Еще не воротились послы из Царьграда, еще не яснела звезда Алексия, начавшего через год многотрудный свой подвиг совокупления русской земли. Еще снежными озерами были прикрыты поля. Март стоял на дворе, синий март, когда совершилась первая большая беда. Заболел, верно заразившись от молящихся, сам митрополит Феогност.
   Феогност почувствовал себя плохо за ранней обедней. Отдыхая на раскладном кожаном стульце сбоку от алтаря, привалясь спиною к каменному столбу храма, он чуял, как стесняет в груди, как раскалывает голову, как жар подымается в членах, и, когда ощутил подступающее удушье, понял, что это — черная смерть.
   Он все-таки довел до конца службу, но не вышел с крестом к молящимся, отверг лобызания архимандрита и ушел из собора, ведомый под руки иподьяконами, медленным осторожным шагом, точно слепой.
   Уже выйдя вон и озрясь, он остоялся, отвел мановением руки спутников и медленно осенил крестным знамением собор и терема, видимые окрест, и, мысленно, весь окружающий мир, ибо знал, что это — последнее благословение. Потом, елико возможно, твердым шагом прошел до владычных палат, поднялся к себе, все еще одолевая тошноту, вызвал служку, знаком велел подать себе таз и питье, снял с помощью иподьяконов облачение — алтабасную митру с алмазным навершием, епитрахиль и саккос, поцеловал панагию и крест и, оставшись в палевом светлом подряснике, сел на ковер и в судорожном кашле склонился над тазом.
   Оба иподьякона, ставшие белее бумаги, глядели, отступивши на шаг, на ярко-красную, дурно пахнущую мокроту в медном тазу. Феогност покивал им головой, разрешая удалиться.
   Служка, трепещущий, как и они, помог митрополиту подняться с колен и лечь в постель. Феогност смежил глаза, одолевая давящую боль в груди, потом, справясь с собою, приказал хриплым шепотом:
   — Позовите Алексия!
   Алексий, уже извещенный обо всем, вошел скорой и твердой поступью. Менее уверенно следовал за ним епископ Афанасий, прибывший с Волыни еще по осени да так и застрявший на Москве.
   Феогност поднял веки:
   — Мою золотую печать и посох, непременно омывши то и другое вином, тебе, отче Алексий!.. Послы из Царьграда должны скоро прибыть. Ты поедешь туда… Великий князь поможет. Не жалей серебра!
   Феогност умолк, слегка застонав, но вновь, справясь с собою, заговорил тихо, но внятно:
   — Эту землю, и власть, и труды — тебе, отче Алексий! Я умираю, ибо принял на себя грехи московских князей. Ты пребудешь невредим. Господь да укрепит и опасет тебя от черныя смерти! Ухожу, уповая на вышнего! Прости, брат Алексий. Порою я гневал на тебя, порою бывал неправеден. Ныне отхожу мира сего. Прости меня, отче! Скажи князю Семену, да простит и он меня, грешного!
   Феогност снова умолк, видимо собираясь с силами, и вновь заговорил медленно и внятно:
   — Похороните меня близ гроба чудотворца Петра. Это я заслужил! — Феогност снова умолк и еще тише, свистящим шепотом, произнес по-гречески:
   — Тебе, Господи!
   Мелькнули ли перед его очами в тот миг виноцветное море и далекий Царьград, пестреющий на холмах? Или белые березы и хвойные океаны лесов его новой родины?
   Преставился Феогност одиннадцатого марта и был похоронен в храме Успения Богородицы, близ гроба святого Петра, по слову своему.


ГЛАВА 116


   Дети великого князя заболели через день после похорон Феогноста, как будто бы со смертью митрополита обрушился главный столп, поддерживавший кровлю Семенова дома, и с трудом налаженная и устроенная жизнь великого князя начала рушить в ничто.
