Семен пригласил пленных князей на последний обед, скорее пир, заданный послам Ольгерда и отъезжающей на родину Кориадовой дружине. Мария, на правах супруги великого князя, сидела за столом. Семен был сегодня красив, подбористый, строгий. И чем-то перешибал их всех — рослых, плечистых, выше его на голову. Она всматривалась, старалась понять. Дома, в изложне, Семен был не такой — беззащитный, неровный излиха. Властью? И не тем даже. Подумалось: играет? Личину великого князя на себя надел? Но встал Семен, поднял кубок.
   — Русь и литва, — сказал, — православные. Единой греческой церкви дети! И те, кто в язычестве суще, огненным богам кланяете, — яко же и мы, русь, допрежь христианских времен тому же Перуну и Сварожичу, рекомому огню, — и вы братия нам и вороги латинам, мнящим вас покорити! Скажи, Корьяд, и ты, Михайло, скажи: горек ли был для вас хлеб московский? Ныне, отъезжая восвояси, помыслите о сем: лепше нам с вами в мире быти и от тех несытых орденских немец едину защиту имать, нежели губить друг друга во взаимных которах! Тако и брату моему, великому князю Ольгерду, повестите.
   Кончил Семен. Сел. Говор пошел по кругу столов, задвигались чаши. И тут постигла Мария: сказал не лукавя то, что думал. А так говорят немногие. И вера была в словах, вера в добро. И сила была в словах: полки наготове стояли под Ржевой, и знала это Литва.
   Мир готов был снова сорваться в бешеное верчение злобы; ползла черная смерть по землям Запада, подбираясь к рубежам Руси; ляшский король все еще занимал Волынь, насильно крестя в католичество православных; немцы рвались к Вильне; свеи, разбитые под Ореховом, все еще упирались, не заключая мира; Костянтин Василич Суздальский по-прежнему строил ковы противу Москвы; но тут, в сердце земли, стояла стена нерушимая. Словно заколдованная от горя и ратной беды лежала Владимирская Русь. И только теперь Мария узрела воочию супруга своего за его непростою работой. «Верно, и там, с ханом, такожде! — догадывала она. — Пото и Джанибек его полюбил!»
   Вечером, проводив литовских гостей и освобожденный полон, Семен, смертно усталый, сидел, пригорбясь, над останними грамотами. Маша тихо подступила к нему, обняла, стала молча целовать в кудрявый затылок.
   — Ты что? — не сразу понял Семен.
   — Какой ты был сегодни… красивый! — вымолвила она наконец и, утопив лицо в его волосах, зашептала: — Сема, а ежели опять, вновь… Ты не покинешь меня? Не сошлешь в монастырь?
   Он молча привлек ее к себе, посадил на колени.
   — Слушай, ладо, я обрел тебя, понимаешь, обрел! Ты моя радость и мой свет! Быть может — искупление мое! Не тревожься ничем! Одна могила… И за могилой, за гробом, все равно я буду с тобой неразлучен! А теперь беги в постелю, устала, поди! А я посижу еще, надо поглядеть, что пишут из Суздаля…


ГЛАВА 102


   На свою дочь, Василису, Семен обращал мало внимания. Хоть княжна и не нуждалась ни в чем, но видела отца редко. Долили заботы. В походах, в отъездах он порою почти забывал про нее. Но, возвращаясь, встречал ласковый голубой взор, тонкая девочка, подбегая, ластилась к отцу, расспрашивала, болтала, поверяя Семену нехитрые тайны свои.
   Мария сумела найти верный тон с падчерицею. Учила золотному шитью, читала вслух, почасту сидела вдвоем с подрастающей Василисой за пялами и не прежде уходила ко князю, чем проводив и уложив в постелю приемную дочь.
   Жениха для Василисы выбрали давно, и она знала о том и даже не по раз виделась с будущим мужем. Это был юный княжич Михайло, сын Василия Михалыча Кашинского, нынешнего тверского князя. В этом году решили наконец справить свадьбу. Годы подошли; невесте сравнялось уже четырнадцать лет, а жениху семнадцать.
