— И ты не убьешь меня, ежели подойдет так, что это надобно станет для блага твоей земли?
   — Я никого не хочу убивать, хан. Я уже отвечал тебе. Достаточно было убийств. Постараюсь держать землю свою без крови. Елико возмогу. Пока могу. Не спрашивай боле, хан! Что еще способен я ответить тебе?
   — Ты отвечаешь правду. Это смешно. И необычно. Так не отвечают князья. Ты не говоришь: «солнце вселенной», «светоч мира», «великий из величайших» — ты этого мне не говоришь! И ты несчастен, коназ. Я вижу твои глаза! Я не хочу тебя отпускать, живи у меня!
   — Мой улус погибнет, ежели я останусь здесь. Его захватит Ольгерд, или немецкие рыцари, или свеи, или польский король. Иные князья восстанут сами на ся. Наконец, там у меня жена, дом, мой народ. Мне надобно быть с ними, Джанибек!
   — Знаю, верю! И все же немного погости. Мы вернемся в Сарай. Мне станет холодно без тебя. А беседа с другом греет, как самый жаркий костер! Погости у меня, послушай слагающих стихи! Их много нынче в Сарае! Приезжают сюда из Ирана, из Хорезма и Хорассана. Приходи ко мне в Сарае, коназ, послушаешь их!
   В самом конце вечера, уже отпуская Семена, Джанибек вздохнул и, отводя глаза в сторону, признался:
   — Ты прав, коназ! Закон Темучжина умер. Это был хороший закон, степной закон. По нему всякое зло каралось смертью. Новый Мухаммедов закон еще не окреп. Потому в Орде много таких, кому нужен страх. Иначе они не поймут, и ежели ты не зарежешь их, зарежут тебя. Но я не лью крови. Ты это видишь, коназ! Я больше не лью крови — такова моя воля и власть! Будь же мне другом, коназ, и я буду другом тебе! Серебром не делают друзей, подарками не делают. Друга делает верность в беде. Ты этому веришь, коназ?
   — Он в упор, ищуще и пристально, поглядел в очи Семену.
   — Да! — ответил Семен, не отводя глаз. И повторил: — Да!

 
   В самом конце декабря в завьюженную степь дошла весть, что Мария родила сына, в крещении названного Данилою. Мария разрешилась от бремени пятнадцатого. Семей на радостях обнял и расцеловал посла, за десять дней домчавшего от Москвы до Сарая, велел наградить золотою деньгой. Кажется, Джанибек и вправду наколдовал ему счастье.

 
   Над Волгою мела ледяная метель. Проезжая по улицам Сарая, Семен щурил глаза, залепляемые снегом и ветром, и прятал обмерзающее лицо в воротник. Но в ханском дворце было тепло. Верно, научились топить: Узбека так примораживало по зимам!
   В невеликом покое собрались бородатые мужи. Джанибек сидел на низком троне, загадочно улыбаясь. Ему кланялись, поднося руки ко лбу и груди. Семен, привыкший к иной обстановке, растерялся, отдал русский поясной поклон. Потом, с запозданием, приложил ладонь ко лбу. Хан поманил его пальцем, указал место рядом с собой, чуть ниже золотого трона. Знаком, молчаливо, велел подвинуть гостю блюдо с вялеными плодами из южных земель.
   Звучали кеманча и саз, раздавалась вперемежку арабская, персидская и татарская речь. Красивый, точно девушка, юноша монотонно пел, медленно перебирая струны. Другой, раздувая щеки, выводил тонкую жалобу флейты. Но вот бородатые мужи начали наклонять головы друг ко другу, переговаривая, передавая какой-то свиток; ветром прошелестело незнакомое имя, сказанное с восточным придыханием: «Саади!»