   Болезнь развивалась с ужасающею быстротой. Ночью Семен проснулся, почуяв холод одинокой постели, поднял голову, чумной ото сна. Неровно горела свеча. Большие тени метались по потолку и стенам. Маша что-то вполголоса строго выговаривала девке, звякала посуда.
   — Держи! Так! Держи!
   — Осподи! Осподи! Што ж деитце-то! — бормотала горничная.
   Семен чуть было не уронил голову на взголовье, не заснул вновь. И уронил было, и прикрыл глаза… но стало яснеть в сознании, из тумана сна выделился сперва голос Маши — в нем, в его строгости звучало отчаяние — и испуганный, заполошный шепот прислуги.
   Семен откинул одеяло. Вдруг и враз перепав, начал торопливо натягивать порты, и то, что Маша не обернулась к нему, не глянула даже, испугало больше всего. Босой, застегивая на ходу ворот рубахи, подошел к колыбелям и тут услышал тяжелое, хрипкое дыхание малышей. Еще билась отчаянная надежда: быть может, остуда? Быть может, сглаз? Но уже и то яснело, что никакая не застуда, не родимец и не иная дитячья болесть, уже яснело, и — о, Господи!..
   Дальше был бред, бестолочь, безнадежная (и все ведали, что безнадежная) двухдневная борьба со смертью. Обрывками, клочками поминалось, как Маша совала маленькому Сене грудь, а он захлебывался молоком, уже не в силах глотать, и кашлял, судорожно выхаркивая створоженное молоко с кровавой мокротой, и — эти черные пятна на тельце ребенка!
   Кругом суетились, бегали; где-то о полдень узрел, как одна из сенных боярынь походя торопливо закидывала не убранную с ночи постель. Вечером как будто бы что-то ел и пил. Спать из них не ложился никоторый. В изложню заглядывали бояре. Холопка несла лохань со сгустками крови, и от нее шарахались посторонь…
   Ваня бредил, с трудом узнавая родителей; потными слабеющими ручками пытался цеплять, лез куда-то, задыхаясь, закидывая голову, захлебывался кровью, трудно дыша. И все тянул, тянул ручки, словно молил взрослых сильных людей пожалеть, спасти его, маленького, вытянуть, изволочить из этой смертной беды…
   Сеня назавтра уже и стонать перестал, только еще дышал редко и трудно. Черные пятна на враз опавшем, исхудалом тельце все ширились и ширились.
   Семен, безумный, сбежал по ступеням вниз, потребовал коня. Вырвался опрометью вон из Кремника, вон из Москвы… Как на грех, можжевеловой заросли долго не находилось. Наконец узрел одинокий куст на полянке. Верхом, увязая в снегу, добрался до него. Подскакавший кметь молча подал обнаженную саблю. В несколько ударов нарубив целое беремя ветвей, князь поспешил назад.
   Оснеженный, усталый, он вновь появился в покое, переполошив дворню. Сеня уже умирал. Ваня еще хрипел, еще дышал, еще боролся и бился со смертью.
   — Это Кумопа! — бормотал князь, суя мокрые ветви в огонь свечи. — Это Кумопа! Она! За то, что срубил Велесов дуб! Она принесла к нам черную смерть!
   Можжевельник дымил, но не вспыхивал. По горнице легко бродили высокие тени, отливая то синим, то сизым, точно вороненый булат. Изложня была полна ими, и порою начинало блазнить, что уже не черное пятно где-то там и не мгла, сочащаяся в окна, а страшная, разорванная тьма окружает их целиком, тьма, вобравшая в себя князеву семью. А все иное виделось ему уже изнутри этой тьмы, изнутри ужаса.
   — Не надо, Семен! — попросила Маша. — Еле дышит и так, а ты чадишь! Все одно не поможет…
   Он уронил бесполезные ветви. Князя била дрожь.
   Сенные девки, боярыня, горничная прислуга, позабыв страх смерти, сидели вокруг постели тяжко хрипящего малыша. Сеня затих. Верно, уже умер или был близок к тому.
