Страница:
— Что случилось? — спросил Чухновский.
— Затруднение, — сообщил Создатель, улыбнувшись уголками губ. Чухновский понимал, конечно, что видит не улыбку, а лишь ее идею, мысль об улыбке, преобразованную сознанием, но не мог заставить себя прямо глядеть в небесный лик — все уровни его наследственной памяти и общей памяти Миньяна протестовали против того, что Создатель — Вездесущий, Всезнающий и Всесильный — может явиться человеку не в виде символа, а как реальное существо, глядящее с неба на землю.
— Затруднение, — продолжал Создатель, — заключается в том, что Очищение-Требующее-Покаяния оказалось идеей нежизнеспособной. Она погибла во время последней дискуссии. Мы пришли к заключению, что покаяние является все-таки исключительным атрибутом материального мира. Нам понятна идея вины, это жизнеспособная идея, и многие из нас влючили понятие вины в свои жизненные установки. Моя вина, например, в том, что я являюсь тебе в понятном для тебя образе, не будучи тем, за кого ты меня принимаешь. Но покаяние, которое я должен принести… Кому? И какая новая идея возникнет в результате? Не будет ли следствием новая вина и, следовательно, необходимость нового покаяния? И если наша задача — спасти мироздание от гибели, то не окажется ли непрерывность вины и покаяния тем циклом, который не позволит нам выполнить предназначенное?
— Покаяние, — сказал Чухновский, — это признание ошибочности некоего действия, обещание не допускать подобного впредь. Почему у вас, таких мудрых, возникли затруднения в понимании этих простых истин?
— Это не простые истины, — возразил Создатель. — Понятие вины включает в себя понятие о действии. О материальном действии. Для нас нет ничего сложнее этого. В дискуссии с тобой, когда ты называл себя Генрихом, возникла мысль о том, что твой переход из материального мира был вызван действием, которое ты-Генрих назвал убийством. Определение убийства, данное тобой-Генрихом, и вызвало последующую дискуссию. Материальное убийство не является уничтожением материального же носителя, но только лишением его определенных атрибутов. Мы же определили убийство как преднамеренное уничтожение идеи во время дискуссии. Но в дискуссии неизбежно рождается новая идея, более совершенная и способная к саморазвитию. Если убийство влечет за собой вину, а вина требует покаяния, то из этого следует, что убийство недопустимо. Значит, необходимо сохранять жизнь любой идее, даже противоречащей общему направлению развития мироздания?
— Но речь идет о разных вещах! — воскликнул Чухновский. — Убийство разумной идеи не может вызвать вины, поскольку возникает новая идея, более совершенная.
— Верно, — сказал Создатель. — И тогда понятия вины и покаяния не могут быть применимы к нашему миру. Это пустые оболочки идей. Между тем, не введя эти идеи в общую для нас систему представлений, мы не сможем понять твой мир, а ты не поймешь наш.
— О Господи, — сказал Чухновский. — Только ли эти два понятия лежат между нашими мирами? Боюсь, мы никогда не поймем друг друга полностью.
— Мы уже понимаем многое, как и ты, — возразил Создатель. — Мы поняли то, чего не понимали от начала времен: материальный мир необходим для выживания мироздания. Если бы Вдохновенный-Ищущий-Невозможное не победил в дискуссии, тебя бы не было…
— Спасибо за напоминание, — сказал Чухновский. — Меня не было бы. Не было бы всех нас, кто во мне и в ком я. И ты, говорящий об этом, не испытываешь бы по этому поводу вины?
— Нет, — помолчав, сказал Создатель. — Я не могу испытывать то, чего не существует. Вина и покаяние — пустые оболочки, не заполненные разумом. Они названы, но их нет.
— Существуют только разумные идеи?
— Идея не может быть неразумной.
— Идеи создает человек, воспринимая их от Бога! Господи, почему ты искушаешь меня? Почему заставляешь толковать истины, которые ты сам вложил в меня — человека?
— Ты противоречишь себе. Это тоже свойство разумной материи?
Чухновский молчал. Он смотрел в сиявший над ним небесный лик Создателя и ждал откровения, как когда-то ждал божественного откровения Моисей, взошедший на гору Синай. Он готов был внимать Создателю, любить Его, бояться, как боятся сурового, но справедливого отца, но не был способен перечить Создателю и, тем более, что-то ему объяснять, потому что Он не мог не понимать все. И значит, задавая вопросы, искушал.
В глубине сознания Чухновский понимал, что Даэна напрасно призвала его. Он должен уйти. Пусть иная суть Миньяна говорит с Создателем.
Мысль о том, что Создатель может быть не всеведущим и не всемогущим, была для Чухновского невыносима. Он вглядывался в себя, того, каким был когда-то, не в своей жизни, о которой не знал ничего, а в прошлых, и находил там многочисленную череду служителей Бога, все его предки верили в Него, любили и знали, что Он справедлив.
Уйди, — сказал он себе и сам себе ответил:
— Уйти — значит сознаться в том, что все мои жизни были ошибкой. Не могу.
Создатель воспринял эту мысль как ответ на вопрос.
— Поэтому материальный мир погибает, — сказал он. — Противоречивая идея теряет разум и, следовательно, жизнь. Пустые оболочки мысли — тому пример.
— То идея, — пробормотал Чухновский, уходя. — А человек только потому и развивался, что противоречил сам себе.
— Нет, — убежденно сказал Создатель. — Противоречить себе невозможно.
— Давай разграничим законы природы, — сказал Генрих Подольский, ощутив, как уплывает в подсознание бывший раввин, не сумевший говорить на равных с нематериальным существом, которое он инстинктивно воспринимал как Бога, создавшего Вселенную.
— Давай разграничим законы, — повторил Подольский, не узнавая смотревшее на него из небесной глубины лицо Создателя. Создатель чаще других идей говорил с Миньяном, но видимый его облик менялся раз за разом, и, пока не начнешь говорить, нельзя было быть уверенным в том, что перед тобой именно та идея, что являлась в прошлый раз. — Один из фундаментальных законов мира материи — закон сохранения. Вселенная, возникшая двенадцать миллиардов лет назад…
— Лет? — прервал Создатель.
— Мы уже договорились о единицах измерения, — укоризненно сказал Подольский.