   Джанибек взглянул на Семена, Семен передал ханский взгляд Федору Шубачееву, тот покивал согласно, приготовясь переводить…
   Юноша вновь запел высоким девичьим голосом, глядя в развернутый свиток и мерно перебирая струны. Семен скоро понял, что переводить стихи бессмысленно. Слушать надобно было только одного певца и знать, что это о Боге или о любви, о бровях красавицы, подобных изогнутому луку, розах в саду и любовной тоске — о том, что было и у него с Марией, когда он разговаривал с ее тенью и творил моления на дорогах… А как и чем выразить? На Руси тоску любви изливают в протяжной песне, только поют хором, все в лад, поют, как бы поверяя друг другу то тайное, что иным, грубым, словом и не высказать невзначай! А потом пляшут, и катаются взапуски на тройках, и ходят в личинах из дому в дом, и водят хороводы по вёснам… А сейчас, в зимние ночи, девки собирают беседы, и боярышни и княгини так же, как и простые жонки, только что созывать на беседу какого слугу пошлют! И прядут или вышивают шелками и золотом. И тоже поют, и встречают молодцев, и опять песни, а то какой-нибудь сын боярский, не жалеючи тимовых красных сапогов, пройдет стремительным плясом, разметав крыльями откинутые рукава ферязи, выделывая ногами такое, что только ахают боярышни, глядя на ладного плясуна… Отпусти меня в Русь, Джанибек, там веселее мне, щедрее и ближе к сердцу!
   Справили невеселое — вдали от своих — Рождество. На Святках Семен, выйдя на крыльцо, узрел робких ряженых, скорее в отрепьях, чем в личинах,
   — верно из русского конца, приволокшихся в чаяньи какой подачки на княжеское подворье. Велел зазвать в хоромы. Ряженые, разрезвясь и осмелев, прыгали, пищали козлиными и птичьими голосами, водили «медведя»… На душе оттаивало от немудреной и родной потехи. Сам подносил кудесам вино и мед, одаривал пирогами, велел накормить на поварне и дать снеди с собой. Все это были, по большей части, зависимые люди, полурабы, когда-то угнанные сюда, лишенные родины. И чем еще мог он им помочь?
   А там, на Руси, сейчас колокольные звоны, и крестные ходы, духовенство в золоте риз, и свечи, и ковровые тройки в бубенцах, и маленький, непредставимый еще, но уже живой, уже явившийся на этот свет Данилка. По деду названный. Сын!
   Ветер нес ледяную пыль, ветер пахнул волжскою сырью и безмерной далекостью степей. Ветер тянул и звал в неведомое, а сердце устало, сердце позывало домой, на родину, в Русь.

 
   Наступил наконец час прощания. Хан созвал его к себе вместе с Андреем. Крупный Андрей ежился, не знал, как сидеть на ковре, беспокойно поглядывал на старшего брата. Семен, держа плоскую чашу перед собою на пальцах, неотрывно глядел в глаза Джанибека. В глазах повелителя Орды стояла скрытая усмешкою грусть. Все грамоты были уже изготовлены, подтверждены старые ярлыки, Андрей укреплен в своих правах на Галич. Великий князь владимирский возвращался с пожалованьем и честью.
   На серебряном блюде вынесли подарок Тайдуллы: женские украшения, отделанные бирюзой, рубинами и индийским прозрачным камнем. Сама царица тоже показалась на миг, не присаживаясь; поглядела, приняла поклоны урусутов, исчезла. «Сколько же жен у тебя, Джанибек? — подумал ехидно Семен. — Одна Тайдулла, остальные только наложницы!» Но скрыл невольную улыбку, утупил очи. Не дай бог обидеть хозяина в его дому!
   — Вот, и от меня возьми! — протянул ему Джанибек ордынскую легкую саблю чудесной работы, с вязью надписи по клинку, рукоятью в золоте, с драгим камнем в навершии. Травленый рисунок кавказского булата бросился в очи. Сабля, вброшенная в узорчатые, отделанные бирюзою и серебром ножны, легла ему на руки. Слуги вынесли парчовый ордынский халат, мисюрку хорезмийской работы. Оседланный тоурменский конь ждал князя Семена у выхода.
   — Прощай! — сказал по-урусутски Джанибек.
