Андрей встал, бледный как смерть. Иван, непрошеный, поднялся тоже. В думе повисла плотно ощутимая, сгустившаяся грозовою тучею тишина… Но недаром Алексий давеча наставлял и исповедовал княжеских братьев. Затравленно оглянув собрание и словно падая вдрызг, врасшлеп со своих мальчишечьих четырнадцати годов (как там, как тогда, в Орде, при криках с улицы тверского княжича Федора), Андрей опустил голову и, кусая губы, почти со слезами и с ненавистью к себе самому, срывающимся ломким баском выговорил:
   — Винюсь! Неправо деял… Подвели мя…
   — Кто?! — выкрикнул Семен. Но Андрей токмо махнул рукою куда-то вдаль, отбоднул головой и сел, со слезами в очах, не вымолвив больше ни слова.
   Ропот неодобрения пробежал по думе. Князь в чем-то превысил свои права. И Симеон, поняв, что перебрал и теперь дума того и гляди выскажется в пользу Хвоста, только скрипнул зубами и смолк, не повторив своего вопроса. Алексею Хвосту были дарованы в этот миг жизнь и свобода, и далее мочно стало токмо спорить о нахождении его на службе великокняжеской.
   Поняв, что большего ему уже не достичь, что иначе ему грозят обиды и возможные отъезды коломенских бояр на Рязань, Симеон смирил себя. В конце концов, заключая ряд с братьями, он добьется у них запрета принимать Алексея Хвоста на службу.
   Однако и это был еще далеко не конец. Надежде Симеона, что Хвоста выдадут Вельяминовым головой и что он, яко холоп, пойдет с повинною на двор к Василию Протасьичу, не суждено было сбыться. Дума, битых четыре часа еще проспорив о том, какова вина боярина и княжичей, порешила все же, что выдать Алексея Петровича Вельяминовым головою немочно, понеже во многом виноват княжич Андрей.
   — Исправа не по приключаю! — прогудел большой, осанистый Андрей Кобыла, покрывая рокотом своего низкого голоса визгливые всплески споров.
   — Негоже! — подтвердил, кивая, осторожный Александр Зерно. — Княжая истора — князю и ведати, а боярин не в вине!
   Семену пихали в нос нестроения в его собственном дому, и пихали, увы, справедливо! Единственное, чего удалось добиться ему (и то, видимо, из-за негласной поддержки Алексия), что права Вельяминовых были восстановлены полностью. Приходило, что и Алексея Петровича не было причин удалять от службы княжой.
   Семен встал. Обвел глазами своих думцев.
   — Мужи совета! Бояре! Верные слуги мои! Винюсь во гневе, но иное реку, о чем запамятовать днесь не след никоторому христианину, ни смерду, ни кметю, ни боярину, ни князю самому! (Наука Алексия пришла ныне впору Семену.) Не о том тяжба и не к тому нелюбие мое, был или не был боярин Алексей Петрович добрым слугою в звании тысяцкого града Москвы! А о том, что не по моей, не по княжой воле засел он род Вельяминовых! Должно допрежь всего имати послушание набольшему себя и доброе творити кажному на месте своем! Слуга — будь слугою, смерд — смердом, кметь, боярин, князь — кажен будь достойным тружеником по званию своему! Кажен должен в первую голову иметь послушание, блюсти ряд и закон данный! Иначе развалит и изгибнет земля и все сущее в ней! Будь хоть того мудрей и талантливей ослушник воли княжой — аще царство на ся разделит, не устоит! О сем реку и в сем виню боярина Алексея! Да не погордит и не порушит ряда и не внесет смуты в согласье наше никоторый людин вослед ему! Пото лишь и требую изженить Алексея Хвоста из ваших рядов!
   И опять не знал, не ведал Семен, его ли жаркое слово, тайные ли беседы Алексия помогли тому, но дума после новых и длительных споров утвердила княжую волю. Хвоста Симеон волен стал удалить из числа великокняжеских думцев своих.