— Мы? Да, ты прав. Ты говорил об этом с Вдохновенной-Любовью-Управляющей-Вселенной. Я знаю, что такое год. Продолжай.
— Моя Вселенная — назовем ее Первой — возникла двенадцать миллиардов лет назад. Определенное количество вещества. Определенное количество энергии. Материя сохраняется — она не может перейти в идею, в ничто. Во Второй Вселенной законы сохранения иные — они включают в себя в равной степени дух и материю. В Третьей Вселенной — твоей — существует закон сохранений духовной сути, но материя не сохраняется, верно?
— Да. Но это не объясняет противоречия, которое ты…
— Объясняет. Законы сохранения в твоей Вселенной выполнялись до тех пор, пока не пришел я. Мы. Миньян. Для начала мы создали материю из идей, отняв у твоего мира его существенную часть.
— Нет. Материя была создана из пустых оболочек мысли. Ты называешь это хаосом.
— Из пустых оболочек, которые могли стать разумными идеями. Теперь они ими не станут. Но создав для себя среду обитания, мы продолжили мыслить, и в твоем мире появились идеи, ранее в нем не существовавшие. Любовь. Покаяние. Совесть. Чисто человеческие идеи.
— Мы приняли их, — согласился Создатель. — Нарушения законов природы не произошло, потому что Вселенная расширилась, вместив новые сущности.
— Законы были нарушены, — сказал Подольский. — Возник новый закон сохранения, включающий переход материи в дух, только и всего. Но не в этом дело. Насколько я понимаю, в твоем мире и прежде возникали не рожденные идеями материальные предметы. Иначе откуда бы вам вообще знать о том, что такое материя?
— Да, это так.
— И вы эти предметы уничтожали, превращая в пустые оболочки идей — заботились, понимаете ли, о будущих поколениях.
— Это тоже верно.
— А в нашем мире происходили противоположные процессы. Человеку в голову приходила мысль, которая вроде бы ни из чего не следовала. Наитие. Чаще всего человек поступал с этой мыслью так же, как вы поступали с материальными артефактами: уничтожал ее, превращал в объект памяти, по сути — в пустую оболочку. Дальше. Разберемся с проблемой смерти. Я умер в своей Вселенной и возник во второй — на поле Иалу, где приходили в мир личности, способные к активной мыслительной деятельности. Восемь моих сущностей появились во Втором мире именно таким образом. Двое — Антарм и Ормузд — возникли иначе. Они тоже пришли во Второй мир из Первого, но — на поля Сардоны. И могли изначально легко создавать материю из духа и обращать в идеи материальные предметы и явления. Более того, Ормузд — имя бога света и добра в одной из земных мифологий. Почему Аркадий Винокур, перейдя во Второй мир, ощутил себя Ариманом и был принят Ормуздом именно как Ариман, бог зла и мрака в той же мифологии? Это означает, что связь между Вселенными была всегда. Она воспринималась подсознательно каждым разумным человеком. Связь между Вселенными стала основой мировых религий. Кстати, этой идеи нет в твоем мире.
— Религия? Это пустая оболочка.
— Естественно, для тебя пустая. Но раввин Чухновский, который был мной только что, всегда, во всех своих прежних жизнях, верил в то, что существует Бог, создавший материю из хаоса. Он всегда верил, что после смерти попадет в высший мир, приблизится к Творцу, воссияет в его свете. Если это не идея о Второй и Третьей Вселенных, искаженная человеческим сознанием, — то что это такое? Я убежден, что и ты можешь привести примеры связи твоей Вселенной с миром Ученых и с моим материальным миром. Дело в интерпретации.
Физиономия Создателя в небесной выси неуловимо исказилась — должно быть, он хотел изобразить какую-то человеческую эмоцию, но еще плохо умел управляться с материальной мимикой.
— Пожалуй, — сказал он. — Появление материальных артефактов. Дискуссия об этом состоялась очень давно, я не могу ее помнить, поскольку с тех пор много раз разделялся на жизнеспособные идеи… Но знаю — эта дискуссия произошла примерно через двадцать оборотов Вселенной после ее начала. Именно тогда родился Способный-Знающий-Материальное. Он утверждал, что материя является вместилищем пустых оболочек, из которых формируются новые идеи. Материя была всегда, но обычно мы ее не воспринимаем. Она является нам лишь тогда, когда в мире возникает недостаток пустых оболочек. Общими усилиями материя уничтожается, пустые оболочки входят в мир, придавая новый стимул дискуссиям.
— Но в таком случае, — поразился Подольский, — появление материального объекта должно быть для вас благом — ведь это стимул к развитию!
— Нет, — сказал Создатель. — Нет, все наоборот. Вселенная развивается, когда в результате дискуссии рождается новая идея. Пустая же оболочка становится фоном, она разумна, но не способна к развитию. Я не могу найти сравнения в твоем мире, чтобы объяснить так, как понимаю…
— Темная материя, — сказал Подольский. — Мой дед был астрономом, и эта память во мне сохранилась. Он жил в двадцатом веке, и я не стану объяснять, что это значит. Его звали Евсеем. Темой его исследований была темная материя. Фон Вселенной. Я скажу так, как понимал он. Когда родился — точнее, когда был зачат — мой отец Натан, деду было двадцать восемь, и он еще не был крупным специалистом, каким стал впоследствии. Поэтому эта часть моей наследственной памяти не полна… Дед был уверен в том, что темная материя — это гибель Вселенной.
— Пустые оболочки, — сказал Создатель. — Твои мысли — пустые оболочки.
— Не могу себе представить, как ты это воспринимаешь… Опишу, как понимал дед. После Большого взрыва, когда возник наш мир, назову его Первой Вселенной, материя была размазана в расширявшемся пространстве почти равномерно — и вещество, и излучение. Почти. На самом деле равномерность была не вполне идеальной. В результате возникли флуктуации, нараставшие как снежный ком…
— Как снежный ком, — повторил Создатель.