   Василий Михалыч мог гордиться и оказанным ему почетом, и свойством с великим князем владимирским. Был доволен Алексий, довольна дума: князь, взбрыкнувший было, дабы получить тверскую жену, уступал вновь начертанной его отцом московской политике: от Тверского княжества сперва один за другим были оторваны и переведены под руку Москвы все князья-подручники Михайлы Святого: ростовский, галицкий, дмитровский и белозерский. Теперь дошел черед до уделов самого тверского княжения. Потирали руки Дмитрий Зерно, Акинфичи, Кобыла, Сорокоум, Бяконтовы, Вельяминов, Окатьевы и Редегины — все были именинниками на кашинской свадьбе. Потому еще и справлялась она с особою пышностью, начатая в Москве, продолженная в Твери и законченная в Кашине.
   Каждая свадьба в семье зримо передвигает годы. Когда собственная жена ходит тяжелою, вот-вот родит, — ты еще молод и все впереди. Но вот стройная белокосая красавица дочь с литовскими светло-голубыми глазами стоит в венечном уборе в Спасовом храме рядом с семнадцатилетним своим женихом и, вздрагивая долгими ресницами, взглядывает любопытно и пугливо на стоящего рядом жениха, на золотые ризы митрополита, на свечи, на плотную толпу, согласно волнуемую соборным чувством радостного ожидания.
   И ты стоишь, отец этой дочери, и чуешь, как по каплям уходят годы — или уже ушли? Оставив время подвигам, труду и борьбе и не оставив уже или почти не оставив юношеским радостям бытия!
   От Спасовой церкви до теремов разложены сукна, стоят гридни, охраняя путь, и, как некогда, как встарь, как всегда, остолпившие красную ковровую улицу посадские жонки запевают прощальное свадебное величание, провожая и славя молодую:
   Разлилась, разлелеялась По лугам вода вешняя, По болотам осённая!
   Унесло, улелеяло Со двора три кораблика!
   Уж как первой корабель плывет С сундуками-оковами, Как второй-от корабель плывет Со камками персицкима, Уж как третий корабель плывет Со душой красной девицей!
   А в Твери тоже будут сукна до теремов и тверичи станут петь дружное:
   Налетали, налетали ясны сокола, Ой, рано, ой, рано, ой, рано мое!
   Чтой садились соколы да все за дубовы столы, Ой, рано, ой, рано, ой, рано мое!
   Еще все-то соколы, оне пьют и едят, Ой, рано, ой, рано, ой, рано мое!
   Счой один-от сокол, он не пьет и не ест, Ой, рано, ой, рано, ой, рано мое!
   Он не ест и не пьет да все за завесу глядит, Ой, рано, ой, рано, ой, рано мое!
   Все за завесу глядит да голубицу манит, Ой, рано, ой, рано, ой, рано мое!
   Голубица-невеста, четырнадцатилетняя Василиса, его дочь. Все, что оставалось ему от Айгусты, литвинки, первой его жены…
   А потом невесту с женихом в разукрашенных лодьях повезут по Волге до Кашина. Станут осыпать зерном, сажать на овчину, стелить постель из снопов, заклиная молодых к плодородию, а утром, побуживая, бить горшки о стену. И опять учнут ловить свата и пороть соломенным кнутом, опять будет озорное веселье, многократное для языка русского и однократное, единое в жизни для каждого из племени русичей, зато и запоминаемое на всю жизнь.
   Уехала свадьба, повернулось еще на один оборот колесо времени. Великий князь остался снова один в изукрашенном своем терему.
   Год был урожаен на свадьбы, как и на хлеб и иное обилие. В пору прошли дожди, в пору настала жара, в пору, вовремя подступила жатва хлебов. Еще не убрались с хлебом, как пожаловали послы с далекой Волыни, от князя Любарта Гедиминовича.
