Он поднял на Алексия обрезанный, беззащитный взор. Алексий поглядел внимательно, подумал. Кажется, понял. Кивнул сумрачно головою:
   — Ты прав, сыне мой! Егда спорили о двуедином существе Христа, то старцы египетские, монофизиты, признавали одно божественное, духовное, существо в Господе. Из чего следовало, что и не страдал он на кресте, ибо духовен, призрачен суть, и не в подражание, и не в поучение людям пример, поданный нам Исусом! Отселе легок путь к той лукавой мысли, манихеями и богумилами проповеданной, что мир земной — зло и подлежит уничтожению ради освобождения плененного духа. Наша православная церковь отвергла как ересь Ария, очеловечившего Христа, так и учение монофизитов о токмо духовном существе Спасителя.
   Мир сей совершенен, как всякое творение божие, потому и приходил Христос в мир, потому и спасал языки от пагубы неверия! И потому надлежит беречь зримый мир и заботить себя жизнью смердов и всякой твари. Но и о втором, духовном существе Христа не забудем в мыслях о малых сих! — Алексий поднял загоревшийся взор и твердо поглядел на князя. — Не хлебом единым! Но глаголом, ежечасно исходящим из уст божиих, жив человек! Пото и грады, и власть, и храмовая лепота, и научение книжное! В двуедином существе мира истина, и ты, князь, охраняя зримое, не волен забывать и о незримом, в мыслях о плоти не утерять дух, иже животворит плоть!
   — Мне порою так трудно, Алексий! — прошептал Симеон. — Вот и ныне: еще одна смерть, удобная Москве! А батюшка искал святого…
   — Святого и я ищу, сыне! И родителю твоему ранее рек: он уже здесь! Быть может, ты или я уже и видали его? Встретили, а не сумели опознать в рубище убогого странника?
   — Знаю, Алексий, ты говорил об этом не раз! Но… чем… как узнать, как уведать?
   — Молитвою. И верой! И будь строг! — присовокупил Алексий. — Владыка Феогност огорчен тобою! Тем, что ты защитил языческое капище, не разрешив срубить Велесову рощу…
   Симеон, зарозовев, потупил глаза. Признаться, что он вспомнил в ту пору наказ прохожей колдуньи, Кумопы, ему было мучительно стыдно. Но Алексий сам вывел его из затруднения:
   — Я отмолвил владыке, что князь содеял сие, дабы не возбуждать напрасной злобы в малых сих, ибо токмо сердечным убеждением, а не силою топора надобно приучать к свету истины! И церковная лепота, затеянная тобою, паки и паки душеполезна ко благу утверждения веры Христовой! Спустись к мастерам, князь, — примолвил Алексий, помолчав. — Поговори, приветь! Красота рукотворная в веках больше скажет потомкам доброго о нас самих, чем пролитая кровь и суетная прижизненная слава…
   Семен, не отвечая, опустился на оба колена. Поймал благословляющую руку Алексия с крестом и поцеловал, крепко прижавшись губами.
   — А доброго духовника, княже, я ищу тебе! — тихо прибавил Алексий. — Пока не нашел, но бодрись! Помни по всяк час, что и я с тобою!


ГЛАВА 45


   Ото всей многочисленной дружины иконописцев князя сожидали четверо старших мастеров: Захария, Иосиф, Наколай и Денис. Захария был сив, в курчавой бороде угодника Николы, жилист и прям. Иосиф и Николай чуть помоложе, первый — мягче, второй — задорнее, и видом Николай больше смахивал на плотника-древоделю, чем на мастера иконного письма. Денис был отличен ото всех — худ, тонок лицом, с большими надмирными глазами инока и долгими перстами тревожных рук. Отказавшийся от вина и за всю встречу изронивший всего слова два, он, однако, и выражением глаз и беглою улыбкою тайного понимания тотчас пришел по душе князю, почуявшему в молчаливом иконном мастере родственную породу ума.