   Стефан, молча вступивший в палату, начал соборовать. Семен с ужасом, прочие — с немою скорбью глядели на совершаемый пред ними обряд преддверия смерти.
   Помазав младенцев, Стефан стал на колени и начал вполголоса читать молебный канон, поемый в скорби и обстоянии, а за ним — отходную. От ровного голоса игумена истекал безнадежный покой. Две земные судьбы, едва начавшие жить, кончались на глазах, угасали, уходили туда, за грань постижного тварного мира. Стефан читал, и в перерывах слов все слышалось и слышалось хриплое, рвущееся дыхание малыша. Сеня уже упокоился.
   Вот Ванята вновь начал выгибаться, весь переламываясь, ловя воздух ртом, и Мария твердыми руками, приподняв, наклоняла его набок, чтобы текущая мокрота и кровь не задушили малыша. Приступ проходил. Ванята затихал на время, и вновь раздавался ровный голос Стефана да тихие всхлипыванья няньки. Все знали, что сделать нельзя ничего и надо молить Господа только о том, чтобы мучения младенца окончились возможно быстрей.
   Семен с горловым рыкающим стоном вновь начал ожесточенно совать в огонь изломанные можжевеловые ветви, бормоча обрывки слышанных когда-то и где-то заклинаний:
   — Духи земные, полевые, огненные!.. Выстану я под утрянную зорю и под восточную сторону, пойду из западу в восток… Выставает царь — грозная туча, темная, каменная, огненная и пламенная! Под грозною тучей мечется царь-гром, царица-молонья; как от грома и от молоньи бежат враги диаволы, лесные, водяные и дворовые, и мамонт насыльный и нахождый, и всякая нечистая тварь, под пень и под колоду, во езера и во омуты, и так бы бежали и от живущих во оных хоромах, от меня, раба божия Семена, и от сына моего! И бежали бы в свои поместья, под пень, под колоду, во езера и во омуты, безотпятно и бесповоротно, век по веку и во веку; во имя Отца, и Сына, и Святого Духа!
   Взгляд князя был безумен, пена сочилась из уст. От чадящего и все не возгорающего можжевельника по изложне изгибающимися змеями тек синий удушливый дым.
   Маша подошла, тихо взяла его за запястья поднятых рук, сказала негромко:
   — Утихни, Семен! Утихни… И брось… Ванята умер.


ГЛАВА 117


   — Проснись, маленький! Проснись! Ты не слышишь меня? Ваня, Ванята… Тебе хорошо теперь? Уже ничего не болит? Ты так задыхался, маленький! Вот и братик твой тоже не дышит… Господи! Прими души их к светлому престолу своему! Грех на мне, грех! Услышь, Господи! Я больше ничего не прошу у тебя, кроме смерти. Услыши мя, Господи! Или еще не исполнена чаша сия? Сколько шагов осталось мне до Голгофы?
   Услышь меня, Господи! Ты благ еси и премудр, и не может быть, чтобы малейшее зло истекало от тебя! Я грешен, я виновен в гибели ни в чем не повинных детей моих! Меня казни, Господи! Господи Боже мой, я требую казни! Сколько еще терпеть, сколько страдать и верить в нежданное чудо?!
   Да, я споткнулся, Господи! И возжелал встать — и погиб! И похотел счастья — и горе принес ближним моим! Пусть души детей моих с выси горней осудят меня, пусть проклянет супруга моя, ибо и на нее легла тень моего греха!
   Господи! Истреби меня до зела, но пусть те, кто грядет следом за мною, не свершат никогда убиения близких своих и никогда не забудут заветы Христовой любви!
