю тебя. Что стало бы без тебя со мной?
— Барух ата адонай… Благословен будь, Господь наш…
Мир изменился за эти минуты, и он знал это. Он знал, что теперь ученым заново придется формулировать законы физики, поскольку без духовной составляющей они не будут правильно описывать происходящие в природе явления. Он знал, что богословам заново придется формулировать религиозные догматы, потому что общение с идеями и сущностями Третьей Вселенной станет повседневным и простым, как мысль о хорошей или плохой погоде. Он знал, что воскреснут мертвые, потому что Второй мир теперь не будет отделен от Первого дорогой в один конец. Он знал, что предстоит трудное время, время узнавания.
Миньян повернулся лицом к людям.
— Мир вам, — сказал он.
— Иди ко мне, — сказала Даэна, и Ариман понял, почему солнце оказалось на ночном небе: он видел и ее глазами тоже. Даэна была далеко — материальном ее тело находилось на расстоянии ста тридцати миллионов световых лет от Земли, на планете, не имевшей названия по той причине, что ей не суждено было быть открытой.
— Иди ко мне, — повторила Даэна, и Ариман не стал медлить. Он только подумал, что, возвращаясь в Первую Вселенную, должно быть, ошибся в выборе координат.
— Ошибся? — спросил он себя мыслью Генриха Подольского. — А разве я выбирал планету? Это инстинкт, природный закон.
— Иди ко мне, — еще раз сказала Даэна, это был голос Натальи Раскиной, и Генрих услышал его, как Ариман недавно услышал голос своей жены, своего «я».
Генрих не стал закрывать глаза, да и не смог бы этого сделать: он плавал в пространстве между третьим и четвертым рукавами безымянной галактики, лишь однажды в середине двадцать первого века оказавшейся на фотографии, сделанной с борта космической обсерватории «Транскрипт».
Не закрыл глаза и Пинхас Чухновский — он не стал бы этого делать, даже если бы его сильно попросили: раввин стоял на вершине горы, высота которой достигала если не сотни, то наверняка пятидесяти километров. Он видел солнце, лучи которого проникали сквозь толщу планеты, и ему казалось, что гора плавает в бесконечном океане света. Это был свет высших сфирот, божественный свет, но для того, чтобы достигнуть его, нужно было почему-то не подниматься духом, а опускаться телом — с горы, по отвесным склонам, — или ждать, пока свет и с ним самое важное в мире откровение поднимутся из океанских вод, которые на самом деле и не водами были вовсе, а сжиженной газовой смесью, телом этой странной планеты.
Ощущения Миньяна были слишком разнообразны, чтобы свести их воедино. Проще было свести воедино мысль, что Миньян и сделал, став наконец собой и к себе обратив слова Даэны.
— Иди ко мне! — повторил Миньян и собрал себя из разных концов Вселенной, куда оказался заброшенным после перехода.
Он удивился тому, как ему это легко удалось, но удивление оказалось мимолетным — сделанное было естественным, Миньян не принадлежал Первой Вселенной, как не принадлежал ни Второму миру, ни Третьему. Он был гражданином Тривселенной.
Миньян увидел себя стоявшим на склоне холма — может быть, небольшой горы. Почва под ногами едва ощутимо колебалась, а расположенное на склоне кладбище — каменные надгробные плиты, стертые временем надписи, узкие проходы между могилами — выглядело реальным не больше, чем представляется реальным смазанное изображение, в котором можно угадать портрет прекрасной дамы, а можно — силуэт океанского чудовища.
Вдали, на соседних холмах, распростерся город. Он лежал, будто расслабленный спрут, и щупальца его, многочисленные и переплетавшиеся друг с другом, выглядели эфемерными, но реальными, жестко очерченными и одновременно зыбкими, как песчаные крепости на морском пляже. Город втягивал щупальца своих улиц, если ему казалось, что они упираются концами в невидимую преграду, но сразу же на месте исчезнувшего щупальца появлялись два новых.
Центральная часть города возвышалась на одиноком холме, самом высоком, окруженном с одной стороны оврагом, а с другой — переплетением тонких жил, которые тоже были ничем иным, как узкими улицами. На фоне городской зыбкости этот холм выглядел неподвижной укрепленной скалой — крепостная стена обнимала его подобно черепной коробке, защищающей мозг. Что находилось за стеной, угадать было трудно, а увидеть невозможно — в воздух поднималось золотистое марево, не более материальное, чем идея вечности, нанесенная на узкую ленту времени.