   Иконные мастеры неумело поклонились князю. Симеон и сам сперва дичился, не ведая, о чем толковать с изографами? По счастью, Захария тотчас повел речь о нуждах ремесла: извести, красках, яйце, хоромах и коште мастерам, поденной плате и прочем, о чем уже уряжали с боярами, но старейшине иконников, как понял Симеон, хотелось услышать подтверждение договоренного из уст самого князя.
   — Известь смотрели! Добра. Краску тереть почнем нынче ж! — подал голос Николай. — А с весны, как отеплеет, и за кисти!
   — Подмостья надоть поставить в черквы! — сказал Иосиф, и слово «черква» тотчас обличило в нем выходца из Великого Новгорода.
   Симеон повелел мастерам сесть на лавку. (Не любил, хоть то и полагалось по чину, когда перед ним, сидящим, стояли люди в преклонных летах, кто ни буди — боярин или смерд.) Слуге приказал обнести иконописцев чарою. Мастера оживились, разговор потек свободнее, и уже под обличьем просителя-смерда проглянуло в Захарии затаенное — талан и гордость мастера, неотлучная от знания тайн непростого своего ремесла.
   — Како бают филозофы? — спрашивал Захарья, рубя ладонью воздух, и сам же отвечал, ероша свою и без того путаную бороду. — Есть личина, харя, вон в коих кудесят на Святках, есть лицо, какое у кажного из нас, — все ж таки по образу и подобию! И есть лик, высшее! Образ божий! В коем явлена горняя правда, токмо воплощенная в земном!
   — Инобытие! — негромко подсказал Денис.
   — Вот, вот! Инобытие! Слыхал, княже, про ересь иконоборческую в Цареграде? То в древних книгах писано! Постой! — отодвинул Захария локтем Иосифа. — Князь, он много знат, а того, что я ведаю в реместве своем, не постиг! Верно баю? Поди, кисть в руки не брал, сколь пива с яйцом мешать, не знашь и того? Ну! А ты не замай! На то и мастеры, чтобы свое знатье иметь! То бы и мы не надобны были!
   Захарья расшумелся не в шутку и, похоже, не от выпитого вина, а вошел в задор, когда знатцу уже все одно, боярин ли, сам князь перед ним, — а вера высказать свое, кровное. Симеон знал это чувство и потому не прерывал изографа, даже слегка любуясь буйным стариком.
   — Што есть икона? — кричал Захарья. — Окно в инобытие! Не память, а лик отверстый! Так надобно писать, чтобы надмирно, яко от Господа самого! Яко свет исходящ! Во фрягах ныне почали ближе к земному, к телесному, деву Марию яко каку ни то Марью портомойницу пишут, оттого — еретики! У нас не так! Строго! Яко святой Лука, евангелист, писал, тем побытом и мы, русские мастеры! И у греков ныне не так!
   — Греков ты не замай, однако! — перебил Захарью Николай. — По цареградскому канону пишем угодников и доднесь…
   — Ты зрел?! Можешь враз отличить суздальское письмо от тверского? Ну! А я примолвлю: в Новом Городи так, а во Плескове инако пишут, и в Смоленске опять свое, и на Москве! Почитай, в кажном гради стольном свой пошиб! А у греков высоко, но мертво, как-то сурово… Грубо у их!
   — Возвышенно и строго, но хладно! — вновь подсказал Денис.
   — Ну, то-то! То же да на друго и выходит! Теперича — как писать? Вот хошь младеня Христа! Лоб должон быть велик, яко у дитяти рано рожденного; уста, нос — ищо детски суть, а лоб высок и здесь — выпукло, якоже и у смыслена мужа. И глаза велики, и тут, в подглазьях, яко у старца, надлежит прописать, дабы скорбь была! Оттоле глядит! Из бездонного! На мир! На все грехи наши!
   — Бесконечная мудрость! — вновь подал свой негромкий голос Денис.