— Это я попробую объяснить в другой раз, — поспешно сказал Подольский. — Никогда не знаешь, какое слово станет в твоем мире зачатком идеи, а какое останется пустой оболочкой… В общем, мелкие неоднородности нарастали, и возникли галактики, звезды, планеты… Вселенная расширялась. Энергия первичного взрыва разгоняла материю, будто ветер, надувающий паруса древнего корабля. А сила тяготения заставляла материю сжиматься, будто шарик, сжатый в кулаке. Если материи недостаточно, чтобы притяжение остановило расширение, то — замечательно! Расширение будет продолжаться вечно, и вечным окажется развитие. Там, конечно, свои сложности, дед понимал их, а я нет, и объяснить не могу… В конце прошлого века астрономы обнаружили, что видимой материи во Вселенной недостаточно для того, чтобы сила тяжести остановила расширение. Но оно все равно тормозилось! Значит, в мире существовала какая-то другая, невидимая материя. Одни ученые считали, что это коричневые звезды — слишком слабые, чтобы их можно было увидеть в телескопы. Количество их огромно, они притягивают, из-за них-то Вселенная и оказывается обречена на сжатие и следовательно, — на гибель. Другие считали, что виноваты не звезды, а материя, которая существует как бы в другом пространстве-времени, — черные дыры. Впрочем, это все детали. Ты понимаешь, что я хочу сказать? Наша Вселенная погибнет — так же, как и твоя. В твоей Вселенной, в Третьем мире, расширение уже сменилось сжатием, потому что слишком много оказалось пустых, не заполненных идеями оболочек. А оболочек этих оказалось много, поскольку их изначально было более чем достаточно. К тому же, они и сейчас возникают, когда в твоем мире появляется материя.
— Да, — согласился Создатель.
— Ну вот, — с удовлетворением произнес Подольский. — А в нашем мире то же самое происходит из-за невидимой материи, существовавшей изначально. И…
Он замолчал. Мысль, пришедшая в голову, показалась Подольскому нелепой, говорить о ней не хотелось, но и не сказать он не мог тоже, потому что Создатель не речь воспринимал, конечно, а мысль, и если Подольский хотел очертить для себя контуры возникшей идеи, то нужно было о ней подумать, но тогда идея оформится, и собеседник осознает ее, как часть своего мира, ту пустую оболочку, одну из множества, из-за которых его мир обречен на гибель, как обречена на гибель Вселенная, в которой Подольский оставил свою жизнь, свое тело, свою судьбу.
— Думай, — сказал Создатель. — Идея должна родиться. Думай.
— Еще одна пустая оболочка… Зачем?
— Пустая оболочка может стать живым существом. В твоем материальном мире — я не могу этого исключить — скрытая материя, о которой ты говоришь, рождается из идей, пришедших из нашего мира, как ты пришел к нам из своего.
— Минуя Вторую Вселенную?
— Нет, пройдя через нее и преобразовавшись в ней.
— Не понимаю.
— Мы должны это понять вместе. Пустые оболочки идей в нашем мире и темная материя — в твоем. В результате — оба мира обречены. Во Второй Вселенной, видимо, такая же ситуация.
— Что я знаю о Второй Вселенной? Я не помню ее. Я оставил там свою память, чтобы вырваться в ваш мир.
— Ты не мог оставить свою память. Ты мог лишиться ее материального носителя. Но как могла быть утеряна суть?
— Повтори, — потребовал Подольский.
— Память — существо нашего мира. Ты не мог оставить ее в мире, наполовину состоявшем из материи.
— Но я — мы все, кроме Аримана, — лишился памяти там…
— Почему Ариман свою память сохранил?
— Не знаю. Ариман — воплощение зла. Он утверждает, что убил каждого из нас, хотя и не понимает — зачем.
— Оставим это пока. Память — живое существо. Я помню прошлое — свое и всех идей, ставших частью моей сути. Но это не значит, что память — моя часть, она самостоятельна, она разумна и не уничтожима.
— Не понимаю. Ты хочешь сказать…
— Я хочу сказать, что в дискуссии с Учеными ты лишился материальной энергии своей памяти и только потому забыл обо всем, что помнил. Но суть памяти энергией не обладает, она не материальна. Перейдя в нашу Вселенную, ты должен был ее сохранить.
— В виде пустой оболочки…
— Нет! Пустая оболочка возникает именно из материальной субстанции, память же — та ее суть, что осталась в тебе — нематериальна.
— Почему я ничего не помню о том, каким был? — в отчаянии воскликнул Подольский.
— Ты помнишь. Но ты не умеешь работать с абсолютно нематериальными носителями. Ариман умеет. Поэтому он помнит.
— Но ведь я — это он, и он — это я. Мы — одно.
— Да, в материальном плане вы стали одним существом, имя которому Миньян. Но я ощущаю вас раздельно. Как же иначе я говорю именно с тобой, а не со всеми сразу?
— А Ормузд? Антарм?
— Все равно.
— Я могу вспомнить все?
— Ты все помнишь.
— Нет!
— Да. Говори со своей памятью так же, как говоришь со мной. И она тебе ответит так же, как отвечаю я.
— Память — вне меня?
— Память в тебе. Вот аналогия, которая, возможно, будет более понятна. Ты говорил о втором «я», о том, как твое материальное сознание способно вести дискуссии с самим собой. Разве твое второе «я» менее разумно, чем первое?
— Значит, чтобы вспомнить, я должен спросить сам себя? Но я уже не раз делал это, размышляя, и память молчала.
— Спроси, — повторил Создатель.
И исчез.
Подольский исчез тоже — сознание его растворилось, и никакая другая личность не заняла оставленное место. Миньян стал единым существом — единым и единственным. Он размышлял.
Правота Создателя представлялась ему сейчас очевидной, но задать собственной памяти прямой вопрос Миньян не решался, понимая, что, если личность его объединила десять независимых человеческих сущностей, то же произошло и с памятью. Не возникла ли сумятица воспоминаний, разобраться в которой окажется невозможно?
Чтобы избежать хаоса, нужно было обратиться к самому яркому воспоминанию. Чтобы вспомнить самое принципиальное событие в жизни, нужно знать, о каком событии могла идти речь, то есть помнить о нем… Порочный круг.
Нужно вспомнить, и невозможно это сделать.
Разорвать этот круг логически Миньян не сумел, и тогда прозвучал крик измученного сознания, вынужденно запертого в оболочке, вовсе для него не предназначенной.