Зрелище было не столько необъяснимым — Миньян понял, конечно, в чем заключался смысл увиденного, — сколько непривычным для его все еще человеческих по сути органов чувств.
Перед ним лежал Иерусалим, но это был город, раскинувшийся во времени. Иерусалим лежал на холмах, а холмы покоились на зыбкой тверди неба — должно быть, поэтому Миньян ощущал, как дрожит, шевелится, оседает и вздымается под ним земля.
Небо под иерусалимскими холмами было небом памяти — какой же еще могла оказаться опора для существа, чью жизнь можно увидеть всю, сразу и выбрать момент, чтобы накрепко сцепить две жизни — свою и этого города, — как две половинки магдебургских полушарий?
— Барух ата адонай, — пробормотал Миньян голосом раввина Чухновского.
— Благословен будь, Господь наш, — сказал он голосом Аримана.
Энергия памяти позволяла Миньяну удерживать три тысячелетия человеческой истории в коконе, где существовали одновременно и древние иудейские цари, и римские легионы, и воины-маккавеи, и оба Храма со всеми своими тайнами и интригами, и эллины царя Агриппы, и крестный путь пролегал там, где орды сарацин забрасывали горящими палками защищавшихся евреев, и запустенье средневековья, и возрожденный после Шестидневной войны Золотой Иерусалим тоже был здесь, над небом — Миньян мог остановить мгновение и выбрать для себя тот город, в котором он мог явить себя человечеству, сказать нужные слова и сделать то, для чего его создала природа миллиарды лет назад, когда ни этого человечества, ни даже этой планеты еще не существовало в этой Вселенной.
Он мог остановить мгновение и прийти к царю Давиду, строившему город на месте захудалого селения, о котором уже несколько лет спустя и не вспоминали те, кто ходил по узким улицам новой иудейской столицы.
Он мог остановить мгновение и явиться к царю Шломо, и был бы принят, как великие мудрецы и пророки, и мог бы повести человечество — евреев для начала, а потом весь остальной мир — к истинным вершинам духа.
Он мог остановить мгновение, когда погибал первый Храм, и своим присутствием разогнать армию Навуходоносора, сохранив евреям их святыню, а историю направив в нужное русло, будто реку, попытавшуюся изменить начертанную природой береговую линию.
Он мог, остановив мгновение, спасти от казни на кресте пророка по имени Иисус. И еще он мог остановить мгновение, когда другой пророк — Мохаммед — сидя на своем коне Базаке, готовился предстать перед Аллахом.
И еще многие мгновения Миньян мог остановить, изменив направление истории — и свою память.
— Нет, — сказал он себе. — Не нарушать ход законов пришел я, а соблюдать их.
Он повернулся и пошел прочь от города, к вершине горы, во все времена носившей название Масличной. Земля под его ногами дрожала, а под ней дрожало небо, на котором стояла эта земля, подъем давался с трудом, силы уходили из Миньяна, будто не в гору был этот подъем, а на самый пик истории, туда, где заканчивалось время человечества, и где энергия памяти, единственная оставшаяся у Миньяна жизненная энергия, вытекла бы из него и стала памятью города, мира, диффузной субстанцией, не способной более ничего изменить.
Миньян остановился, когда понял, что больше не может сделать ни шага. Подземный гул стих. Земля перестала дрожать. Небо вернулось туда, где ему и надлежало находиться — оно висело над головой подобно ослепительно голубому полотнищу, и почти в зените небесную голубизну взрывало солнце, такое яркое, какого, как показалось Миньяну, никогда не было и быть не могло.
Он остановился и сказал себе:
— Здесь и сейчас.
Он знал, что путь его закончен, и если трем Вселенным суждено наконец соединиться, а Тривселенной — остаться жить, то уже не от его желания и возможностей это зависит.
Он пришел.
Он пришел туда, где — в единственной точке Тривселенной — соединялись миры.
Он стоял на старом еврейском кладбище, частично разрушенном во время арабских волнений 2038 года, во многих местах оскверненном, но кое-где могильные камни остались такими, какими их видели и сто, и триста, и тысячу лет назад. Он стоял под жарким иерусалимским солнцем и знал, что время сейчас — октябрь, по еврейскому календарю — тишрей, первый месяц пять тысяч восемьсот пятьдесят первого года от Сотворения мира, а если на европейский манер — то год на дворе стоял две тысячи девяностый.