   — Вота, вот! — Захарья полуобернул к Денису косматый свой лик, поднял корявый перст, как бы призывая собрата в свидетели. — Без туги мудр! Твердыня мира, словом! А Богоматерь? В ей переже девство надо писать! Шею округлу, упругу, лик овален, удлинен, губы юны и рот собран, не распущен, тово, как у ентих, полоротых, верхня губа с мыском, яко девственнице надлежит… Но и строгость в ей! Нос тонок, прям, с горбиною, крылья собраны тож, а брови высоки — дабы мысль была! И воля, и норов! Потому — Матерь божия! А глаза велики и тоже яко и стары, от созерцания зла и всякой печали, в коей мы по всяк день ни к кому иному, а к ей прежде прочих святых прибегаем, к Богоматери! И тоже свет неотмирный, надмирный свет от нее!
   А коли святой — Никола Угодник, к примеру — тута прежде всего усилие мысли в ем! Из людей же он, спервоначалу-то! И штобы зраком — пронзал! Значит, лоб так вот, на две половины пропиши и тута складку, тово, и глаза штоб не прямо, а с движением — озирает мир! И лик сухо надобно писать, резко таково — старец! И все плотское отверг! Словом, лик надобно писать, не лицо, то, что светит, что свыше! Яко у святых от лица огнь исходящ зрели, надмирный свет!
   Сотоварищи уже тянули Захарию за рукава — дай, мол, передых князю! А он все еще объяснял: и о цвете гиматия у Марии-девы, и о золоте иконном… Наконец изографы стали шумно прощаться.
   Проводив мастеров, Симеон поднялся к себе, постоял на сенях, подумал, повторил про себя: «Окно в инобытие! Словно через слюду оконную видимый тварный мир, так в иконе и чрез нее — мир духовный, не напоминание даже, не знак, а сама надмирная истина!»
   Вот, батюшка, и еще одно дело твое исполняется днесь! Храм, тобою строенный, Михаила Архангела — в нем же и могила твоя, — будет пристойно украшен высокою живописью.
   «Окно в инобытие! — повторил он, открывая дверь изложни. — Не тако ли и всякое прехитрое художество, что приобщает нас к высшему себя? Зодчество, и пение церковное, а и резь, и узорочье всякое! Почто и украшают любое творение рук человечьих, ежели не ради духа божья, незримо разлитого окрест и во всем воплощенного? Пото и создает художество токмо человек!» — Князь даже остановился, обожженный открывшейся истиной.
   И теперь, наконец, то, увиденное в избе при дороге, связалось у него в сознании с высшей истиною духовного бытия. В художестве, в постоянном творении красоты восходит человек от земного бытия к престолу всевышнего! Надобно токмо, чтобы и художество творилось не в суете и не в гордости ума. Дабы не принять за отсвет высшей истины мечтания мира сего, что только смущают и бередят душу…


ГЛАВА 46


   Джанибек, к удивлению Семена, исполнил свои обещания. В Сарае был им наведен порядок. Вздохнули с облегчением купцы, избавленные от диких поборов и грабежей, вздохнули русские князья, коим теперь уже не грозила напрасная смерть в Орде по капризу своенравного повелителя. Как-то незаметно потишели и сошли на нет «послы», сжигавшие при Узбеке целые города. Новый хан окружил себя, по слухам, учеными мужами и слагателями стихов. Менялся на глазах ханский двор, в коем царила и коим управляла теперь Тайдулла, любимая жена Джанибекова. Дела русского улуса новый хан тоже старался решать по закону и по правде. Посол Киндяк был им отпущен на Русь с князем Ярославом Пронским выгнать Ивана Коротопола из Рязани потому, что Коротопол прежде того убил отца Ярослава Пронского, Александра, захватив последнего по дорого в Орду, — дело обычное при Узбеке, который и сам легко приказывал казнить непокорных или заподозренных им в непокорстве князей, так что всякий едущий в Сарай в те годы писал на всякий случай завещание по душе, не ведая: воротит ли живым до дому? Однако и бесерменская церковь усилилась в Орде при новом повелителе, по каковой причине и совершилось томление Феогностово… Как бы то ни было — давняя светлая улыбка молодого царевича, встреченного им некогда на охоте, улыбка, за которой не чаялось узреть жестокого двойного убийства братьев, теперь все больше связывалась в воображении Семена с тем обликом нового хана, о коем доносили ордынские слухачи.