«Я люблю тебя! — сказала Даэна. — Любовь позволила мне — и тебе, какой ты есть, — выжить в этом мире. Разве может быть что-то более значительное, чем любовь? Я люблю тебя, и если память вообще существует, ты должен помнить, и я должна помнить»…
…Это была обычная московская квартира — три комнаты и гостиная со встроенным в стену телепроектором. Они пришли после работы, уставшие и немного даже разозленные, потому что эксперимент закончить не удалось, а начальство в лице Халдеева, чтоб он был здоров, вызвало его в кабинет и долго распекало по поводу, который ему даже и не запомнился, потому что он думал совсем о другом, а она думала о том же, ожидая его у выхода на Дачный проспект, и когда он наконец выбежал из подъезда, то показался ей не человеком, а духом, воспарившим в небо на белых крыльях. Потом, правда, крылья оказались лепестками зонтового плаща (он думал, что идет дождь, а дождя не было, и он свернул плащ, выйдя на улицу), но ей уже было все равно, и она поцеловала его прямо на стоянке, никто не видел, а если и видел, то какая разница?
Дома у него она прежде никогда не была, и все в квартире ей показалось уродливо разбросанным по разным углам. Она решила, что наведет здесь порядок — потом, когда придет сюда хозяйкой. А он думал, что она уже хозяйка в этом доме, он поймал ее взгляд, брошенный на груду биодискеток, и на остов разобранного стереосканера, и на остатки вчерашнего ужина в тарелке, которую он не успел убрать утром, уходя на работу, а потом, приглашая ее к себе, даже не подумал о том, что дома беспорядок, да что там беспорядок, — попросту бардак, выражаясь хотя и не по-интеллигентски, но зато уж точно по-русски.
Он так и не сказал ей того, что она хотела услышать. Оба знали, что слова ничего не изменят в их отношениях. Все, что они думали друг о друге, можно было сказать вслух, а можно было не говорить, и даже лучше, наверное, было не говорить, потому что любое слово искажает мысль, а оставаясь невысказанной, мысль не искажается, но все равно ей хотелось услышать это слово ушами, а не подсознанием. Услышать и повторять, и потом, когда это произойдет, ей будет проще и понятнее жить, но сначала нужно услышать…
Он взял ее руки в свои и сказал буднично:
— Вот так я живу. Так я живу без тебя. А теперь здесь ты. И все стало иначе. Я вижу, что все стало иначе, а ты не видишь. Ты еще не видишь.
— Вижу, — сказала она, отняла у него свои ладони и отошла, чтобы видеть лучше.
Так они и стояли минуту, другую, третью, смотрели друг на друга издали и говорили друг с другом, а потом как-то совершенно неожиданно оказались в спальне, она не понимала, куда делся тот интервал времени, в течение которого она вошла в эту комнату, а он сорвал покрывало, а она (сама? или с его помощью?) освободилась от одежды, именно освободилась и, только ощутив кожей прохладу освеженного воздуха, поняла, насколько она свободна. От всего, что было, и от всего, что будет. И даже от того, что происходило сейчас, она тоже была свободна, потому что это происходило вроде и не с ней.
И только тогда, когда уже не имело смысла говорить что бы то ни было, потому что любое слово превращалось в стон, он прошептал ей на ухо, а ей показалось, что это был крик:
— Люблю, люблю, люблю…
Так и случилось.
А потом? Она не помнила, и он не помнил тоже. Но что-то было, конечно, с ними, они смотрели друг другу в глаза и спрашивали друг у друга, но памяти их уже разделились, и помнили они разное, и вопрос нужно было уже задать иначе, но главное, что они уже знали, и что теперь знал Миньян: это было.
Раскрыв глаза, он увидел голубое, созданное им, небо с неподвижными, будто нарисованными, а на самом деле всего лишь придуманными облаками, и ощущение себя изменилось, и если бы сейчас возникло бесплотное лицо Создателя, он знал бы уже, что сказать ему, потому что только теперь разговор мог происходить на равных.
— Затруднение, — сообщил Создатель, улыбнувшись уголками губ. Чухновский понимал, конечно, что видит не улыбку, а лишь ее идею, мысль об улыбке, преобразованную сознанием, но не мог заставить себя прямо глядеть в небесный лик — все уровни его наследственной памяти и общей памяти Миньяна протестовали против того, что Создатель — Вездесущий, Всезнающий и Всесильный — может явиться человеку не в виде символа, а как реальное существо, глядящее с неба на землю.
— Затруднение, — продолжал Создатель, — заключается в том, что Очищение-Требующее-Покаяния оказалось идеей нежизнеспособной. Она погибла во время последней дискуссии. Мы пришли к заключению, что покаяние является все-таки исключительным атрибутом материального мира. Нам понятна идея вины, это жизнеспособная идея, и многие из нас влючили понятие вины в свои жизненные установки. Моя вина, например, в том, что я являюсь тебе в понятном для тебя образе, не будучи тем, за кого ты меня принимаешь. Но покаяние, которое я должен принести… Кому? И какая новая идея возникнет в результате? Не будет ли следствием новая вина и, следовательно, необходимость нового покаяния? И если наша задача — спасти мироздание от гибели, то не окажется ли непрерывность вины и покаяния тем циклом, который не позволит нам выполнить предназначенное?
— Покаяние, — сказал Чухновский, — это признание ошибочности некоего действия, обещание не допускать подобного впредь. Почему у вас, таких мудрых, возникли затруднения в понимании этих простых истин?
— Это не простые истины, — возразил Создатель. — Понятие вины включает в себя понятие о действии. О материальном действии. Для нас нет ничего сложнее этого. В дискуссии с тобой, когда ты называл себя Генрихом, возникла мысль о том, что твой переход из материального мира был вызван действием, которое ты-Генрих назвал убийством. Определение убийства, данное тобой-Генрихом, и вызвало последующую дискуссию. Материальное убийство не является уничтожением материального же носителя, но только лишением его определенных атрибутов. Мы же определили убийство как преднамеренное уничтожение идеи во время дискуссии. Но в дискуссии неизбежно рождается новая идея, более совершенная и способная к саморазвитию. Если убийство влечет за собой вину, а вина требует покаяния, то из этого следует, что убийство недопустимо. Значит, необходимо сохранять жизнь любой идее, даже противоречащей общему направлению развития мироздания?
— Но речь идет о разных вещах! — воскликнул Чухновский. — Убийство разумной идеи не может вызвать вины, поскольку возникает новая идея, более совершенная.