   В согласии с приговором думы (и в чем-то нарушая этот приговор!) Симеон назавтра разорвал присягу Алексея Хвоста и повелел забрать на князя его подмосковные жалованные вотчины.
   Братья с их боярами были вызваны им для обсуждения и утверждения ряда, определяющего их права и обязанности по отношению к старшему (мысль о таковом ряде принадлежала опять же Алексию).
   На этот раз собрались не во мнозе числе. Алексий, подготовивший все заранее, предпочел на самом обсуждении ряда не быть. Договорились, после долгих споров и подсчетов введенных бояр, что младшие братья уступают Семену, «на старейший путь», полтамги, конюший и ловчий пути (точнее, доходы от них), себе же берут полтамги на двоих; уступают, на тот же путь, несколько сел (о коих бояра между собой едва дотолковали). Семену, без раздела, отходят волости, коими благословила его тетка Анна (вдова покойного Афанасия, умершего в Новгороде). Боярам и слугам боярским по ряду предоставляется свобода переходить от одного князя к другому. В свою очередь Семен брал на себя обязанность печаловаться женами и детьми братьев в случае смерти последних; торжественно обещал, ежели кто «учнет сваживати братьев, исправу учинити, а нелюбья не держати, а виноватого казнити по исправе». В договор, настоянием Семена, была вписана статья, обязывающая братьев не принимать к себе на службу боярина Алексея Петровича Хвоста, который «вшел в коромолу к великому князю», не возвращать ему отобранных волостей. Так был заложен первый камень в основание московского единодержавия.
   Потом все пошли пеши и с непокрытыми головами к могиле отца. В храме, по очереди, поцеловали старинный восьмиконечный серебряный, с эмалью, отцовский крест: «Быти всем заедино, младшим со старшим и ему не без них». Снова тень покойного Калиты коснулась их своими крылами. Стоя в соборе, у могилы, все трое как-то опять и враз поняли, что они — единая семья и друг без друга им неможно быть. Был светлый час, миг примирения и покоя.
   Договор, составленный и утвержденный, на дорогом пергамене, подписали в послухах Василий Вельяминов, тысяцкий, с сыном Васильем Васильичем (Семен мыслил этим обеспечить будущее Протасьевой семьи), Михайло Александрович, боярин Андрея (тесть молодого Вельяминова), Василий Окатьевич, окольничий Онанья и боярин Иван Михайлович (последние двое как послухи братьев великого князя).
   Значительно позже Семену пришлось-таки понять, что молчаливое устранение многих видных бояр от подписи под этим договором было не к добру и что судьба Алексея Хвоста зависела далеко не от одной его личной княжеской воли.


ГЛАВА 28


   Подстылая земля глухо гудит под копытами. С неба порошит редкий, едва различимый глазом снежок. Дерева, не облетевшие по осени, стоят в потемнелых уборах, как бы размытые и высветленные предзимней лиловатой голубизной. Серый морок скрывает дальние окоемы окрестных лесов и пустыни убранных полей. Торжок показывается как-то сразу, воскресает, вылезает из-за пригорков, стройными столбами дымков уходя в тающую небесную белизну.
   Михайло Давыдович ежится, тревожно оглядывает спутников. Ни поспешность нового великого князя, ни воеводская беззаботность московитов не внушают ему уверенности в замысленном деле. Однако, поспорив для приличия, покричав и поругавши бояр и князя, торжичане открыли наконец москвичам ворота и впустили княжеборцев в город.
   Иван Рыбкин тотчас потребовал уступить слугам великого князя наместничьи палаты, выдать кормы людям и лошадям и предоставить главам посольства отдельные хоромы, понеже московские бояре явились в Торжок с женами, намерясь обосноваться на нежданном наместничестве прочно.