   Меня называют Гордым. Да, Господи! Хочу искупить собою грядущее зло, хочу очистить землю мою от греха! Собою, Господи! Вот эти руки, не спасшие малых детей, вот эта плоть! Этот разум и это тленное тело! Что еще могу я отдать тебе?! Возьми душу мою, и дух мой смири до зела, и ввергни в геенну огненную! Пусть вечный огнь, тьма и червь снидающий будут моим уделом за смертной чертой! Накажи мя, Господи! Накажи так, чтобы не осталось больше ни для кого казней твоих! Над трупами этих детей молю тебя, Господи! Изжени меня и очисти мною скверну земли моея!
   Ваня! Семен! Дети мои, убитые вашим отцом! Прокляните и вы тоже меня! Ибо я родил вас во гресех, не подумав о вас, а токмо о себе одном, об утехе моей, желая обмануть Господа! Мать-сыра земля! Праматерь всего живого, и ты днесь прокляни и отступи меня в моем непростимом грехе! Все отступите от меня! Мерзок есмь и недостоин зрака живых!
   — Встань, Семен! — скорбно произносит Мария. — Подымись! Я не брошу, и не оставлю, и не прокляну тебя. Встань! У тебя остается земля, язык, а у меня — ты.
   Семен молча горбится над гробиком дитяти. Он закрывает лицо и судорожно трясет головой. И Мария опускается рядом с ним на ковер и гладит мужа по плечу, гладит молча, сама не в силах что-нибудь говорить. Слезы текут у нее по лицу и капают на грудь, точно медленные капли осенней сыри. Так они и сидят перед гробом, где рядом, один и другой, покоятся оба Семенова сына — его надежда, вера, упование и любовь.
   — Не плачь, Семен! — говорит Мария, сама едва сдерживающая рыдания. — Не плачь, я не покину тебя!


ГЛАВА 118


   Великий князь не плакал прилюдно на похоронах своих сыновей. Только вел себя как безумный, совсем, казалось, эабыв о существовании черной смерти. Целовал покрытые черными пятнами трупики, сам поправил молитвы на лбу сыновей, словно бы это была обычная смерть, словно тела не источали смертоносной заразы.
   Лик князя был страшен: запали щеки, проявились буграми все жилы, все кости лица. Он словно бы вышел из затвора или голодной тюрьмы, и только непереносимый блеск в обведенных чернотою глазах да стремительная, прежняя, ставшая еще более легкой походка говорили о том, что князь по-прежнему бодр, ежели не духом, то телом.
   Мария стискивала его щеки, по ночам яростно прижимала князя к своей груди, пробормотала единожды:
   — Быть может, я еще понесу от тебя!
   Семен поглядел сумеречно и отрешенно, только в глубине глаз проснулась на миг и сгасла прежняя надежда, но слова Марии запомнил. И вспомнил о них на смертном одре.
   Проходил апрель, повсюду текли ручья, обнажалась земля. Вытаивали изо льда забытые по осени трупы. Ржали кони, кричали птицы — все было как прежде, как всегда, когда наступает весна. Князь заболел в конце апреля и не обманывал себя ни часу, ни дня.
   Вокруг князева ложа собрались думные бояре, оставшиеся в живых, пришли оба брата, испуганно глядевшие на Семена. Прибыл Алексий.
   Грамота, составленная по настоянию умирающего, передавала весь Семенов удел, со всеми городами, селами, рухлядью, добром и примыслами, его супруге Марии и ее будущему сыну, ежели он родится у нее.
   Был ли Семен в помрачении ума или последний лучик надежды сверкнул перед ним из сказанных недавно наедине слов Марии? Неведомо. Но бояре, собравшиеся у смертного ложа князя своего, не посмели изменить завещания умирающего, оставили место в грамоте, куда должно было вписать имя сына-младенца, буде оный появится на свет.