Шестнадцать лет, — подумал он. — Шестнадцать лет меня не было здесь. Какой же это долгий срок, и наверняка многое изменилось.
Шестнадцать лет? — подумал он. — Я не был в этом мире никогда, а если и был, то тысячи лет назад. Может, пять тысяч, а может и все шесть, но тогда и мир еще не был сотворен, хотя это, конечно, чепуха, потому что миру этому от роду двенадцать миллиардов лет, если считать за единицу времени нынешний период обращения Земли вокруг Солнца.
Он понял, что волнуется, и мгновенно успокоился. Конечно, он был здесь и, конечно, не был. Последний раз он умер здесь шестнадцать лет назад, но по сути это не имело значения.
Миньян сделал шаг вперед и понял, что наг. Он протянул вперед руки — это были красивые руки молодого мужчины, слишком бледные, пожалуй, для жаркого климата. Он подумал об этом, и руки стали смуглыми, темный загар лег на ладони ровным слоем, будто проявился наложенный загодя крем.
Он усмехнулся и захотел увидеть себя со стороны. Это оказалось нетрудно, он отделил мысль и подкинул ее, как мячик. Подпрыгнув, мысль о зеркале стала зеркалом, повисшим в воздухе, и в яркой голубизне отражения он увидел себя — обнаженного молодого мужчину лет двадцати пяти, с длинными, до плеч, черными, как мрак ужаса, волосами, горячими голубыми глазами, контрастировавшими с темным загаром тела, как полдень с вечером.
Он узнавал себя и поражался узнаванию. Что-то было в нем от спокойной красоты Алены — Даэны Второго мира: ямочка на подбородке и овал лица, и волосы, и определенно женственная фигура. Что-то было в нем от Аркадия — Аримана Второго мира: не очень уверенный взгляд, легкая и привлекающая улыбка. И от Генриха в нем было тоже что-то очень знакомое, но что именно — он затруднялся определить сразу, как затруднялся назвать точно, что оказалось в его внешности от каждого из десяти составлявших его людей.
Он себе понравился, хотя, вероятно, стоило бы чуть измениться — борода не помешала бы, и не такой молодой возраст, хотя, с другой стороны, все это не имело никакого значения.
Не имела значения и одежда, но он все-таки оделся, придумав себе простой и символичный наряд в виде ниспадавшего с плеч белого хитона, элегантно подвязанного широким поясом.
Он осмотрел себя в зеркале неба и остался доволен. Та его суть, что принадлежала когда-то Владу Метальникову, требовала немедленных действий, и та его суть, что принадлежала когда-то Виктору Хрусталеву поддерживала это желание, но он понимал, что время действий не может предшествовать моменту понимания, а момент понимания наступит не прежде, чем произойдет узнавание.
Миньян обратил зеркало в мысль, подумав о том, как легко сейчас и здесь три Вселенные соединили свои законы. Он повернулся лицом к городу, лежавшему на соседнем холме, и ему в глаза сверкнул золотой блеск мечети Омара. Стену плача, западную стану Второго храма, он не мог видеть отсюда, но это тоже не имело значения: он возвысил свой взгляд, изменил путь лучей и увидел.
Та его суть, что была когда-то раввином Чухновским, и та суть, что была Абрамом Подольским, увидели Стену такой, какой она представлялась им в земной жизни, но общая суть Миньяна, сотканная из сознаний, подсознательных импульсов и бессознательных инстинктов десяти человек, увидела мир таким, каким он был на самом деле — в настоящем и недавнем прошлом.
Больше полувека война за передел Палестины велась в пределах Вечного города. Разделенный в начале ХХI века Иерусалим был заново поделен три десятилетия спустя, а потом была Пятничная война, и новый раздел, и очередные столкновения.
Миньян глубоко вздохнул и, ступая босыми ногами по колючему гравию, начал спускаться по довольно крутому склону. Острый камешек впился в подошву, и Миньян отлепил его мимолетным желанием, растер в пыль, а пыль обратил в мысль — это была мысль о том, что люди не готовы к его появлению. Нужны предварительные действия. Если бы он пришел в Иерусалим древних иудеев, достаточно было знамения — солнечного затмения, например, или огненного столпа на вершине горы. А каким должно быть знамение сейчас, в конце двадцать первого века?
Никаким, — ответил он себе.