— Верно, — сказал Создатель. — И тогда понятия вины и покаяния не могут быть применимы к нашему миру. Это пустые оболочки идей. Между тем, не введя эти идеи в общую для нас систему представлений, мы не сможем понять твой мир, а ты не поймешь наш.
— О Господи, — сказал Чухновский. — Только ли эти два понятия лежат между нашими мирами? Боюсь, мы никогда не поймем друг друга полностью.
— Мы уже понимаем многое, как и ты, — возразил Создатель. — Мы поняли то, чего не понимали от начала времен: материальный мир необходим для выживания мироздания. Если бы Вдохновенный-Ищущий-Невозможное не победил в дискуссии, тебя бы не было…
— Спасибо за напоминание, — сказал Чухновский. — Меня не было бы. Не было бы всех нас, кто во мне и в ком я. И ты, говорящий об этом, не испытываешь бы по этому поводу вины?
— Нет, — помолчав, сказал Создатель. — Я не могу испытывать то, чего не существует. Вина и покаяние — пустые оболочки, не заполненные разумом. Они названы, но их нет.
— Существуют только разумные идеи?
— Идея не может быть неразумной.
— Идеи создает человек, воспринимая их от Бога! Господи, почему ты искушаешь меня? Почему заставляешь толковать истины, которые ты сам вложил в меня — человека?
— Ты противоречишь себе. Это тоже свойство разумной материи?
Чухновский молчал. Он смотрел в сиявший над ним небесный лик Создателя и ждал откровения, как когда-то ждал божественного откровения Моисей, взошедший на гору Синай. Он готов был внимать Создателю, любить Его, бояться, как боятся сурового, но справедливого отца, но не был способен перечить Создателю и, тем более, что-то ему объяснять, потому что Он не мог не понимать все. И значит, задавая вопросы, искушал.
В глубине сознания Чухновский понимал, что Даэна напрасно призвала его. Он должен уйти. Пусть иная суть Миньяна говорит с Создателем.
Мысль о том, что Создатель может быть не всеведущим и не всемогущим, была для Чухновского невыносима. Он вглядывался в себя, того, каким был когда-то, не в своей жизни, о которой не знал ничего, а в прошлых, и находил там многочисленную череду служителей Бога, все его предки верили в Него, любили и знали, что Он справедлив.
Уйди, — сказал он себе и сам себе ответил:
— Уйти — значит сознаться в том, что все мои жизни были ошибкой. Не могу.
Создатель воспринял эту мысль как ответ на вопрос.
— Поэтому материальный мир погибает, — сказал он. — Противоречивая идея теряет разум и, следовательно, жизнь. Пустые оболочки мысли — тому пример.
— То идея, — пробормотал Чухновский, уходя. — А человек только потому и развивался, что противоречил сам себе.
— Нет, — убежденно сказал Создатель. — Противоречить себе невозможно.
— Давай разграничим законы природы, — сказал Генрих Подольский, ощутив, как уплывает в подсознание бывший раввин, не сумевший говорить на равных с нематериальным существом, которое он инстинктивно воспринимал как Бога, создавшего Вселенную.
— Давай разграничим законы, — повторил Подольский, не узнавая смотревшее на него из небесной глубины лицо Создателя. Создатель чаще других идей говорил с Миньяном, но видимый его облик менялся раз за разом, и, пока не начнешь говорить, нельзя было быть уверенным в том, что перед тобой именно та идея, что являлась в прошлый раз. — Один из фундаментальных законов мира материи — закон сохранения. Вселенная, возникшая двенадцать миллиардов лет назад…
— Лет? — прервал Создатель.
— Мы уже договорились о единицах измерения, — укоризненно сказал Подольский.
— Мы? Да, ты прав. Ты говорил об этом с Вдохновенной-Любовью-Управляющей-Вселенной. Я знаю, что такое год. Продолжай.
— Моя Вселенная — назовем ее Первой — возникла двенадцать миллиардов лет назад. Определенное количество вещества. Определенное количество энергии. Материя сохраняется — она не может перейти в идею, в ничто. Во Второй Вселенной законы сохранения иные — они включают в себя в равной степени дух и материю. В Третьей Вселенной — твоей — существует закон сохранений духовной сути, но материя не сохраняется, верно?
— Да. Но это не объясняет противоречия, которое ты…
— Объясняет. Законы сохранения в твоей Вселенной выполнялись до тех пор, пока не пришел я. Мы. Миньян. Для начала мы создали материю из идей, отняв у твоего мира его существенную часть.
— Нет. Материя была создана из пустых оболочек мысли. Ты называешь это хаосом.
— Из пустых оболочек, которые могли стать разумными идеями. Теперь они ими не станут. Но создав для себя среду обитания, мы продолжили мыслить, и в твоем мире появились идеи, ранее в нем не существовавшие. Любовь. Покаяние. Совесть. Чисто человеческие идеи.
— Мы приняли их, — согласился Создатель. — Нарушения законов природы не произошло, потому что Вселенная расширилась, вместив новые сущности.
— Законы были нарушены, — сказал Подольский. — Возник новый закон сохранения, включающий переход материи в дух, только и всего. Но не в этом дело. Насколько я понимаю, в твоем мире и прежде возникали не рожденные идеями материальные предметы. Иначе откуда бы вам вообще знать о том, что такое материя?
— Да, это так.
— И вы эти предметы уничтожали, превращая в пустые оболочки идей — заботились, понимаете ли, о будущих поколениях.
— Это тоже верно.
— А в нашем мире происходили противоположные процессы. Человеку в голову приходила мысль, которая вроде бы ни из чего не следовала. Наитие. Чаще всего человек поступал с этой мыслью так же, как вы поступали с материальными артефактами: уничтожал ее, превращал в объект памяти, по сути — в пустую оболочку. Дальше. Разберемся с проблемой смерти. Я умер в своей Вселенной и возник во второй — на поле Иалу, где приходили в мир личности, способные к активной мыслительной деятельности. Восемь моих сущностей появились во Втором мире именно таким образом. Двое — Антарм и Ормузд — возникли иначе. Они тоже пришли во Второй мир из Первого, но — на поля Сардоны. И могли изначально легко создавать материю из духа и обращать в идеи материальные предметы и явления. Более того, Ормузд — имя бога света и добра в одной из земных мифологий. Почему Аркадий Винокур, перейдя во Второй мир, ощутил себя Ариманом и был принят Ормуздом именно как Ариман, бог зла и мрака в той же мифологии? Это означает, что связь между Вселенными была всегда. Она воспринималась подсознательно каждым разумным человеком. Связь между Вселенными стала основой мировых религий. Кстати, этой идеи нет в твоем мире.