   Уже пылали костры на дворе, уже над поварнею подымались волны пара, уже тащили, резали и свежевали баранов, и, оглядевши деловитую суету москвичей, моложский князь несколько поуспокоил сердце. Ужинали сытно. Назавтра княжеборцы переняли мытный двор и почали взимать тамгу и весчее с новогородских гостей. Торг раздраженно гудел, но при виде оружных кметей купцы нехотя развязывали пояса, досадно крякая, выкладывали корабленики и гривны, рубли и диргемы.
   Рыбкин напирал, дабы тотчас начать брать черный бор со всех смердов по волости, а на дорогах поставить своих людей и беспошлинные обозы заворачивать к наместничьему двору.
   Ратники толпою ходили по улицам, из двора во двор, требуя со всех поряду кормов и даней. У Михайлы Давыдовича страх сменился радостной жадностью, он и своих людей чуть не всех разослал вместе с княжьими борцами и по-детски радовал обильному приносу: скотине, что стадами стояла во дворе, тяжко и надрывно мыча и блея, серебряным блюдам и чашам, веским кошелям серебра, возам масла, скоры, льна, пудовикам желтого воску и прочему многоразличному приносу, нескудная часть коего полагалась ему самому как кормы и княжая дань. И Михайло, торопясь, суетясь (не хватало сенов кормить скотину, не хватало подвод, людей, рабочих рук), уже налаживал обоз с добром восвояси, уже услал гонца за семьею, понеже ехать вместе с женой поначалу забоялся было…
   Московиты не догадывали, что в Новгород уже ушло посольство новоторжских бояр с просьбою о помочи и защите от московского грабежа, что уже состоялось бурное вече, решившее дать отпор великокняжеским притязаниям, что уже, по первой пороше, скачет в Москву из Нова Города боярин Кузьма Твердиславль с посольством и жалобою к великому князю: «Еще не сед у нас на княжении, а уже бояре твои сильно деют!»
   Новогородская вятшая господа твердо стояла на страже своих прав: принимать и признавать власть великокняжескую не прежде того, как князь сядет на столе в Новом Городе, то есть приедет к ним и принесет присягу по старым грамотам «на всей воле новогородской». Да и тогда у многих надея была не дать князю черного бора, откупиться дарами и посулами, а то и силу явить, вперекор хотению великого князя. Да и неясно было еще, на что способен молодой великий князь. Окажет ли он упорство и силу отцовы или отступит, удовлетворясь обычною новогородскою данью да приносом в полтысячи новогородских рублей? (Что само по себе было отнюдь не мало!).
   И вот, пока московские княжеборцы, разослав по селам кметей, шерстили Торжок, а с неба шел и шел мягкий липнущий снег, выбеливая улицы и своим однообразным тихим шорохом успокаивая остатние страхи моложского князя, по заснеженным дорогам, берегами Ловати и Мсты шла на рысях к Торжку новогородская боярская рать во главе с нарочитыми мужами ото всех пяти городских концов: Матвеем Варфоломеичем, Терентием Данилычем с братом, Олфоромеем Остафьевым и Федором Аврамовым. Шли споро, перенимаючи попутных гостей, чтобы не дать вести московитам. Под Вышним Волочком полки соединились воедино и двинулись на Торжок, разославши по волости загонные отряды легкой конницы.
   Семеновы княжеборцы все еще ничего не знали не ведали, когда под Торжком появились первые новогородские разъезды и Матвей Варфоломеич с Олфоромеем Остафьевым, оба в бронях под шубами, съехавшись конями и морщась от мокрого снега, что летел в лицо, мешая смотреть и залепляя конские морды, прикидывали, как сподручнее невестимо ворваться в город.
   Смеркало. Снег из белого стал серо-синим, и ратник-москвич, намерясь запереть на ночь тяжелые воротние створы, не разобрал, что за люди грудятся по-за мостом верхами: какой припозднивший обоз, свои ли ратные из деревень? Он хрипло окликнул кметей.
   — Эгей, мужики! Сменовы, што ль? Ково лешева стоитя?