   С Юрьевом Симеон был прав. Выморочные уделы отходили по закону великому князю владимирскому. Но суздальский князь уже добился, в свой черед, титула великого князя суздальского, а с ним — права самому платить дань Орде, не подчиняясь Симеону, а, сверх того, мог и рассчитывать, в грядущем, получить, в очередь за Симеоном, владимирский стол, поскольку детей мужеска пола у князя Семена не было. По лествичному праву великий стол очень и очень мог перейти в дальнейшем суздальским князьям. (Как вызналось зимою, об этом уже хлопотали теперь в Орде братья-князья, стакнувшиеся друг с другом.) По стране все еще ходил мор прыщом, было неспокойно на литовском рубеже, подозрительно вели себя князья смоленские, замыслившие, как кажется, вновь откачнуть к Литве, неспокойно было в боярах, хотя Семен наконец и снял остуду с Хвоста по неотступным просьбам бояр и совету духовного отца, Алексия. Неспокойно было в далеком Цареграде, где продолжалась междоусобная брань, глухие волны которой гибельно качали устои русской митрополии… И все-таки хлеб был ссыпан в житницы, из Новгорода шло серебро, ордынские дани выплачивались в срок, рождественский корм был собран без натуги и недоимок и укрытая снегами русская страна могла воздохнуть спокойно: еще один год минул без лихолетья и войны.
   Настасья с последних родин начала прибаливать, и Семен теперь уже со страхом думал о ее возможном конце — как-никак за прошедшие годы и сжился, и привык, и знал всегда, уезжая, что есть догляд за домом и двором, не купленный, а свой, кровный, душевный догляд, коего можно сожидать — и при сотнях слуг, сенных бояр, холопов и послужильцев — все-таки только от близкого и родного себе человека.
   Нынче жена ладила, вослед мужу и митрополиту (Феогностовы греки уже прибыли из Царьграда), также расписать «свою» церкву — храм Спаса, в монастыре, в Кремнике. Деятельно собирала имение и выискивала повсюду добрых мастеров иконного письма.
   Симеон почасту заходил к мастерам, глядел, как толкли и растирали в порошок цветные камни, как готовили растворы, чтобы обмазывать по частям камни стены: писать приходило токмо по мокрому, и потому и обмазывать стены и писать надобно было единовременно — «единым днем!», как уточнял Захарий:
   — Што седни обмазано, седни и пропиши, не то охра не утвердит! По сухому-то напишешь, дак и стереть мочно, и все не так! Стары-ти мастера век по сухому не писывали, дак пото и не смыть ихней работы ни водою и ничем, токмо уж ежели соскоблить заново всю стену! И известь выдержана коли до двадцати летов, дак, тово, как зеркало! Любота! Лепота!
   Известь творилась всего десять лет — была заложена в ямы еще при начале отцовского храмоздательства, — и теперь уже сам Симеон боялся: не мал ли срок? Из Нова Города ить твореной извести не довезешь!