— Религия? Это пустая оболочка.
— Естественно, для тебя пустая. Но раввин Чухновский, который был мной только что, всегда, во всех своих прежних жизнях, верил в то, что существует Бог, создавший материю из хаоса. Он всегда верил, что после смерти попадет в высший мир, приблизится к Творцу, воссияет в его свете. Если это не идея о Второй и Третьей Вселенных, искаженная человеческим сознанием, — то что это такое? Я убежден, что и ты можешь привести примеры связи твоей Вселенной с миром Ученых и с моим материальным миром. Дело в интерпретации.
Физиономия Создателя в небесной выси неуловимо исказилась — должно быть, он хотел изобразить какую-то человеческую эмоцию, но еще плохо умел управляться с материальной мимикой.
— Пожалуй, — сказал он. — Появление материальных артефактов. Дискуссия об этом состоялась очень давно, я не могу ее помнить, поскольку с тех пор много раз разделялся на жизнеспособные идеи… Но знаю — эта дискуссия произошла примерно через двадцать оборотов Вселенной после ее начала. Именно тогда родился Способный-Знающий-Материальное. Он утверждал, что материя является вместилищем пустых оболочек, из которых формируются новые идеи. Материя была всегда, но обычно мы ее не воспринимаем. Она является нам лишь тогда, когда в мире возникает недостаток пустых оболочек. Общими усилиями материя уничтожается, пустые оболочки входят в мир, придавая новый стимул дискуссиям.
— Но в таком случае, — поразился Подольский, — появление материального объекта должно быть для вас благом — ведь это стимул к развитию!
— Нет, — сказал Создатель. — Нет, все наоборот. Вселенная развивается, когда в результате дискуссии рождается новая идея. Пустая же оболочка становится фоном, она разумна, но не способна к развитию. Я не могу найти сравнения в твоем мире, чтобы объяснить так, как понимаю…
— Темная материя, — сказал Подольский. — Мой дед был астрономом, и эта память во мне сохранилась. Он жил в двадцатом веке, и я не стану объяснять, что это значит. Его звали Евсеем. Темой его исследований была темная материя. Фон Вселенной. Я скажу так, как понимал он. Когда родился — точнее, когда был зачат — мой отец Натан, деду было двадцать восемь, и он еще не был крупным специалистом, каким стал впоследствии. Поэтому эта часть моей наследственной памяти не полна… Дед был уверен в том, что темная материя — это гибель Вселенной.
— Пустые оболочки, — сказал Создатель. — Твои мысли — пустые оболочки.
— Не могу себе представить, как ты это воспринимаешь… Опишу, как понимал дед. После Большого взрыва, когда возник наш мир, назову его Первой Вселенной, материя была размазана в расширявшемся пространстве почти равномерно — и вещество, и излучение. Почти. На самом деле равномерность была не вполне идеальной. В результате возникли флуктуации, нараставшие как снежный ком…
— Как снежный ком, — повторил Создатель.
— Это я попробую объяснить в другой раз, — поспешно сказал Подольский. — Никогда не знаешь, какое слово станет в твоем мире зачатком идеи, а какое останется пустой оболочкой… В общем, мелкие неоднородности нарастали, и возникли галактики, звезды, планеты… Вселенная расширялась. Энергия первичного взрыва разгоняла материю, будто ветер, надувающий паруса древнего корабля. А сила тяготения заставляла материю сжиматься, будто шарик, сжатый в кулаке. Если материи недостаточно, чтобы притяжение остановило расширение, то — замечательно! Расширение будет продолжаться вечно, и вечным окажется развитие. Там, конечно, свои сложности, дед понимал их, а я нет, и объяснить не могу… В конце прошлого века астрономы обнаружили, что видимой материи во Вселенной недостаточно для того, чтобы сила тяжести остановила расширение. Но оно все равно тормозилось! Значит, в мире существовала какая-то другая, невидимая материя. Одни ученые считали, что это коричневые звезды — слишком слабые, чтобы их можно было увидеть в телескопы. Количество их огромно, они притягивают, из-за них-то Вселенная и оказывается обречена на сжатие и следовательно, — на гибель. Другие считали, что виноваты не звезды, а материя, которая существует как бы в другом пространстве-времени, — черные дыры. Впрочем, это все детали. Ты понимаешь, что я хочу сказать? Наша Вселенная погибнет — так же, как и твоя. В твоей Вселенной, в Третьем мире, расширение уже сменилось сжатием, потому что слишком много оказалось пустых, не заполненных идеями оболочек. А оболочек этих оказалось много, поскольку их изначально было более чем достаточно. К тому же, они и сейчас возникают, когда в твоем мире появляется материя.
— Да, — согласился Создатель.
— Ну вот, — с удовлетворением произнес Подольский. — А в нашем мире то же самое происходит из-за невидимой материи, существовавшей изначально. И…
Он замолчал. Мысль, пришедшая в голову, показалась Подольскому нелепой, говорить о ней не хотелось, но и не сказать он не мог тоже, потому что Создатель не речь воспринимал, конечно, а мысль, и если Подольский хотел очертить для себя контуры возникшей идеи, то нужно было о ней подумать, но тогда идея оформится, и собеседник осознает ее, как часть своего мира, ту пустую оболочку, одну из множества, из-за которых его мир обречен на гибель, как обречена на гибель Вселенная, в которой Подольский оставил свою жизнь, свое тело, свою судьбу.
— Думай, — сказал Создатель. — Идея должна родиться. Думай.
— Еще одна пустая оболочка… Зачем?
— Пустая оболочка может стать живым существом. В твоем материальном мире — я не могу этого исключить — скрытая материя, о которой ты говоришь, рождается из идей, пришедших из нашего мира, как ты пришел к нам из своего.
— Минуя Вторую Вселенную?
— Нет, пройдя через нее и преобразовавшись в ней.
— Не понимаю.
— Мы должны это понять вместе. Пустые оболочки идей в нашем мире и темная материя — в твоем. В результате — оба мира обречены. Во Второй Вселенной, видимо, такая же ситуация.