   От темной груды комонных отделился один, шагом поехал через мост, поправляя круглую шапку, свесился с седла. Ратника слишком поздно ожгло, что комонные словно бы и не свои. Коротко хряпнул железный граненый кистень на ременчатом паворзе, кметь, получивши нежданный удар в висок, начал, теряя сознание, заваливать вбок. Комонные, молча шпоря коней, вомчали в ворота. Хряст, треск, сдавленные крики, возня во тьме и снегу, склизкое и паркое под пальцами и ногами, топот по ступеням костра, и вот уже заметались факелы на верху воротней башни, возник и оборвался притушенный падающим снегом крик, а по темным улицам, вдоль оснеженных тынов, опрокидывая рогатки, мчали, выдергивая сабли, все новые и новые новогородские ратники.
   Сторожа у наместничьего двора не поспела толком взяться за оружие — их смяли, опрокинули, втоптали в мокрый снег, вязали побитых и израненных, еще не понимавших толком, что же произошло.
   Михайло Давыдович как раз намеревал унырнуть в постель, когда за тыном возник нежданный топот. Не чая худого, застегивая на ходу круглые пуговицы домашнего азяма, он вышел в сени и тут, в полутьме плохо освещенного жила, нежданно-негаданно получил тяжкую, ошеломившую его затрещину и, тотчас, удар ногою в живот. Скорченного, его внесли — втащили в горницы. Выла прислуга, чужие ратные с красными, иссеченными снегом и ветром лицами древками копий сгоняли прислугу, переворачивали лари, сундуки и укладки, рассыпая и растаскивая готовое к отправке добро. Он завопил тонко, скорей заскулил от боли и ужаса, пустыми, полными страха глазами следя, как мгновенно рушит все его нажитое благополучие. Лязгали двери, избитых слуг, связанных, выводили во двор. Ему, наградив еще двумя-тремя оплеухами, надели цепь на руки, не жалея, не слушая стонов князя, сковали плотно железное кольцо, бросили на плеча грубый овчинный зипун кого-то из холопов и поволокли в узилище, наспех устроенное в том же воеводском дворе. Тут уже шумел закованный, как и он, в цепи Иван Рыбкин, голосили связанные боярские жены, угрюмой толпою стояли плененные ратники. Рыбкин орал, угрожая карами от великого князя Семена, но новогородские ратные словно не слышали его, только изредка подсмеивались над дуром расходившимся московитом.
   — Ницьто! — выкрикнул один. — Мы етто и князя Семена на чепь скуем, не сробеем!
   Михайло Давыдович дернулся, открыл было рот, но подавился словом. Его поволокли дальше, в глубь двора, втолкнули в тесную холодную клеть, швырнули в кучу чьих-то ног, рук, тел, на солому. Кто-то, грубый, выкрикнул в темноте:
   — Князя привели! Набольшего! — и присовокупил непотребное…
   Скоро рядом с ним оказался хрипло дышавший и тоже избитый Иван Рыбкин. К утру привели Бориса Сменова, схваченного в окологородье. Только на дневном свету воевод великого князя отделили от прочих полоненных, слуг и ратников, и отвели в особый покой, где был тесовый пол, а не холодная земля, укрытая истоптанною соломою, и как-то истоплено. Но железа не сняли и есть принесли одного только ржаного хлеба с водой. Моложского князя трясло — простыл давешней ночью. Потишевший Рыбкин сопел, изредка обещая новогородцам страшные кары. Борис вздыхал, шептал про себя что-то, не то молитву, не то ругательства. Куда заперли жен московских бояринов, успел ли кто уйти и подать весть великому князю? Они не знали. Потянулись дни стыдного заточения в голоде и холоде, в вони отхожего места, устроенного здесь же, в клети, в которой сидели незадачливые воеводы, по-прежнему скованные на цепь, одним концом приклепанную к кольцу в стене…
   Дни тянулись за днями, складывались в недели, но по-прежнему ни к ним из Москвы, ни от них к великому князю не было ни вести, ни навести. Моложский князь плакал, Иван Рыбкин материл себя и других, Борис Сменов молча молился. Ведает ли князь Семен, что створилось в Торжке? Идут ли низовские полки на Новгород? Скоро ли освободят их из узилища? Никто из троих этого не знал. Приходило терпеть и ждать.