   — Прощай! — отмолвил ему Семен на татарском, почти уже выученном им в Орде наречии.
   На улице ослепило солнце, оглушил ветер, в холод которого уже призывно вплеталась весна.


ГЛАВА 94


   Весна шла вместе с ним, продвигаясь на север с солнцем, с леденящим ветром, с первым таяньем рыхло оседающих сугробов. И уже по птичьему граю, по дерзкой молодой синеве небес, по напряженно зеленой коре осин и красноте тальника, готового лопнуть почками, по тому, как тяжело, крупными влажными комьями взлетает из-под копыт истолоченный снег, чуялось — весна! И в сердце была весна — нетерпеливая радость и щедрая юная нежность ко всему окрест.
   Семен нарочно взял путь через Лопасню, минуя коломенскую дорогу. Хотел подъехать с Замоскворечья и — прежде дома — преклонить колени пред гробом дедушки Данилы. Пусть святой опекает и бережет новорожденного правнука своего!
   Семен оставил назади обозы, только ларец с подарком везет с собой; и все как прежде: и ширь заречных лугов, по белизне уже тронутых кое-где сизыми пятнами талой воды, и далекий Кремник, и вон там первые торопливые глядельщики на дороге (он почти обогнал княжого гонца). Мельтешат серые, красные и желтые нагольные овчинные зипуны простонародья, а среди них пятнами голубого, рудо-желтого, зеленого и медового цветов крытые сукном шубы и шубейки, вотолы, охабни и ферязи посадского люда и торговых гостей. И уже первый далекий хрустальный звон, продрожав в весеннем воздухе, долетел, отозвался в сердце высокою радостной болью — колокол родины!
   В Даниловом засуетились иноки, выбежали во двор. Кто-то пытался подставить плечо князю. Семен сам свалился с седла, прошел, разминая ноги. Могилу дедушки указали ему с некоторым трудом. Князь опустился на колени. Кмети, осерьезнев, поснимали шапки, монахи, выстроясь, запели канон. Получилось торжественно, не так, как хотелось Семену, и все-таки хорошо. Он трижды поклонился могиле, поцеловал крест, поднялся с колен. По-за крестами, по-за огорожей густела толпа. Поняли, замерли, не подступая ближе.
   Семен вдел ногу в стремя, поднялся в седло. Часто и стройно били колокола на Москве, гомонили, улыбаясь, заглядывая в лицо, румяные москвичи. Он шагом доехал до Кремника, поднялся в гору, к воротам.
   Мария встречала на сенях, замотанная по-бабьи в пуховый плат, похорошевшая, помолодевшая. Подала хлеб-соль и после — теплый шевелящийся сверток, откуда тоненько урчало: «У-а! У-а!» И Семен стоял с хлебом в руках, радостный, и глядел, не зная, куда положить хлеб, несколько мгновений, пока подоспела сенная боярыня, освободив руки князя. Тогда бережно принял сына, прижал к себе. Даже не поглядел сразу; держал, ощущая сквозь все пелены тепло детского крохотного тельца. А маленький Данилка вертел головкою, тянул, раскрывая, ротик с большой верхней губой, верно, просил материнскую грудь и не понимал, где она и почему ему не дают есть. А когда Семен поднес его ближе к лицу, начал забавно чмокать…
   — Я тебе подарок привез, — негромко вымолвил он, — от ханши!
   Мария подошла ближе, принимая малыша на руки, и на мгновение молча прижалась к нему плечом.
   Сразу по приезде навалились дела. Кроме многоразличных домашних — проверить, как сдали рождественский корм, подписать грамоты купцам, разрешить четыре возникших в его отсутствие местнических спора и прочая, и прочая, — восстали дела зарубежные. Ольгерд, похоже, затеивал языческий «крестовый поход» против православной веры.