   Поклонясь дарами, бояре литовского князя в долгих праздничных одеждах русского кроя стали в ряд под матицею, огладили бороды. Князь Семен, упрежденный заране (уже знал, о чем будет речь), сидел в кресле прямой и торжественный в кругу избранных, также празднично изодетых бояр. Ждал. Старший волынский боярин опустил руку с шапкою, поклонил низко, в пояс, рукою достал до полу.
   — Здравствуй, великий князь! Мы к тебе не с бедою, не со враждою! Мыслит с любовью к тебе князь наш, Любарт Гедиминович, и просит за себя сестричну твою, дочерь князя Костянтина Ростовского! Будь отцом, будь и сватом, яко старший ты середи всех князей владимирских и без воли твоей неможно ничто сотворити в русской земле!
   Послы еще долго говорили, один сменяя другого, и о Любарте, и о богатствах волынского князя, отбившегося от ляхов, и о том, что не станет утеснения дочери Костянтиновой в исповедании веры православной. Семен, слегка склонив голову, слушал, вспоминая сестру Машу, ее легкую твердую поступь, ее стремительный лик, задышливую в последние годы, торопкую речь… И вот теперь дочерь на выданье! Новое поколение упрямо приходит на смену. Что принесет оно себе и Руси? И на миг, только на миг, так не захотелось отдавать сестричну, племянницу, князю литовскому на далекую и уже чужую Волынь! Перемог. Брак был почетным. И честь — в том, что к первому обратились к нему, — была немалая. Кажется, он за протекшие годы, неведомо сам для себя, сумел-таки утвердить уважение к власти великого князя владимирского, сумел без крови и слез, без войн и почти без походов, не теряя людей и не зоря волости. Еще и то стоило взять в ум, что Любарт приходил родным братом покойной Анастасии-Айгусте, а также крещенному Симеоном Явнутию, и ежели кто из Гедяминовичей мог еще когда-нибудь противустать Ольгерду и утвердить православие в Литве, то это был и это мог единственно князь Любарт. Послам было дано согласие и обещана помочь в сватовстве.
   А вскоре иные послы пожаловали на двор великого московского князя. Сам Ольгерд прислал с тою же просьбой «о славном деле, о сватовстве». Отведя приличный срок после смерти первой жены, литвин обращался теперь к великому князю Семену, прося руки свести Семеновой, тверской княжны Ульяны, дочери покойного Александра.
   Сватовство Ольгерда застало Семена врасплох. Только что, седьмого сентября, Мария разрешилась от бремени сыном. Младенца, названного Михаилом, крестил сам митрополит Феогност. Все было очень торжественно, для крещения выставили новую серебряную купель, восприемницами младеня были боярыни виднейших родов — Вельяминова да Клавдия Акинфична… И тут к растерянно-счастливому, захлопотанному отцу подступили Ольгердовы послы.
   Давний ворог теперь набивался в родство. С кем? С ним, великим князем владимирским, или с тверским домом, домом покойного Александра? И хотелось, ох как хотелось на радостях думать, что с ним, что проученный Ольгерд утих и оставил свои хитрые ковы, что брезжит заря союза восточных православных государей противу общих ворогов… Ох как хотелось верить!
   Знал ли Семен, что вскоре последуют иные свадьбы? Что Ольгерд выдаст свою дочь Аграфену за сына суздальского князя?
   Что в один и тот же день двадцатилетний тверской княжич Михайло, которого уже теперь боготворит Тверь, женится на дочери Костянтина Василича Суздальского, старого супротивника Симеонова?
   И что не о мире с владимирским князем мыслит Ольгерд, а о том, чтобы помочью родственных связей сколотить союз всех недовольных Москвою, взять в кольцо великого князя Семена, объединив против него Тверское, Ростовское и Суздальское княжества, которые вкупе были не слабее Москвы?
   Что вскоре начнет он бешеную борьбу в Цареграде и на Руси, ладя оторвать православную Литву от владимирской митрополии?