 
   О торжокском позоре своем Симеон узнал на четвертый день по взятии града. Только-только отбыл, не добившись ответа, новогородский посол Кузьма Твердиславль, и Симеон в гневе велел было догнать, имать и поковать в железа все новогородское посольство, но опамятовал: ордынские уроки не прошли даром. Безусловное уважение татар к послам крепко напомнилось ему, да и вести были смутны, неверны. Передавали наразно: и то, что князевых данщиков всех поубивали, и то, что, схватив, поковали в железа, побивши только дружину, и что просто с соромом выбили вон из города и те, битые и увечные, вот-вот прибудут на Москву…
   Он дал уехать новогородцам невозбранно. И тут, наконец, прискакали остатние москвичи, чудом миновавшие плена. Пропетлявши окольными дорогами несколько дней, они, голодные, мокрые и обмороженные, сбиваясь, путая и нещадно привирая (в самом Торжке никого из них не было в ту ночь), сообщили о нятьи и плене всех княжьих борцов.
   Спасшихся кметей развели по клетям кормить, оттирать салом и парить, а Симеон, безумно сверкая взором, велел вызвать к себе, не глядя на ночь, Василья Вельяминова, Андрея Кобылу с Иваном Акинфиевым, Василья Окатьева, Мину и иных воевод и подымать городовую рать. Снежная ночь наполнилась стуком и лязгом оружия, топотом ног, шевеленьем взмятенных невыспавшихся людей.
   — Куды-т твою растуды-т?!
   — На Торжок! Побили тамотка наших, бают!
   Оболокаясь и запоясываясь, влезая в валенки и сапоги, матеря непутем и новогородцев и своих раззяв воевод, кмети, под оклики старших, начали притекать в Кремник. Снегопад, уже третий день не прекращавший (с неба так валило хлопьями, в улицах мело, ровняя сугробы с крышами посадских клетей), обещал трудную дорогу, и бывалые ратники только качали головами:
   — Молод Иваныч ищо! Кака тут рать! В таку-то пору, при еком погодьи, до Торжка и кони обезножат вси!
   Начали прибывать бояре. Семен ждал, кусая губы, бледный от гнева и нетерпения, когда ему доложили, что явился митрополич наместник. В безумии гнева Семен решил было, по первому движению, не принять и Алексия, но тот, обгоняя слуг, уже и сам вступал в княжой терем. (Остановить его не поднялась бы рука ни у единого стража во всей Москве.) Семен, намеривший пройти в думную палату, встретил Алексия стоя, лишь отступив на шаг, когда отцов крестник, сбивая на ходу мокрый снег с ресниц, усов и бороды, пригнувши голову под низкой дверною притолокой, вступил в княжеский покой.
   — Не баял еще с воеводами? — спросил Алексий с непривычною строгостью, требовательно глядя в сумасшедшие глаза князя.
   — Иду! — придушенно отозвался Семен.
   — Сядь! — жестко повелел Алексий, и сам, подвинув точеное креслице так, что Семену стало не пройти к двери, не сожидая приглашенья, уселся прямь него. Семену неволею пришлось усесться тоже.
   — Охолонь! — приказал Алексий, простонародным словом уравняв князя с прислугою двора. — Почто сборы? Кто поведет рать? Куда? С кем? Сколь у тебя оружных кметей? А у Новгорода под Торжком? Где низовская помочь? Я тебе, князь, в отца место! — почти выкрикнул он, пристукнув посохом. — Отрок ты малый али великий князь володимерский?! Карать — не мстить, а карать за самоуправство Новгород — должно всею землей! Пото ты и князь великий! Дожди съезда княжого! Дожди ратей! Родителя вспомни своего! Часом порушишь — жизнию не собрать будет! Пойми ты, бешеный, я за тебя пред Господом Богом держу ответ! Сказывал я тебе, как зорили новогородские шильники божии храмы на пожаре? Жди! И копи рати! Пущай помыслят путем! Мню, новгородская чернь сама отступит от воевод! Тогда поведешь полки!