   С весны уже корзинами копили яйца — в раствор и в краску для крепости. У купцов доставали дорогую иноземную лазурь, которую, слышно, добывают где-то в горах, в земле индийской. Твердые куски синего слоистого камня гляделись словно некая драгоценность, а их еще надобно было разбивать, толочь и растирать в мельчайшую пыль, чем и занимались всю зиму молодшие иконописной дружины. Краску везли и из Новгорода — темно-красную охру, и из Пскова, и из иных земель. Захарья мог часами рассказывать о каждой краске: откудова она, и какая в ней сила, и для чего годна. Какою охрой прописывают лик и руки, чем пишут гиматии и фелони, как накладывают пробела, почто в стенописи не употребляют твореного золота, как на иконах, чем суздальский пошиб иконного письма отличен от новогородского и тверского и почему добрый мастер должен, приуготовляя себя к труду иконному, поститься и молиться, яко мних, много дней, пока дух не взойдет в совершенное парение и все греховное не изыдет прочь, дабы враг рода человеческого не смог рукою мастера осквернить невестимо образ господень либо лики святых угодников.
   Симеон слушал, подолгу простаивая в горнице мастеров, под стук неутомимых краскотерок; иногда брал в руки кисть и с трепетом проводил линию, плавно усиливая или ослабляя нажим, как учил мастер, — только у мастера линия действительно «играла», а у него, как ни старался, спотыкалась и рвалась, — глядел, как готовят, отскабливая до блеска, доски под иконостасный ряд, как клеят паволоку, промазывают алебастром и долго полируют пемзой и костью, до блеска и твердоты. После Пасхи, как растеплеет, мастера обещали приняться за стены.

 
   Минули разгульные Святки, с качелями, санками, бешеной гонкой разукрашенных коней; минул Пост, и уже оседали снега и пахло новой весной, и уже ладили упряжь и сохи, а иконные мастера, застроив храм лесами, начали свою звонкую работу, насекая камень под обмазку, чтобы лучше держалась известь на стене, пробовали забивать гвозди с широкими шляпками, коими в абсидах и в куполе храма будет удерживаться дополнительно расписанный красками слой извести. И князь, ежась от идущего от камня холода, стоял теперь в храме, задрав голову, следил за ладною работою мастеров.
   И вновь стало ясно, что ему не усидеть. Джанибек звал его в Орду, звал сам, дабы упредить очередные обвинения залесских князей в лихоимстве и утаивании ордынских даней, в чем со времен Михайлы Святого (да и задолго до него!), кажется, не минули овиноватить ни одного из великих владимирских князей…
   Послы сказывали, что братья-князья нынче добиваются у хана утверждения древнего лествичного права наследования, и московскому князю, у коего до сих пор нету сына, достоит повестить хану, кого он сам прочит в наследники свои.
   Надлежало ехать в Орду с братьями. Семен вызвал Андрея из Радонежа, (который недавно, после смерти мачехи, отошел Андрею в удел) и Ивана Красного из Рузы, коротко объявив обоим о существе дела и надобности ехать в Сарай. (Братьев следовало поскорее женить, не то и Джанибек не поможет. У всех троих московских владетелей до сих пор не народилось потомка мужеска пола!) Братья переглянулись, поклонились Симеону, выказав полную готовность утверждаться в правах на престол. Правда, Иван Красный, старший из двух, как раз менее всего и годился для занятия стола великокняжеского. Но право должно стоять выше силы, иначе не стоять земле! Не резаться же им, яко сыроядцам, за стол великокняжеский! Оставалось надеяться на потомков, на еще не рожденных сыновей…

 
   — Господи! — молился Симеон вечером. — Почему Иван?! Я не хочу Ивана! Он слаб, не удержит даже Алексея Хвоста. Рязане отберут у него Коломну, Костянтин Суздальский — Переяславль. Он потеряет и Тверь, и Новгород, отдаст Смоленск Литве. Все батины заводы — дымом! Я не хочу Ивана! Пусть лучше Андрей! Зачем он младший? Не лучше ли, яко в Литве, избирать не старшего, а достойнейшего! Не режутся же они! (Или только не начали резать друг друга?) Господи! Почему не Андрей? Почему Иван не умер тогда… вместе с женою… Я кощунствую, Господи… Все одно! Почему он?! На кого оставлю я княжество свое? Как переступить за грань небытия и не растерять, не погубить сущего? Господи, укажи мне, подай мне нить спасения, и я умру хоть сейчас, сегодня, успокоенный в деле своем!