   Что свадьба его на Ульянии Тверской через два десятка лет выльется в союз с Михаилом Александровичем Тверским, дерзнувшим в ту пору поворотить историю, выльется в бои и походы, залившие кровью всю залесскую Русь?
   Конечно, не знал!
   Но почуять мог, и почуял, и начал теперь сомневаться в том, что давеча так охотно пошел навстречу Любарту Гедиминову.
   Уважительность Ольгердова была неспроста. Настасья, конечно, согласится на этот брак с радостью. Шутка — выдать двух дочек за великих князей! А он, Симеон, мог бы и помешать опасному браку, и это, конечно, предвидел Ольгерд. И не потому ли первым послал к нему свататься князя Любарта?
   На совет призвали самого Феогноста. Ольгерд предвидел все. Торжественно заверил, что его будущая жена будет иметь своего православного попа и домовую церковь. Быть может, убедясь в тщете недавних гонений на христиан, крещеный Ольгерд решил опять перекинуться под крыло греческой церкви?
   Но и отказать великому князю литовскому, тем паче после свадьбы Любартовой, было почти что объявлением войны. И перед Машею… Ульяна как-никак сестра ей! Представил высокого, осанистого, крупноносого Ольгерда, в полседой бороде, — пятеро взрослых сыновей, шутка ли! — и юную Ульянию рядом с ним, стало нехорошо. И опять, скользом, поглядел на Марию. И он много старше жены, а уже и не чует разницы. Общая постель и заботы семейные скоро уравнивают супругов!
   Решило и то рассуждение: Василий Михалыч, нынешний князь тверской, зело не стар. Скоро ли сядет на стол Всеволод? А и сядет, всех-то Александровичей четверо! Нет, не страшен Симеону и Москве Ольгердов брак!
   Предвидеть грядущего не может никто, тем паче такого грядущего, которое надвигалось, пока еще незримо, на Владимирскую Русь. И Симеон совершил ошибку, которой не избежал бы, пожалуй, даже его многоумный отец, дав согласие на брак Ольгерда.
   А Ольгерд? Величественный, румянолицый даже в старости, с высоким челом, звучным и приятным голосом, исхитренный в знании языков и навычаев многих стран, не пивший ни вина, ни пива, сохраняя тем бодрость телесную и остроту ума, — Ольгерд сумел всецело пленить юную Ульянию, ставшую ему верной и преданной супругой. Он был и вправду красив, и порою неотразим. По описанию одного немецкого хрониста, прекрасно ездил верхом и только ходил, слегка прихрамывая на правую ногу — черта чёрта.
   Ольгерд, как показало время, предвидел все. И только одного — неисповедимости путей грядущих — не мог ни предвидеть, ни рассчитать, ни преодолеть Ольгерд.
   Младенец Михаил, сын великого князя Семена Иваныча, прожив всего несколько месяцев, умер от непонятной хвори в исходе зимы того же 1349/50 года.


ГЛАВА 103


   — Князь у себя?
   — Сожидает.
   Слуги, низко склонясь перед митрополичьим наместником, раздвигают занавесы дверей. Алексий неслышно проходит в покои Семена. Ордынские ковры заглушают звуки шагов.
   Князь Семен лежит, скинув зеленые сапоги и ферязь, лежит, хотя еще нет скончания дню. Лежит на застланной постеле, а не на лавке, под раздвинутым пологом из палевой восточной камки, прямо на шубном одеяле, кинув под себя домашний холщовый вотол и положивши курчавый овчинный полушубок под голову. Словно и не в опочивальне княжой, а где-то на путях-дорогах, в гостевой избе.
   Завидя Алексия, он с видимым трудом встает, принимает благословение и вновь ложится, валится бессильно навзничь, кинув одну руку под голову.
   Мария выходит неслышно из опустевшей детской, подходит под благословение Алексия, подвигает ему сама легкий раскладной стулец от налоя, тревожно окидывает взглядом супруга своего, заботно — изложню, лавки, кованые ларцы, книги, нет ли какой нечистоты, брошенной тряпицы в покое? Но все в поряде, и кувшин с квасом, и тарели с коржами и мочеными яблоками стоят на столе. Она удаляется, дабы не мешать мужской беседе.