— Что я знаю о Второй Вселенной? Я не помню ее. Я оставил там свою память, чтобы вырваться в ваш мир.
— Ты не мог оставить свою память. Ты мог лишиться ее материального носителя. Но как могла быть утеряна суть?
— Повтори, — потребовал Подольский.
— Память — существо нашего мира. Ты не мог оставить ее в мире, наполовину состоявшем из материи.
— Но я — мы все, кроме Аримана, — лишился памяти там…
— Почему Ариман свою память сохранил?
— Не знаю. Ариман — воплощение зла. Он утверждает, что убил каждого из нас, хотя и не понимает — зачем.
— Оставим это пока. Память — живое существо. Я помню прошлое — свое и всех идей, ставших частью моей сути. Но это не значит, что память — моя часть, она самостоятельна, она разумна и не уничтожима.
— Не понимаю. Ты хочешь сказать…
— Я хочу сказать, что в дискуссии с Учеными ты лишился материальной энергии своей памяти и только потому забыл обо всем, что помнил. Но суть памяти энергией не обладает, она не материальна. Перейдя в нашу Вселенную, ты должен был ее сохранить.
— В виде пустой оболочки…
— Нет! Пустая оболочка возникает именно из материальной субстанции, память же — та ее суть, что осталась в тебе — нематериальна.
— Почему я ничего не помню о том, каким был? — в отчаянии воскликнул Подольский.
— Ты помнишь. Но ты не умеешь работать с абсолютно нематериальными носителями. Ариман умеет. Поэтому он помнит.
— Но ведь я — это он, и он — это я. Мы — одно.
— Да, в материальном плане вы стали одним существом, имя которому Миньян. Но я ощущаю вас раздельно. Как же иначе я говорю именно с тобой, а не со всеми сразу?
— А Ормузд? Антарм?
— Все равно.
— Я могу вспомнить все?
— Ты все помнишь.
— Нет!
— Да. Говори со своей памятью так же, как говоришь со мной. И она тебе ответит так же, как отвечаю я.
— Память — вне меня?
— Память в тебе. Вот аналогия, которая, возможно, будет более понятна. Ты говорил о втором «я», о том, как твое материальное сознание способно вести дискуссии с самим собой. Разве твое второе «я» менее разумно, чем первое?
— Значит, чтобы вспомнить, я должен спросить сам себя? Но я уже не раз делал это, размышляя, и память молчала.
— Спроси, — повторил Создатель.
И исчез.
Подольский исчез тоже — сознание его растворилось, и никакая другая личность не заняла оставленное место. Миньян стал единым существом — единым и единственным. Он размышлял.
Правота Создателя представлялась ему сейчас очевидной, но задать собственной памяти прямой вопрос Миньян не решался, понимая, что, если личность его объединила десять независимых человеческих сущностей, то же произошло и с памятью. Не возникла ли сумятица воспоминаний, разобраться в которой окажется невозможно?
Чтобы избежать хаоса, нужно было обратиться к самому яркому воспоминанию. Чтобы вспомнить самое принципиальное событие в жизни, нужно знать, о каком событии могла идти речь, то есть помнить о нем… Порочный круг.
Нужно вспомнить, и невозможно это сделать.
Разорвать этот круг логически Миньян не сумел, и тогда прозвучал крик измученного сознания, вынужденно запертого в оболочке, вовсе для него не предназначенной.
«Я люблю тебя! — сказала Даэна. — Любовь позволила мне — и тебе, какой ты есть, — выжить в этом мире. Разве может быть что-то более значительное, чем любовь? Я люблю тебя, и если память вообще существует, ты должен помнить, и я должна помнить»…
…Это была обычная московская квартира — три комнаты и гостиная со встроенным в стену телепроектором. Они пришли после работы, уставшие и немного даже разозленные, потому что эксперимент закончить не удалось, а начальство в лице Халдеева, чтоб он был здоров, вызвало его в кабинет и долго распекало по поводу, который ему даже и не запомнился, потому что он думал совсем о другом, а она думала о том же, ожидая его у выхода на Дачный проспект, и когда он наконец выбежал из подъезда, то показался ей не человеком, а духом, воспарившим в небо на белых крыльях. Потом, правда, крылья оказались лепестками зонтового плаща (он думал, что идет дождь, а дождя не было, и он свернул плащ, выйдя на улицу), но ей уже было все равно, и она поцеловала его прямо на стоянке, никто не видел, а если и видел, то какая разница?
Дома у него она прежде никогда не была, и все в квартире ей показалось уродливо разбросанным по разным углам. Она решила, что наведет здесь порядок — потом, когда придет сюда хозяйкой. А он думал, что она уже хозяйка в этом доме, он поймал ее взгляд, брошенный на груду биодискеток, и на остов разобранного стереосканера, и на остатки вчерашнего ужина в тарелке, которую он не успел убрать утром, уходя на работу, а потом, приглашая ее к себе, даже не подумал о том, что дома беспорядок, да что там беспорядок, — попросту бардак, выражаясь хотя и не по-интеллигентски, но зато уж точно по-русски.
Он так и не сказал ей того, что она хотела услышать. Оба знали, что слова ничего не изменят в их отношениях. Все, что они думали друг о друге, можно было сказать вслух, а можно было не говорить, и даже лучше, наверное, было не говорить, потому что любое слово искажает мысль, а оставаясь невысказанной, мысль не искажается, но все равно ей хотелось услышать это слово ушами, а не подсознанием. Услышать и повторять, и потом, когда это произойдет, ей будет проще и понятнее жить, но сначала нужно услышать…
Он взял ее руки в свои и сказал буднично:
— Вот так я живу. Так я живу без тебя. А теперь здесь ты. И все стало иначе. Я вижу, что все стало иначе, а ты не видишь. Ты еще не видишь.
— Вижу, — сказала она, отняла у него свои ладони и отошла, чтобы видеть лучше.
Так они и стояли минуту, другую, третью, смотрели друг на друга издали и говорили друг с другом, а потом как-то совершенно неожиданно оказались в спальне, она не понимала, куда делся тот интервал времени, в течение которого она вошла в эту комнату, а он сорвал покрывало, а она (сама? или с его помощью?) освободилась от одежды, именно освободилась и, только ощутив кожей прохладу освеженного воздуха, поняла, насколько она свободна. От всего, что было, и от всего, что будет. И даже от того, что происходило сейчас, она тоже была свободна, потому что это происходило вроде и не с ней.