   Алексий, новый епископ владимирский, нынешний местодержатель митрополичьего престола, слегка поправил текст грамоты, указав, что ежели сына у великого князя не будет, весь удел безраздельно переходит наследнику Семена, князю Ивану. И это приняли молча, не думая о том, даже не очень поняв в сей скорбный час, что местодержатель Алексий предлагает им принять новую форму наследования, небывалую доднесь на Руси, по которой вся власть и все имущество великого князя, вместо того чтобы распылять их среди потомков, сосредоточиваются в единых руках. И дружно, иные с увлажненными очами, выслушали конец скорбной грамоты, в коем Семен обращался к братьям своим:
   «А по отца нашего благословенью, что нам приказал жити за один, тако же и яз вам приказываю, своей братьи, жити за один. А лихих бы есте людей не слушали, и хто имет вас сваживати. Слушали бы есте отца нашего, владыки Олексея, тако же старых бояр, хто хотел отцу нашему добра и нам».
   Бояре по очереди подходили, ставили подписи свои. На выходе Василий Протасьич первый низко, до земли, поклонился своему князю. За ним и другие подходили к ложу, земно кланяли, прощаясь с князем своим. Иван подошел робко, со слезами в глазах. Семен пошевелился, покивал ему головою. Андрей не выдержал, бросился было на грудь брату. Семен отвел его рукою, примолвил:
   — Не смей! Вас двое теперь, живите, как я приказал! — И тихо, когда Андрей последним покидал покой старшего брата, прошептал: — Прощай, Андрюха, Машу мою сбереги! Поди, и не увидимся больше с тобой!
   Вечером, оставшись последний раз наедине с князем (завтра из утра Семена должны были постригать в монашеский чин), Мария горько посетовала:
   — Зачем ты так? Мне и не удержать, и не надобе столько! Оставил бы токмо на прожиток!
   — Ничего! — проговорил Семен с придыхом. — А вдруг… и вправду… сын? — Он помолчал, прикрывши глаза, вымолвил тихо: — Деток Бог прибрал, а ты, коли… Тебе поклонятце! Дядя Василий поможет… Прочее Алексий содеет… Сам настоял. Прости меня, Маша, за все прости!
   Семен сморгнул, слеза, скопившаяся в углу глаза, нежданная, одинокая, скатилась по впалой щеке. И по этой слезе, по беспомощной нежности, что вдруг прозвучала в шепоте князя, поняла вдруг, всем сердцем поняла, что умирает, что стал родным и уже не будет больше, и зарыдала, завыла в голос, припав к горячим бессильным рукам, что шевельнулись слабо, не то привечая, не то отстраняя…
   Князь Семен скончался двадцать шестого апреля. Ненадолго пережил его и старый тысяцкий, Василий Вельяминов. Ненадолго пережил и брат Андрей, погибший шестого июня, за сорок дней до рождения своего сына Владимира, будущего Владимира Храброго, прославленного московского воеводы.
   Летом Иван Иваныч, один оставший в живых из всей великокняжеской семьи, поехал на поставление в Орду, куда уже кинулся Костянтин Василич Суздальский со иными князьями и посол Великого Новгорода Смен Судаков, тоже хлопотавший за суздальского князя.
   Но Джанибек, выслушав всех, приняв по обычаю от урусутских князей нескудные дары и оглядев спорщиков своим грустно-насмешливым взглядом (даже теперь, после смерти великого князя, они не поняли ровно ничего!), исполнил последний долг дружбы, сотворив то, что еще мог сотворить для покойного, и о чем, наверно, попросил бы его сам князь Семен, — передавши великое княжение, все целиком, без разделов и споров, единственному наследнику Симеона — его брату, князю Ивану Иванычу.
   Алексия в ту пору уже не было в Москве. Он по приглашению патриарха уехал на поставленье в Царьград.


ГЛАВА 119


   Вечером после похорон князя Семена Алексий остался ночевать в монастыре Святого Богоявления. Ему не хотелось занимать митрополичьи покои до тех пор, пока из Царьграда не воротят послы, хотя как местоблюститель он и имел на это право. Однако у Алексия были свои правила и свой взгляд на природу власти, выработанный единожды и навсегда. Строгий с нижестоящими иерархами, он был строг прежде всего к себе самому и никогда не дозволял себе лишних или поспешных действий, как не дозволял своему телу роскошей и праздного отдыха.