   Или то грех мой, давний и непростимый? Или сбываются сроки? Или то суд господень, строгий и неотмолимый? Я все могу, даже принять смерть… Но ежели со мною умрет язык мой и народ русский расточит пылью по лицу земли — того, лишь того не возмогу, Господи!
   Я не верю Ивану! Я не верю слабому брату моему! Господи, увиждь и смилуйся еще раз над грешною нашей страной! Ведь ежели я, ежели мы не спасем сегодня Руси Великой, завтра она исчезнет в пучине небытия, и даже память ее потонет в веках!


ГЛАВА 47


   Из Орды Симеон воротился двадцать шестого октября, с пожалованием и честью. Джанибек утвердил Ивана наследником великокняжеского стола. Теперь стало можно до времени не страшиться братьев-князей. Все окончилось счастливо, очень счастливо! И все-таки только теперь начал Симеон полною мерой понимать, каким духовно выпотрошенным возвращался отец из Сарая, от жестокого и грозного хана Узбека!
   Дома сожидали посельские, ключники, бояре, притомившаяся Настасья, а ему, по-детски, прежде всего хотелось заглянуть в Михаила Архангела, увидеть, что успели сотворить за время его отлучки иконные мастера.
   Но в тот же день, конечно, даже и заглянуть не пришлось. Молебен, торжественная служба, дума, разбор накопившихся дел: пришлось вникать в семейную тяжбу Черменковых и быть третейским судьей при обмене селами Афинея с Андреем Кобылою, пришлось выслушать отчеты посельских об урожае и ключников — по хозяйству княжеского двора (тут тоже надобно было разбирать споры бортников с конюшими о лугах за Яузой), и все это в один день, не передохнувши с дороги. Лишь поздно вечером он попал, наконец, в баню, а оттуда, распаренный, отмякший с пути, — за поздний ужин втроем, с женою и дочерью, — следовало утешить Настасью хотя таким запоздалым вниманием к ней.
   Дочерь росла, и уже виделось, что скоро надобно будет подыскивать ей жениха, и уже не по раз приходило в голову: а не породниться ли с кашинским князем Васильем Михалычем? У того подрастали сыны, а свойство с кашинским домом очень пригодилось бы в грядущем, как намекали ему бояре, для того, чтобы держать в узде своенравную Тверь…
   Дочерь болтала, ластилась к отцу, которого видала лишь изредка, любила и немножечко боялась. Симеон сидел, притихший, успокоенный, стараясь не думать ни о чем, дабы не подымать вновь со дна души мути напрасных сожалений о том, чего не произошло, видимо, по божьему произволению!
   Он уснул, довольный, что Настасья, неслышно улегшаяся рядом, не просит мужниных ласк, и все-таки позже, ночью, в полудреме привлек ее к себе.
   — Порча какая-то во мне! — тихо пожаловалась она. — Болит и болит внутрях!
   — Ничего! — пробормотал он, засыпая. — Перемолви со знахарками, травок попей… Может, и будут еще у нас с тобою дети! — Он не сказал «сыновья», не хотел обидеть ее, да Настасья, видно, и так поняла невысказанное супругом…
   Назавтра, из утра, отложив все дела, он устремился в церковь. (Ему вчера успели уже напеть в уши, что вот-де Феогностовы греки окончили роспись Успения Пречистой в срок, единым летом, а русские писцы не содеяли и половины урочного труда.) Действительно — не содеяли. Западная стена, где должно было быть изображение Страшного суда, не тронута вовсе, южная и северная только начаты, но в куполе уже распростерся лик благословляющего Христа, уже явились ряды святителей в абсидах дьяконника, архангел Михаил в узорных доспехах и Богоматерь с предстоящими — в алтарной нише.