   После Иоанна с Антонием последовала третья жертва. Боярин Круглец, в крещении нареченный Евстафием, любимец Ольгерда, красавец и храбрец, отказался прилюдно на пиру есть мясо в рождественский пост. Ольгерд вскипел, юношу избивали железными палками, вывели на мороз, раздев донага, лили в уста ледяную воду. Круглец-Евстафий, как передавали, не издал даже стона. Ему раздробили кости ног, сорвали с головы волосы вместе с кожей, отрезали уши и нос. Все пытки юноша перенес с мужеством древних христиан. По приказу Ольгерда Круглеца повесили тринадцатого декабря на том же дубе, где ранее приняли мученическую кончину Иоанн и Антоний. Тело висело три дня, не тронутое стервятниками…
   Подвиг юноши, кажется, сломил волю Ольгерда. Не были закрыты церкви, священник Нестор, крестивший Круглеца, остался жив. А в Константинополь, стараниями Алексия с Феогностом, уже пошло представление о канонизации новых страдальцев за веру Христову…
   И все же в поступке Ольгерда было нечто гадостное. Ведь он сам был крещен! Жил с православной, очень богомольной женою, все его сыновья крещены и носят русские имена, области, которые он держит под рукою, тоже почти все населены православными. Кейстут, не изменявший языческой вере, никогда не совершал ничего подобного. Похоже, Ольгерд попросту мстил христианам за закрытие галицкой митрополии, и не слово божие, а потеря духовной власти была истинною причиною его бешенства.
   Симеон, по слову Алексия, хлопотал, слал поминки в Царьград. С Кантакузиным завязывалась переписка, и уже первые образцы творений Григория Паламы, привезенные из Византии, начинали честь по монастырям и обсуждать русские книжники.
   Однако дела складывались все тревожнее. У Литвы затеялась пря с Польшею, и краковский король, большими силами заняв Волынь, начал закрывать церкви и обращать тамошнее население в католичество. «И церкви святые претвори на латинское богомерзкое служение», — скорбно записывал владимирский владычный летописец. Начиналось, ползло, приближалось что-то неопределимое пока, как будто шевеление проснувшегося дракона, горячим дыханием своим опаляющего воздух над дальними лесами.
   Из Орды, загоняя коней, прискакал Джанибеков гонец с диковинной вестью: Ольгерд прислал к хану брата своего Корияда с посольством и просьбами о военной помочи и обороне от великого князя владимирского.
   Собралась дума. Семен глядел на этот ставший привычным круг лиц, маститых старцев и подрастающую молодежь, на братьев, уже начинавших вникать в дела господарские. Труднота была в том, что Ольгерд, по-видимому, просил рати противу поляков, дабы оборонить православную Волынь. Но после казни Круглеца и набегов на северские земли слишком неясно было, куда на деле повернет литвин татарскую конницу.
   — На нас и пошлет! — вымолвил, развалясь на лавке, Андрей Кобыла. — Знаем ево не первой год!
   — Погодить бы, пождать, эко тут… — тянул Иван Акинфов. — Самим бы ежели, да вкупе с Ольгердом, на Волынь! Да с татарскою конницей, тово, надежно было б!
   — Ольгерд просит помочи себе на князя Семена Иваныча! — громко уточнил Феофан Бяконтов. — Сложил жалобы многие царю на великого князя, дак почто и просит рать!
   Зашевелились. Это разом меняло дело. Ханская грамота была составлена так, что не враз поймешь, но гонец изустно передал главное: Ольгерд хочет силами Орды расправиться с князем московским. Сказанного изустно в думе не повестишь, но все и без слова поняли.
   — Ржевы покрепити надоть! — подал голос Василий Вельяминов.
   — Брянскому князю переже помочь! — в голос ему возразил Василий Петрович Хвост.
   Ответ хану отсылали от имени всей думы. В грамоте после основательного перечисления всех шкод и пакостей Ольгерда — сожжение Тишинова, набеги на брянские и северские волости, давешний поход на Новгород Великий — заключалось: «Улусы твои все высек и в полон вывел, а князя великого отчину испустошил и еще хощет и нас всех вывести к себе в полон, а твой улус пуст до конца сотворити, и тако обогатев, хощет тебе противен быти».