   Стефан, который всю зиму исповедовал и причащал умирающих, обмывал трупы, отпевал и хоронил, чудом оставаясь в живых, так что, завидя высокую черную фигуру, московляне бросались перед ним на колени, словно перед спасителем, в этот вечер вознамерил поговорить с Алексием, ибо из Радонежа дошли до него слухи, что вся семья брага Петра умерла и дети остались одни.
   Алексий выслушал богоявленского игумена молча. Кивнул, о чем-то думая или соображая свое.
   — Брат Игнатий заменит меня в управлении монастырем! — присовокупил Стефан.
   — Не заменит! — кратко отверг Алексий, слушая и не слыша наступившую в келье тишину.
   — Повести мне, сколько осталось в живых монахов? — спросил он после долгого молчания. Стефан ответил. Алексий коротко вскинул глаза. Укорил:
   — Вот видишь?
   Еще помолчал и заговорил спокойно и твердо, глядя в огонь:
   — Инок отвержен мира, и мир чужд для него! Уходя в монастырь, мы умираем для мирской жизни и близких своих. Мнишь ли ты, что Господь, в силе и славе своей, не озаботит себя участью младеня? Не пошлет добрую душу, поставив ее на путях сироты? Ты уже впал единожды в обольщение мирского соблазна и видишь сам теперь, к чему это привело! Князь Семен должен был умереть бездетным, и сумел ли ты помешать веленью судьбы?
   — Должен был… умереть? — с запинкою повторил Стефан.
   — Да! — жестко отмолвил Алексий. — Он знал это сам, хотя до последнего часа и боролся с судьбой!
   — Господь карает лучших? — угрюмо вопросил Стефан.
   — Мы не ведаем, Стефане, на каких весах и кто весит наши судьбы. Смертному не дано сего знания. К счастью, не дано! Могли ли бы мы жить, зная о том наперед? Князь Семен взял на себя бремя отца своего, но возжаждал утех земного счастья, позабывши страх в сердце своем. Он был лучший князь, а Иван будет худший, и все же кара господня пристигла именно его, а не слабого духом Ивана. Власть должна быть бременем, и пока она бремя — стоит нерушимо. Когда же превращает себя в утеху — всему наступает конец, и даже то, что мнилось твердее твердыни, неостановимо рушит в пыль!
   — И князь Семен…
   — Исчерпал при жизни своей утехи мира и перед гробом узрел, сколь временен свет земного суетного бытия!
   — Но он будет спасен? Там, за гробом?
   — Это знает Господь! Не я! Я ведаю только одно: бремя свое он все-таки нес и донес до могилы. Будет прощен народ — и будет прощен князь Симеон вместе с племенем своим. Погибнет народ — и кара господня пристигнет усопшего князя. Грядущие после нас оправдают или осудят наши труды.
   — Отпусти меня, владыка Алексий! — тихо попросил Стефан. — Я слаб, я хочу уведать, что сталось с моими детьми!
   — Ступай, Стефане! — воздохнув, отмолвил Алексий, помолчав. — Но помни, что ты надобен и обещался не мне, но Господу Богу своему!


ГЛАВА 120


   В сумерках весенней ночи по мокрой, местами еще даже не протаявшей дороге на Радонеж шел с посохом высокий черный монах со странническою сумой за плечами. Он явно торопился, хотя и шел размеренною твердою поступью привыкшего к пешему странствию человека. К полудню он отшагал уже более сорока верст. Мертвые деревни встречались ему на пути, с растворенными дверьми, где, наверно, в полутьме клетей лежали непохороненные мертвецы. Он не глядел, не заходил туда. Он шел все вперед, и посох в его руке мерно подкреплял широкий шаг странника. К вечеру он был уже под Радонежом и, услышав издали разноголосый собачий брех, широко перекрестился. Раз есть собаки, значит, есть и жители, значит, Радонеж не вымер целиком, хотя и стоит на проезжем пути!