   — Меня все приходят утешать! — хрипло говорит Семен, глядя в потолок. (В покое полутемно, маленькие оконца в косоплетеных переплетах со вставленными кусочками цветной слюды уже померкли, и лишь последние капли дневного света то старым золотом сквозь кружево морозных цветов, то синью, то густым мерцающим раствором гречишного меда пробегают по оконницам. Горит одинокая свеча, и от нее на лице великого князя желтые обводы теней.) — Даве Андрей Иваныч Кобыла приходил… У самого пятеро сыновей, один другого краше и возрастнее.
   — Верный муж, и ратен, и прям! — возражает Алексий.
   — Знаю. И люблю. А только… Василий Протасьич приходил, с сыном, с Василием.
   — Держатель Москвы! — подсказывает Алексий.
   — И дети добры у ево, и внуки! — упрямо продолжает князь. — Иван Акинфич меня утешал. У самого четверо сыновей. Василий Окатьич приходил, Афиней, Мина — у всех ражие сыновья, отцова заступа и опора! Михайло Юрьич Сорокоум даве был — трое сынов у старика; твой брат, Феофан Бяконтов, приходил только что, и он не обижен Господом! Ежели мы все виновны, почто я один наказан пред всеми прочими?
   — Не греши, князь. Ты — глава, и грех на тебе, а не на их!
   — Знаю, Алексий, прости. Тяжко мне. Скорблю и гневлю жалобами Господа моего… Как легко, как душеприятно быть восприемником славы предков своих! Повторять: великая, Золотая Киевская Русь; мыслить себя сонаследником древних доблестей — как легко! И сколь трудно разделять и нести на себе бремя чужое, отвечать на высшем суде за грехи отцов! Я знаю, ведаю, — возвысил голос Семен почти до крика, — ведаю, что должно мне отвечать за грехи отца, ибо ими укреплено подножие власти моей! Знаю, Алексий! — продолжал он исступленно, приподымаясь на локтях, раскосмаченный, почти страшный, с расхристанным, расстегнутым воротом дорогой рубахи. — Знаю! И устал отвечать! Возьми и меня, Господи, изжени света сего, да не буду зреть длящую гибель рода моего!
   Алексий поднял предостерегающую руку, возразил сурово:
   — Утихни, князь! И не греши более. Наша соборная апостольская церковь учит веровать в чудо. Зри, происходят исцеления у гроба святителя Петра! Даве опять жена посадская, много лет лежавшая на гноище без ног, получила прощение, приложась с верою к цельбоносным мощам. Зри! Исцеление — это чудо. А чудо — это то, во что христианин может и должен верить во узищах, скорби, плену, даже во тьме адовой, ибо и оттуда вывел единожды на свет божий грешные души горний учитель наш, Исус Христос! Не речем: всегда совершает чудо; не речем: по прошению нашему или по заслугам пред Господом! Да, все в мире идет и проходит, истекая одно из другого, по данным свыше законам своим, как из семени произрастает цветок, дающий в очередь, семя свое. Никто же весть, какою благостынею нисходит чудо в наш мир; но и по прошению, но и по горячей вере случает то иногда, ибо слабость наша требует себе опоры, клюки духовной, да не упасть в отчаянии безверия… Помни об этом, князь, и молись! И даже погибая с верою, знай, не забыта, не отринута вера твоя, и на весах судьбы, пред лицом вечности, зачтется она тебе.
   — Мне и земле моей нужен молитвенник, — устало ответил, откидываясь на взголовье, Симеон.
   — С тем я и пришел к тебе, князь! — негромко сказал Алексий, внимательно вглядываясь в постаревшее лицо Семена. — Чаю, такой молитвенник найден!
   Князь оборотил к Алексию недоуменный, настороженный, еще не пробудившийся взор.