   В этой грамоте все до слова было правдою. Впрочем, Семен рассчитывал более всего на недавнюю свою гостьбу. Ольгерду явно, при всем коварстве его, недоставало еще вежества и дальновидности.
   С татарским гонцом были посланы к хану Князевы киличеи: Федор Шубачеев, Аминь и Федор Глебович. Они будут мчаться, меняя коней, пока не достигнут Сарая и не положат в руки Джанибека первую дружескую просьбу Семенову… И что теперь порешит Джанибек?
   Вечером, усталый, он сидел за налоем, разбирая накопившиеся грамоты и следя, как Маша, выпростав в разрез рубахи полную грудь, кормит малыша. От жены пахло молоком. Он испытывал необычайную нежность, заранее представляя, как она, тяжелая, станет засыпать у него на руке, а он — следить ее спокойное дыхание, чувствуя набухшую полноту грудей. Счастье было столь полным, что неможно было даже и говорить о нем.
   Да, он был счастлив! Впервые счастлив и даже побаивался счастья своего в пору, когда кругом, казалось, зачинался незримый пожар и земля ждала от него мужества и твердости.
   Сейчас Маша докормит малыша, покажет отцу — уже успокоенного, с сомкнутыми белесыми ресничками, тихо чмокающего спросонь, — и девка унесет его в соседнюю горенку, отгороженную от изложни княжеской не дверью, а занавесой, чтобы Маша могла, пробежав босиком по ордынскому толстому ковру, подкормить малыша, помочь девке, ежели что надо.
   Остается еще одна грамота, от Василия Калики, прибывшая всего час назад и отложенная князем. В Новом Городе вновь какая-нибудь суета, в коей не разобраться без князева слова! Он, вздыхая, взламывает восковые печати и — забывает про все. Маша неслышно подходит к налою.
   — Ты что-то гневен?
   — Чти! — кратко и грозно отвечает он. Маша, хмуря лобик, водит глазами по строкам:
   «Магнушь, король свейскый, присла ко владыце Василью и ко всем новогородчем послы свое черньци, глаголя: пришлите на съезд свои философы, а я свои, да проговорят про веру, а да увемы, чья будет вера лучши. И оже будеть ваша вера лучше, и яз в вашу веру иду, а будеть наша вера лучше, то вы станете в нашу веру, и будем вси за один. Аще ли не поидете в мою веру или в одиначество, хощу идти на вас и со всею силою моею…»
   — Погоди, это война? — спрашивает она тревожно, запахивая грудь.
   — Это не все, чти дальше! — отвечает он.
   «И яз, владыка Василей, отвеща королю: еже хощеши уведати, которая вера лучше, наша или ваша, пошлите в Царьград к патриарху, зане же мы прияли от грек православную веру, а с тобою не спираемся про веру, а которая обида будеть межи нас, а мы к тобе отошлем на съезд…» — шепотом читает Мария.
   — Дак сей богослов с ратью уже стоит в Березовом Острове! — срываясь, кричит Семен. — И уже почал насильно крестить ижору и вожан! И подошел с полками к Ореховцу! Сговорились они, что ли, с папой своим?!
   Семен уже стоит, уже меряет изложню яростными шагами.
   — Пошлешь рать? — спрашивает она, выпрямившись и острожев, и ждет, что же решит ее муж, воин и князь.
   — А в Ореховце сидят Наримонтовы наместники! — кричит он, ударяя кулаком по налою. — Опять Литва! Для кого я пошлю рать на свеев?!
   Собрать думу! Сейчас! Нет, обождать до утра. Да и часом не решить: гонец и то несколько дней скачет из Новгорода… И потом — почему нету просьбы о помочи?! Что ся творит в Нове Городе Великом? Быть может, сами решили переменить веру?! Нет, нет, этого, конечно же, нет!