И только тогда, когда уже не имело смысла говорить что бы то ни было, потому что любое слово превращалось в стон, он прошептал ей на ухо, а ей показалось, что это был крик:
— Люблю, люблю, люблю…
Так и случилось.
А потом? Она не помнила, и он не помнил тоже. Но что-то было, конечно, с ними, они смотрели друг другу в глаза и спрашивали друг у друга, но памяти их уже разделились, и помнили они разное, и вопрос нужно было уже задать иначе, но главное, что они уже знали, и что теперь знал Миньян: это было.
Раскрыв глаза, он увидел голубое, созданное им, небо с неподвижными, будто нарисованными, а на самом деле всего лишь придуманными облаками, и ощущение себя изменилось, и если бы сейчас возникло бесплотное лицо Создателя, он знал бы уже, что сказать ему, потому что только теперь разговор мог происходить на равных.
Глава тринадцатая
Впервые за долгое время ему было хорошо. Впервые за долгое время он был в ладу с самим собой. Индусы назвали бы это состояние нирваной, но даже в подсознании, открытом, будто книга с шелестящими на ветру страницами, он не находил никаких связей с индийской культурой и — тем более — философией. Но и иудеем, несмотря на присутствие в нем трех десятых еврейского естества, он тоже не был, как не был и христианином, несмотря на пять десятых своего христианского начала. Он подумал мельком, что иудейские и христианские представления о мироздании должны бы в нем прийти в непреодолимое противоречие, осложнив существование настолько, что всякое обдуманное действие оказалось бы невозможным. На самом же деле обе религиозные парадигмы мирно уживались, не пытаясь взять на себя больше, чем решил он сам — он, каким себя ощущал, отделенный от десяти своих составляющих, но одновременно соединенный с ними единой судьбой — единым будущим, и, как ни странно, единым прошлым.
Ему было хорошо. Он лежал на берегу реки — ему всегда нравился такой пейзаж, потому он и создал этот крутой берег, и это быстрое течение, и эти перекаты, о которые поток разбивался с треском, будто разрывалась тонкая ткань. Солнце в небе он создал тоже сам, как и облака, и само небо — темноголубое и еще более темневшее у горизонта, близкого и одновременно бесконечно далекого. Горизонт ему удался больше всего — он не собирался обманывать себя и создавать видимость привычного пространства, если знал, что вся созданная им твердь имела размер едва ли больше километра в поперечнике, напоминая по форме ковер-самолет из детской сказки. Он знал, конечно, что от правого берега реки до края тверди идти быстрым шагом всего минуты четыре, а если очень не торопиться, то шесть. Клаустрофобией он тоже не страдал, но все же умудрился так сконструировать форму собственного творения, что за близкими холмами и небольшой пирамидальной горой ощущалась даль — может быть, на это намекала глубина неба, будто отражавшая несуществующую земную ширь, а может, и не было ничего, сознание само дополняло картинку, его не интересовали детали, он жил впечатлением, ему было этого достаточно.
Достаточно ему было и того, что он был здесь один. Все человеческие чувства он испытывал по отношению к самому себе и в себе — от любви до ненависти, от ужаса смерти до счастья рождения.
Он сам удивлялся тому, как сумел за краткий, по его представлениям, промежуток времени пройти столь долгий эволюционный путь: от арифметической суммы десятка независимых человеческих личностей со всеми их достоинствами и недостатками до существа, способного на равных говорить с любой идеей, населяющей Третью Вселенную.
Миньян любил свой мир, и свою твердь, и небо, и то, что было в нем, и идеи, населявшие Третью Вселенную — это была любовь Даэны, и любовь Аримана, и любовь Генриха Подольского, и любовь Натали Раскиной, м чувство это, лишенное индивидуальных оттенков и, казалось, именно из-за этого погибшее в материальном мире, стало для Миньяна истинным счастьем, потому что позволило понять себя и соединить себя с идеями, среди которых была Вдохновенная-Любовь-Управляющая-Вселенной.
Ему было хорошо. Он лежал на берегу реки — ему всегда нравился такой пейзаж, потому он и создал этот крутой берег, и это быстрое течение, и эти перекаты, о которые поток разбивался с треском, будто разрывалась тонкая ткань. Солнце в небе он создал тоже сам, как и облака, и само небо — темноголубое и еще более темневшее у горизонта, близкого и одновременно бесконечно далекого. Горизонт ему удался больше всего — он не собирался обманывать себя и создавать видимость привычного пространства, если знал, что вся созданная им твердь имела размер едва ли больше километра в поперечнике, напоминая по форме ковер-самолет из детской сказки. Он знал, конечно, что от правого берега реки до края тверди идти быстрым шагом всего минуты четыре, а если очень не торопиться, то шесть. Клаустрофобией он тоже не страдал, но все же умудрился так сконструировать форму собственного творения, что за близкими холмами и небольшой пирамидальной горой ощущалась даль — может быть, на это намекала глубина неба, будто отражавшая несуществующую земную ширь, а может, и не было ничего, сознание само дополняло картинку, его не интересовали детали, он жил впечатлением, ему было этого достаточно.
Достаточно ему было и того, что он был здесь один. Все человеческие чувства он испытывал по отношению к самому себе и в себе — от любви до ненависти, от ужаса смерти до счастья рождения.
Он сам удивлялся тому, как сумел за краткий, по его представлениям, промежуток времени пройти столь долгий эволюционный путь: от арифметической суммы десятка независимых человеческих личностей со всеми их достоинствами и недостатками до существа, способного на равных говорить с любой идеей, населяющей Третью Вселенную.
Миньян любил свой мир, и свою твердь, и небо, и то, что было в нем, и идеи, населявшие Третью Вселенную — это была любовь Даэны, и любовь Аримана, и любовь Генриха Подольского, и любовь Натали Раскиной, м чувство это, лишенное индивидуальных оттенков и, казалось, именно из-за этого погибшее в материальном мире, стало для Миньяна истинным счастьем, потому что позволило понять себя и соединить себя с идеями, среди которых была Вдохновенная-Любовь-Управляющая-Вселенной.