   — Молодший брат духовника твоего, Стефана, — спокойно пояснил Алексий, — монашеским именем Сергий. Погоди! — остановил он готовый сорваться с губ великого князя возглас безнадежности. — Его надобно пригласить сюда, на Москву, дабы побеседовать с ним. И пригласить должен не я и не владыка Феогност, а ты, князь!
   — Я? — Семен провел рукой по челу, словно бы просыпаясь. — Я?! — повторил опять. — Почто? Или веришь, умолит он за меня?
   — Не ведаю, — строго отмолвил Алексий. — Не ведаю даже, не ошибся ли я и на сей раз? Живет он в лесу. В пустыне. Жил сперва совсем один, терпя и от зверей, и от бесов, и от татей нахождения. Ныне к нему сбирается братия. Возникла киновия невдали от города Радонежа и от Хотькова. Молю Господа, чтобы и я нашел в нем духовную опору русской земле! Ищу неустанно! Бают знающие Сергия: новый Феодосий суть! А — бог весть! Созови его, князь, для беседы духовной. Лучше раз узреть, чем сто раз услышать. Созови! И, паки реку, не ропщи на Господа своего!


ГЛАВА 104


   Боярский сын Рагуйло Крюк, посланный за Сергием (велено было скакать не стряпая), добрался одвуконь до Хотькова монастыря уже в глубоких потемнях. Долго колотил в ворота, кричал: «Князево слово и дело!» Наконец отперли.
   Игумен Митрофан в накинутом на плеча одеянии, щурясь, прочитал грамоту, покивал головой, примолвил:
   — Из утра уж…
   Крюка накормили, уложили почивать в гостевой избе. Намерзший, поотбивший дорогою бока, он долго ворочался, уминая сено под тюфяком, вздыхал, не мог уснуть. Вставал, пил воду из дубового ведра. Наконец удумал помолиться. Ставши на колени, в лампадной полутьме покоя пробормотал «Богородицу», «Отче наш» и «Верую» — все, что знал. С того, кажись, полегчало. Уснул наконец.
   Утром, еще в сумерках, проснулся, будто толкнули. В дверь и вправду стучали. Служка созывал к игумену. Рагуйло торопливо замотал портянки, натянул сапоги, вздел зипун, прокашлял, приосанился: все же от великого князя послан, не как-нибудь!
   Игумен принял его в своем покое, перечел грамоту, переспросил, полюбопытствовал о Стефане, отозвавшись с уважительною похвалою о знаменитом богоявленском игумене, впервые восприявшем свет иночества в стенах Хотькова монастыря… Виделось, что Митрофан не понимал и сам толком, для чего Сергия, Стефанова брата, позывают к великому князю владимирскому. Не затем ли, чтобы переманить в обитель Богоявления? Но при чем тогда великий князь? Игумен Митрофан вздохнул. Когда-то со страхом оставив своего постриженника в лесу (не чаял и живым узрети), он теперь уже и полюбил юного старца, и привык к нему, и с гордостью сказывал о нем приходящим в монастырь. Не по раз в мороз и метель сам хаживал к Сергию в лес со святыми дарами, дабы отслужить укромную литургию в лесной церковушке для единого брата внимающего; и дивно казалось, и странно, и — хорошо! Словно бы в древних житиях. И в сей час понял неложно, что ежели уведут от него Сергия, то и он, игумен Митрофан, осиротеет тою порой.
   Но князев наказ следовало исполнить! Игумен сам оделся в толстый дорожный вотол, принял посох и в сопровождении еще одного брата пошел впереди княжого гонца по едва заметной тропинке в лес.