   Но постой! Византия… Царьград, уния с Римом, едва не состоявшая; краковский король, обращающий в католичество Волынь, Орден, усиливший свои набеги, и глупость Ольгерда, и теперь свеи с Магнушем, затеявшие наконец пресловутый крестовый поход, деньги на который собирали еще когда Магнуш был дитятею… И все враз, и все вдруг, длинным полумесяцем, в середине, в сердце которого стоит одна лишь Владимирская Русь! Прости, Алексий, и ты, Феогност, прости! Я был слаб, я мыслил только о себе, но теперь я вижу, я понял! Нет, это не мара, не вымыслы книжников, это крестовый поход католического Запада на Русь!
   Ну что ж, король Магнуш! На этой земле ты встретишь владимирские полки и татарскую конницу, или я больше не князь русской земли!
   Маша ловит его за плечи, успокаивает, ведет в постелю, хочет принять в себя его неистраченный гнев.
   — Все будет хорошо! А ныне — усни, Семен! Утихни, усни до утра! Утром соберешь думу, утро вечера мудренее!
   — Надо послать в Ростов, пусть выступают с ратью! — бормочет он, сдаваясь.
   — Ложись, ладо! — нежно просит Мария. — Пошлешь из утра!
   Новогородское посольство с просьбою о помочи во главе со степенным посадником Федором Даниловичем явилось к великому князю через четыре дня. На Москве к тому времени уже вовсю шли военные сборы.


ГЛАВА 95


   Кончанская борьба, а точнее — борьба сторон, Торговой и Софийской, раздирала вольный Новгород все злее и злей не первый год. Поочередно то те, то другие добивались степенного посадничества — высшей исполнительной власти новгородской республики и вновь водили друг на друга толпы черных людей, вооруженных дрекольем, а то и боевым оружием, «в доспесех и бронях», — всякое бывало в Господине Великом Новгороде!
   Сшибались в драку на Великом мосту через Волхов, сбирали по два веча, на Ярославле дворе и у Софии, и шли друг на друга. И сам владыка новогородский с клиром, выходя на Великий мост, не всегда мог унять бушующие страсти.
   Откуда пошла, где началась вековая кончанская рознь? Где тот исток, исчезнувший из памяти, но по-прежнему живущий в крови потомков, что и пускает корни, и восходит то благими, то ядовитыми цветами в деяниях потомков своих?
   В половине шестого века, в 558 году, славяне, разбитые аварами (в русских летописях обры) были остановлены и отброшены от границ Византии. Началось, растянувшееся на несколько столетий, движение славянских племен с Запада на Восток, к необжитым и редконаселенным землям, в верховья Днепра, на Оку и на Волгу. В те или близкие времена часть придунайских славян со своим вождем Гостомыслом отступила на Север, к Ильменю. В месте, где стоит ныне Новгород Великий, или близ него основали они город, заключивши союз с местными племенами славян-кривичей.
   С юга славяне принесли с собою горькую память разгрома и мудрость, полученную в беде, поняв, что только единство, токмо государственная власть служат порукою независимости в борьбе с сильным соседом. Вероятно, они же принесли с собою и южно-русское имя «русь», принесли или обновили, ибо «росомоны» (народ россов) воевали в Поднепровье с королем Германарихом еще в четвертом столетии.
   С Запада приходили и отступали славяне поморские, венеды (к концу XII столетия окончательно завоеванные немцами) из Бранибора, Волина и иных градов, шли из земель литовского племени пруссов (почему и главная улица Софийской стороны Новгорода Великого получила название Прусской). Эти несли с собою навыки мореходства и гнев разбитых, но не покоренных, не сдавшихся врагу. И они тоже понимали, что в единстве — сила.
   А вокруг была чудь, местная, распространившаяся от реки Наровы и до Новгорода по северным окраинам новогородской земли. И она тоже, почуяв, что от датчан и свеев иначе не спастись, вступила в союз со славянами, основав третий, Неревский конец, рядом с Прусским, или Людиным, концом на левом берегу Волхова. Позднее здесь образовался еще один конец — Загородье; а на правом берегу Волхова, рядом с древнею Славной, вырос Плотницкий конец — наследник ремесленного окологородья Славянского холма.