   Не слушая мастеров, он пересек площадь и вступил в соборный храм Успения Богоматери. Греческое письмо было крупнее, сановитее и, поскольку живопись была довершена полностью, производило большее впечатление. Храм был населен, и строгие тени архангелов, святых и пророков оступали входящего, действительно, словно бы являясь из инобытия, дабы изменить и исправить сей несовершенный мир.
   Лишь приглядевшись, понял Симеон, что греки кое-где сработали не то что без души, а больше опираясь на образцы, чем на огнь сердечный. Греческие мастера честно повторяли византийский канон, не вкладывая в него горения выдумки. Иные лики неразличимо повторяли друг друга, и все в целом веяло чуть заметным холодком — печатью уходящей, закатной культуры, чего Симеон не мог бы определить словами, но что он почуял, постояв под сводами храма и ощутив словно бы тяжесть и некую чуждость, некое мертвенное остранение, коего в начатых росписях Архангельского храма не было совсем.
   В задумчивости он воротился к Михаилу Архангелу и тут уже стал разглядывать и внимать многоречивым изъяснениям Захарии. Да! Мастера были невиновны: мелкое письмо, затеянное ими, и масса многодельного узорочья, при величестве стен церковных, и не могли быть исполнены за один летний срок. Понизу шли, круглясь, немыслимо сложные узоры травного письма. Сравнительно с греческими мелкие фигуры святых в тщательно прописанных и тоже изузоренных одеяниях громоздились рядами, уходя ввысь, под своды. (Симеон отметил с похвалою, что Захария с Денисом сообразили верхние изображения написать крупнее, с учетом того, как воспринимает образ письма глаз человеческий.) Все это можно и нужно было очень долго разглядывать, находя все новые и новые подробности.
   Да, конечно, в сановитости, в броскости общего очерка письмо Захарьевой дружины заметно уступало греческому. Но что-то было в нем, в этом письме, приманчивое, что-то веселое и легкое. Узорный, легчающий, уходя ввысь, ковер лежал на стенах храма, и гляделось так, словно писали не взрослые мужи, а дети, мир коих ярок и свеж, словно промытый или, вернее, еще не отемненный тяготами земного бытия. От иного носатого «грека» или московской «просвирни» (таковыми виделись иные из святых!) уста трогала невольная легкая улыбка, и Симеон не вдруг заметил и сам, что улыбается, разглядывая изображенное.
   Быть может, и в нем самом жила та же самая, запрятанная где-то в самой глубине детскость, что и в русских мастерах-иконниках, и потому ясная их работа нашла добрый отклик в Семеновой душе. Он остался доволен собором и тут же повелел надзирающему боярину продлить на иньшее лето месячину и корм мастерам.
   С Алексием встретились они келейно ввечеру. Благословившись, Симеон пригласил наместника к трапезе. Из уважения к сану гостя на столе были только рыбные блюда, грибы, капуста и ягоды. Поговорили о росписи храмов. Симеон постарался передать свое впечатление от живописи, и Алексий, склонив большелобую голову, подытожил:
   — Юн наш народ! Гляди, токмо подымается новая Русь! И мастеры иконные, хотя и старцы возрастием, но вьюноши духом! Потому и в письме иконном, яко в отверстом окне горняго мира, являет себя — в противность греческим изографам престарелого Цареграда — младая, душа, юный дух животворящий. И на сем зиждят мои надежды и вера в грядущее владимирской земли, князь!
   — Вот, я был в Орде… — начал с запинкою Симеон. — Джанибек пьет, как и всякий монгол, несмотря на то, что он бесерменской веры. Усидит ли хотя на столе? Зарезал братьев. Меня нудил: женись! Знает сам, что у нас, при живой жене… Отче! Я хотел иметь сына и сыну оставить великий стол, как мне оставил отец!
   — Все в руце божией, — отозвался Алексий. — У Авраама с Саррою не было дитяти даже и до семидесяти лет! Быть может, и тебя токмо испытывает Господь?