   Уже в сумерках он постучал в двери высокого, потемневшего от дождей и непогод дома рядом с церковью. Изнутри детский голосок ответил:
   — Кто там?
   Инок отступил на шаг, отер рукавом вдруг и разом вспотевшее чело, прокашлял, прежде чем ответить:
   — Это я! Твой отец, Стефан!
   Двери отворились. На пороге стоял глазастый тоненький мальчик, до боли в груди напомнивший ему Нюшу.
   — Здравствуй… дяденька! — ответил, запинаясь, отрок и покраснел. — Входи! — примолвил он, отступая внутрь горницы.
   Скоро отец и сын сидели друг против друга за грубым кухонным столом. Печь, однако, была истоплена, и на столе лежали хлеб и горка печеной репы. Мальчик рассказывал:
   — Тетя Катя умерла, и дядя Пеша тоже умер, вслед за нею. И его тоже похоронили. И братик умер, и сестрички все умерли, и их всех похоронили во-о-он там! И я тоже рыл могилки, и обмывал, и все делал! А потом пришла тетя Шура и сказала, что будет тут жить, чтобы я тоже не умер с голоду…
   — Какая это тетя Шура?
   — А Тормосова!
   Стефан покивал головой, украдкой смахнув непрошеную слезу с ресниц.
   — Дядя… Батя! — поправился мальчик, покраснев. — А я в монахи хочу! Как дядя Сережа! Как отец Сергий! — поправился он, снова зарозовев. — Отведи меня к нему! Тетя Шура бает, некогда ей и далеко… А землю, и коровок, и коней пусть забирают Тормосовы!
   Нюшин сын, кажется, все уже обдумал задолго до прихода отца. Стефан сидел, опустив голову. Покаянно молчал, поминая слова Алексия и свое давешнее неверие в господнюю благость.
   — Ты очень хочешь в монахи? — спросил он, подымая голову и строго вперяя взгляд в васильковые очи сына.
   — Ага! — кивнул тот. — Я и молитвы читаю, и мясного не ем, как дядя Сережа, как отец Сергий, — снова поправился он, — и с ребятами не играю, могу и ночью не спать! Очень хочу в монахи! Я сам, когда братика хоронил, и обмывал, и рубашечку ему надевал чистую, и не боялся совсем, вот! Я все буду там делать: и воду носить, и дрова колоть, и на молитве стоять с дядею Сережей! Скажем только тетеньке Шуре и пойдем, да?
   Стефан сидел за столом, не глядя на отрока, и, опустив голову, тихо плакал. Горячие слезы капали на тесовый пол. Быть может, только теперь ему и предстоит совершить достодолжное: отвести и передать Нюшиного отрока своему младшему брату, попросив Сергия постричь мальчика в иноческий сан. Быть по сему! Он отер слезы тыльной стороною руки и решительно встал, так и не тронув ни хлеба, ни репы. Быть может, покойная Нюша, воскреснув в этом отроке, сама пожелала заново переиначить свою прежнюю жизнь!
   — Пойдем! — вымолвил он. — Отведу тебя к дяде!
   Сын с засиявшим лицом набросил на плеча немудреный свой зипунишко, надвинул шапку на уши и доверчиво вложил потную ладошку в широкую руку отца, которого так и не научился называть батей.
   — Сперва к тете Шуре, да?
   Они притворили за собою двери и вышли в ночь.


ЭПИЛОГ


   Деревня, через которую когда-то проезжал князь Симеон, напившийся тут молока, была пуста. Кто не ушел — умер. Марья, последняя оставшаяся в живых, с усилием сложила на груди руки покойнику мужу и, шатаясь от слабости, вылезла на крыльцо. На воздухе ее вырвало кровью. В голове звенело, в глазах все плыло, и тело было легкое, невесомое, только бы полететь, но ноги подвертывались, не давали оторваться от земли.