   Почему на Славенской стороне возникли городской торг, вечевая площадь и княжеская резиденция — Ярославово дворище?
   Почему на другой стороне Волхова, в Людином конце, воздвигнута была главная городская святыня — Святая София новогородская и возник Детинец — сердце города, с палатами архиепископа в нем?
   Почему в века самостоятельности новогородской, когда все и вся уже перемешалось в городе и возник один неразличимый народ с одним наречием, норовом, нравами, — славляне чаще держались владимирской власти княжеской, а неревляне с пруссами ладили отступить от нее, прибегая к помочи литовских князей? И было так до самого конца, до заката, до исхода пятнадцатого столетия.
   Века говорят в нас голосом крови, и можно забыть, можно не знать, но неможно не послушать этого упорного голоса, голоса древних предков своих, навек уснувших в земле. Так лучше знать, много лучше знать, ведать и понимать эти далекие тихие голоса! От очень многих роковых ошибок избавит нас знание далекого прошлого. Не пренебрегайте же им!
   Евстафий Дворянинец, многолетний тысяцкий, затем — степенной посадник, убитый два года назад вечевым сходом, был плотницким боярином, представителем Торговой стороны. Славенскими боярами были и Федор с Михаилом Даниловичи, враги неревлянина Онцифора Лукина, по мнению черных людей, сгубившие его отца, Луку Варфоломеева, во время двинского похода.
   Нынче Федор Данилович возглавил посольство к великому князю с просьбою о заступе, Онцифору же Лукину с Яковом Хотовым (прусским боярином от Людина конца ) выделена была малая рать, в четыреста охочих молодцов, для отражения свеев, захвативших ижору. Так город разделил извечных супротивников, каждому назначив свою часть в отражении общей беды.

 
   Ежели считать земные заслуги тех, чьей волею простой поп с Кузьмодемьяней улицы, Василий Калика, стал архиепископом Великого Нова Города, то на первом месте оказался бы неревский боярин Олфоромей Юрьич, умерший пять лет назад в доброй старости, окруженный почетом и уважением сограждан.
   В том же году его сын, Лука Варфоломеев, «без новогородского благословенья» пошел в Заволочье, на Двину, «скопив с собою холопов сбоев» (то есть набрал ватагу того голодного и вольного люда, который уже не первый год сотрясал Новгород в пожарах и мятежах), взял ратью на щит все погосты по Двине, поставив свой городок Орлец. Лука был убит в одной из своих грабительских вылазок заволочанами. Сын его, Онцифор, в это время отходил на Волгу.
   Когда в Новгород дошла весть о смерти Луки, черные люди поднялись как один против боярина Ондрешка и посадника Федора Данилова, крича, что те нарочно подослали заволочан убить Луку. Началась пря, нередкая в Новгороде. Села и домы Федора с Ондрешком были разгромлены, сами они целую зиму отсиживались в Копорье.
   Возвратясь с Волги, Онцифор с Матфеем Козкой подали жалобу на бояр Ондрешка и Федора. Два вечевых схода собрались одновременно. Одно, с Онцифором и Матфеем, — у Софии, другое, с Федором и Ондрешком, — на Ярославле дворе. Не дождав владыки, пытавшегося усмирить страсти, неревляна ударили первые, перейдя мост на ту сторону Волхова, и — не устояли. Матфей Козка с сыном был ят, а Онцифор убежал. Город разделился на две половины, и лишь с большим трудом Василию Калике с московским наместником Борисом удалось свести своих сограждан в любовь и заключить мир.
   С тех пор минуло пять лет. Стал старше Онцифор, стал умнее. И задумывать начал уже не о кровных обидах своих, а об обидах всего Господина Великого Новгорода. Понял, что не в том сила, чья сторона, чей конец одолеют в борьбе за власть, а в том, чтобы притушить саму ту бесконечную прю сограждан своих, объединить Новгород… Но как и чем?