   Рагуйло Крюк сперва ехал шагом вослед инокам, потом спешился, повел коня в поводу. Натоптанная людьми тропинка проваливала под коваными копытами коней. Спотыкались кони, а Рагуйло думал со стыдом, что теперь инокам забродно станет ходить по испорченной, в яминах и провалах дорожке своей, что вилась и петляла, ныряя под низко опущенные лапы елей, то выбегая на угор, то просачиваясь частолесьем, где только и можно было пройти человеку, почти задевая плечами плотные стволы молодых елок. Пятнадцать верст до обители Сергиевой шли с лишком четыре часа. Уже поднялось промороженное солнце, просунуло сквозь покрытые инеем стволы свои лучи, осветило лес, осеребрило снега и уже, подымаясь выше, начало пригревать, трогая нежданным предвесенним теплом плечи путников, когда наконец дорожка, сделав еще один извив и поворот, выбежала к горе, покрытой еловым лесом, грива которого обрывалась в белую от кудрявого инея долину ручья, сплошь в круглящихся купах дерев и оснеженном тальнике.
   И небо расступилось вширь до дальнего лесного окоема, и облака, растаяв, разбрелись белыми барашками по синему полю, открыв высокую небесную твердь, и выглянула из-за елового заплота островерхая крохотная церковка, ясно вовне в голубизне зимнего дня осиновый, светло тающий в воздухе крест над луковкою главы в узорном лемехе.
   — А вот и старец! — примолвил спутник игумена Митрофана.
   От реки с водоносами на коромысле подымался молодой рослый монах в суконном зипуне. Сложив руку лодочкой и остоявшись, он оглядел издали путников, темных на сияющем снегу, и вновь двинулся со своими водоносами в гору.
   Скоро дорожка привела их к ограде монастырька. От лошадей валил пар. Крюк, поискав глазами, накинул повод на один из заостренных кольев ограды; выпростав свернутые попоны, накрыл ими спины коней. Пока возился, монашек уже зашел внутрь и выливал воду в кадь. Игумен Митрофан с братом тоже были в ограде. Рагуйло обогнул угол, отворил калитку. Дворик был чисто выметен, выпахан снег. Две кельи стояли рядом в ограде, третья — чуть поодаль. Рагуйлу встретил старец, ветхий деньми, глянул подслеповато, зазвал в хижину.
   Митрофан с братом сидели, грея руки над золотою грудою уголья истопленной черной печи. Молодого монаха, что носил воду, однако, и тут не было.
   — Брат Сергий скоро придет! — пояснил старик инок. — Пошел созывать братию, дровы рубят!
   Из разговора иноков Крюк понял, что игумен Митрофан явился сюда недаром и собирается отслужить обедню, зане в пустыньке до сих пор не было своего священника.
   — А как же… — Крюк мыслил, что посадит инока на коня и тотчас поскачет с ним на Москву. Великий князь любит, чтобы службу сполняли быстро, без волокиты лишней, и уже гадал, не станет ли его бранить боярин. Но старый монах, поняв недосказанное Крюком, отмолвил просто:
   — Ты, коли хочешь, скачи! Сергий все одно на конях никогда не ездит. Пойдет пеш, а будет зараньше тебя на Москве!
   Крюк хмыкнул. Так и скакать, не видаючи чудного мниха, за коим послан?
   — Да нет, пожду! — пробормотал, не ведая, как ему тут себя вести. Ни грубости, ни начальственного крика в монастыре явно не признавали.
   Скоро из лесу гуськом подошли несколько братьев. Низко поклонились игумену Митрофану, принимая благословение. В негустой толпе братии (Рагуйло Крюк все не мог взять в толк, который из них Сергий) были и молодые и старые. Крюк двинулся было к одному, посановитее на вид, но тот глазами молча указал на молодого инока, который с чем-то возился у крыльца. Оказалось, попросту засовывал топоры под застреху. Инок поглядел на Крюка ясным остраненным взором, безо всякого вопрошания в глазах, явно и не улыбаясь, и не хмурясь лицом, нагнулся, поднял уроненную лопату, приставил ко крыльцу.
   — Почто зовет меня великий князь? — спросил негромко, но так, что не ответить было нельзя.
   — Почто? — Крюк смутился. Сам не ведал да и не задумывал о том: зовут и зовут! Стало — надоть чего князю великому… А монашку етого не объяснишь! И Крюк испугался: а ну как возьмет да и не поедет?