   Семен сделал шаг, другой… Умное лицо Алексия под монашеским куколем было грозно, темно-прозрачные глаза горели гневом, узкая борода вздрагивала, точно копье. Никогда прежде не видел князь духовного водителя своего в таковой ярости. Хотел было возопить, закричать, судорожно вздохнул, распаляя себя еще более, и как словно что-то лопнуло в груди, болью пронзило сердце, он сделал еще шаг, качаясь, и рухнул на колени, уронив голову в подставленные длани Алексия.
   — Прости, владыко! Прости… Научи… Не ведаю… Очи застило мне бедою!
   Сзади приотворилась дверь. Алексий токмо повел бровью, и дверь торопливо захлопнули.
   — Успокой сердце, сыне мой! — произнес он спокойно и устало. — Распусти воевод и кметей по дворам. Содеянного не воротить, а мой тебе совет: выжди! Мню, не устоит Новгород Великий противу всей низовской земли, и не потому не устоит, что нас больше, а потому, что нестроения в них великие, рознь и нелюбье, о коих писал я тебе в Орду. Выжди, князь, и будь мудр! Помысли с боярами, раз уж собрал на ночь глядючи, то же скажут тебе и они! Испей квасу, оботри лицо рушником и ступай! Достоит и духовного главу, митрополита, дождать нам, преже пути на Новгород! Помысли о сем, сыне! Не ратною силою токмо, но властью и духовным началованьем церкви достоит смирять мужей новогородских, поелику русичи суть и вси такие же православные, коих надлежит тебе, князю, пасти и началовать, а не погублять и зорить, яко врагов земли своея!
   Семен вышел к боярам получасом спустя в мрачном спокойствии. Сел в креслице. Кратко поведал о торжокской беде. Упреждая вопрошания воевод, рек, яко надлежит умедлить до подхода союзных ратей, а ныне послать сторожу на Волок и к Торжку, уведати о замышлениях новогородцев.
   Михайло Терентьич, что, припоздав, боком просунулся в палату и присел на лавку с краю, не блюдя места своего, первым понял давешнюю промашку князеву, глянул веселым зраком, дрогнул усом в потаенной улыбке (непочто было и кметей подымать в ночь, и бояр скликать непутем, а, видать, опамятовал али подсказал кто).
   Зашевелились воеводы по лавкам. Волною прошло сдержанное облегчение. Кидаться в ночь, в метель, в суматошный поход невесть с какими силами, с неверным исходом, не хотел никто. Спешкою дела не поправишь — раз уж створилась такая пакость в Торжке, — а навредить мочно!
   Кметей, еще через час, проверив для прилику оружие и справу, начали распускать по домам; в Суздаль, Ростов, Тверь и Ярославль полетели, сквозь снег и метель, скорые гонцы; и воеводы, еще потолковав и посудачив, в сереющих сумерках раннего утра тоже отправились досыпать и досматривать сны.
   Семен после совета с боярами прошел переходами к себе в опочивальню. Настасья ждала, волнуясь, даже в постелю не легла. Немо дал снять с себя платье и сапоги. Уже когда повалился в постелю, его затрясло в немых судорожных рыданиях. Слишком многое свалилось зараз на плечи: и гнев, и стыд, и позор сегодняшней ночи, едва не свершившийся, вовремя остановленный Алексием.
   Настасья молча гладила его по голове. Сейчас ее крупное плотное тело, твердые руки — все, что порою долило его своей грубизной, источали на него покой и уютную тишину. Он так и уснул в ее объятиях, словно нашкодивший отрок на руках у матери. И хорошо, что жена молчала, не говорила ни слова. Не было стыдно своей слабости, и о срыве, недостойном великого князя, мочно было назавтра почти позабыть.