В ногу впился еще один острый камешек, и он не стал его растирать, только унял кольнувшую боль. Он вышел на узкую дорогу, петлявшую между низкими домами, и здесь встретил первого человека. Это был мальчик лет десяти, игравший с довольно грубо сделанной моделью звездного крейсера из популярного сериала. Мальчик запускал крейсер вниз по улице, а умная машина взлетала ввысь и возвращась в подставленную ладонь.
— Мир тебе, — сказал Миньян, не останавливаясь.
Мальчик посмотрел ему в глаза и замер, рука его опустилась, модель, вернувшись, не нашла посадочной площадки и врезалась в стену.
Миньян прошел улицу и вышел на перекресток, узнав его, хотя никогда здесь не был. Налево за высоким забором, сложенным из старых обтесанных камней, потемневших от времени и недостатка человеческой заботы, располагался Гефсиманский сад. У входа, перед закрытыми металлическими воротами, выкрашенными в бордовый цвет, стоял, сложив руки на груди, мужчина лет сорока в форменной одежде и с лучевиком в кобуре.
— Мир тебе, — сказал Миньян, проходя мимо.
Не оборачиваясь, он знал, что охранник, и мальчик, и еще несколько человек, увидевших его из окон своих домов, идут за ним, ощущая в себе странную энергию, источник которой был им не известен.
Он спустился к дороге, откуда начинался подъем к крепостной стене Старого города. Поднявшись по широкой, оборудованной стоянками для авиеток, магистрали, он вошел в Мусорные ворота и, ощутив неожиданный восторг, сделал то, чего делать не собирался, не столько опасаясь неадекватной реакции следовавших за ним людей, сколько не считая пока необходимой демонстрацию собственных возможностей.
Энергия памяти, позволявшая ему быть гражданином Тривселенной, создала в пространстве-времени такое напряжение, что и Храмовая гора, и Миньян в его материальном воплощении, и мысль его, соединенная с духовным фоном двух других Вселенных — все это и еще многое другое, о чем он мог только догадываться, соединилось в мире, а людям, которые шли за Миньяном, не понимая происходившего чуда, показалось, что разверзлись небеса и распалось время, и день слился с ночью, а прошлое с будущим. Каждый из них вспомнил свою жизнь — долгую или короткую — и все, что им предстояло, каждый из них вспомнил тоже.
Прошло мгновение, а может быть, миновала вечность, но стало так.
Миньян протянул руки к Стене плача, камни которой были новыми, только что высеченными из белого иерусалимского известняка, и он знал, что за Стеной расположился Храм, а десятки метров нанесенной временем и людскими усилиями породы исчезли, обратившись в мысль, в память.
Он подошел к Стене, положил обе ладони на шершавую поверхность, прислонился лбом к теплому камню и понял, что путь наконец завершен. Больше ему ничего не нужно было делать и нечего ждать. Три Вселенные соединились здесь и сейчас, где и когда они должны были соединиться согласно заложенной в генетической памяти мироздания программе.
— Минозис, — произнес Миньян голосом высоким, как голос Даэны, и низким, как голос Антарма, — здравствуй, Минозис.
— Ты сделал это, — пораженно ответил голос Ученого. — Теперь мы вместе.
— Вдохновенная-Любовь-Управляющая-Вселенной, — подумал Миньян, — здравствуй в этом мире!
Мысль о том, что нет больше трех разделенных Вселенных, а есть единый мир, которому предстоит существовать вечно, была ему ответом.
— Аленушка, — прошептал Миньян голосом Аркадия Винокура, — я люблю тебя. Что было бы без тебя со мной?
— Аркаша, — прошептал Миньян голосом Алены, — я люблю тебя. Что стало бы без тебя со мной?
— Барух ата адонай… Благословен будь, Господь наш…
Мир изменился за эти минуты, и он знал это. Он знал, что теперь ученым заново придется формулировать законы физики, поскольку без духовной составляющей они не будут правильно описывать происходящие в природе явления. Он знал, что богословам заново придется формулировать религиозные догматы, потому что общение с идеями и сущностями Третьей Вселенной станет повседневным и простым, как мысль о хорошей или плохой погоде. Он знал, что воскреснут мертвые, потому что Второй мир теперь не будет отделен от Первого дорогой в один конец. Он знал, что предстоит трудное время, время узнавания.
Миньян повернулся лицом к людям.
— Мир вам, — сказал он.