ГЛАВА 29


   Весь ноябрь, почти не переставая, шел снег. Дороги перемело. Задерживались, увязали в сугробах купеческие обозы, упрямо, невзирая на размирье, пробиравшиеся с товарами Серегерским путем, в обход ратного Торжка. С дровами, сенами настало мученье. Мужицкие лошади, проваливая выше брюха в снег, бились, прыгали, храпели в оглоблях, натягивая на уши хомуты, отказывали, невзирая на кнут, лезть в снежную кашу. Приходило самим, матерясь и тяжко дыша, расстегнув зипуны, протаптывать тропинки коню, а назавтра от наезженного пути оставался один лишь едва заметный след по вершинам сугробов, и все приходило начинать сызнова.
   Заносы задерживали ратную силу. Василий Давыдович Ярославский, в гневе и обиде о нятьи брата, и то не мог двинуть полки на Торжок. Лишь к самому декабрю разъяснило наконец и вновь тронулись обозы, зафыркали мохнатые, обросшие к зиме кони, радуясь веселому солнцу, что серебряным блеском высветило озера равнин и игольчатую, полузасыпанную снежным кружевом бахрому лесов. И уже покатили с веселым звоном колокольцев запряженные гусем или парою купеческие возки, понеслись, взметая снега, княжие юнцы по дорогам, и уже выезжали, колыхаясь на свежих, только-только промятых дорогах, княжеские расписные и окованные серебром крытые сани из Ростова, Твери, Кашина, Ярославля, Суздаля и Нижнего на Москву, на княжеский сейм. А за ними вослед потянулись конные дружины, тронули, вслед за возами с лопотью и снедным припасом, пешцы городовых полков. Низовская земля подымалась в поход на Новгород.

 
   Весь месяц новогородская боярская рать простояла в Торжке. Защитников от княжеского произвола надобно было кормить точно так же, как и московских княжеборцев, то есть доставлять им баранов, гусей и кур, связки сушеной и мороженой рыбы, хлеб и пиво, масло и сыр. Прокорм ратников стоил в те времена зачастую дороже самой дани, которую они собирали. Тут же дело затевалось нешуточное — война с Москвой! Не выдадут ли новогородцы, как уже было не раз и не два, врагам свой многотерпеливый пригород? Не придет ли несчастливым торжичанам платить тем и другим да еще узреть, как их город после ратного нахождения московского «возьмет огнь без утечи»?
   Матвей Варфоломеич с Терентием Данилычем подняли на ноги всех горожан. Невзирая на снежные заносы, везли лес, чинили костры и обветшалые прясла стен. Кузнецы ковали оружие, в город свозили хлебный запас и дрова на случай осады. Горожане роптали. Всем ясно было, что, подойди под город низовская рать, Торжку все одно не устоять и недели.
   Все чаще, сбиваясь в кучки, бросали работу, начинали спорить до хрипоты, замолкая, ежели кто из новгородской боярской господы подходил близ. Книгочии поминали, что еще в пору Батыева разоренья Новгород Великий не похотел помочь своему пригороду, и Торжок, взятый татарами, был вырезан дотла. Поминали разоренье от Михайлы Тверского и иные ратные нахождения, в коих Новгород не далее чем до Бронничей выдвигал свои полки, кажен раз оставляя Торжок противнику…
   Олфоромей Остафьев нынче не выдержал, сам ввязался в спор со смердами на заборолах града.
   — Мы-то выстоим! — кричали красные от снежного ветра и злобы мужики.
   — А где помочь новогороцка? Помочь где-ко?! Мы-то станем! Дак одно противу всей низовской земли! Как етто? Понимай сам! Где ваша рать, мать твою туды-т растуды-т! Вы, што ль, одне отбивать будете великого князя володимерского?