Страница:
— Третий брак! Церковь прещает, тово! — озабоченно откликнул Иван Акинфов.
И почти хором, во единый вздох, вымолвили все четверо в голос:
— Митрополит Феогност!
— Добро! — сказал Симеон, хмуро глядя на избранных думцев и по-прежнему сжимая кулаки. — Ты, Андрей, готовься, поедешь сватом во Тверь! Алексея Петровича Хвоста созвать ко мне завтра из утра, поедете вместе! А забота церковная — не ваша, бояре! — докончил он, вставая. — С Алексием и с Феогностом перемолвлю сам!
И почти хором, во единый вздох, вымолвили все четверо в голос:
— Митрополит Феогност!
— Добро! — сказал Симеон, хмуро глядя на избранных думцев и по-прежнему сжимая кулаки. — Ты, Андрей, готовься, поедешь сватом во Тверь! Алексея Петровича Хвоста созвать ко мне завтра из утра, поедете вместе! А забота церковная — не ваша, бояре! — докончил он, вставая. — С Алексием и с Феогностом перемолвлю сам!
ГЛАВА 81
Он не обманывал себя ни часу. Ни Алексий, ни тем паче Феогност не дадут благословения на третий брак. Но Феогност уехал во Владимир и воротится только на Святках. Алексий сейчас в Суздале, на Москве будет после Рождества. Требовалось именно теперь отослать сватов, чтобы дело получило огласку, стало прилюдным, чтобы с возвращением Феогноста стало неможно поворотить назад.
И теперь все зависело от Алексея Хвоста-Босоволкова, вечного противника Вельяминовых и главы всех недовольных единоначалием московского тысяцкого, потому что ежели сватом поедет Алексей Хвост, то умолкнут покоры и пересуды, стихнут недовольные давешним решением княжьим, а он — он должен будет принять Босоволкова опять в думу и посадить рядом с прочими, и древняя пря Босоволковых с Вельяминовыми возгорит с новою силой… Ах! Она возгорит все равно! Босоволковым мирволит Иван, а пока он, Симеон, жив, Алексею Хвосту все одно не сестъ на место Василья Вельяминова! (Допустив Всеволода до тверского стола, он теперь сотворял вторую уступку, чреватую грядущими смутами, ежели не кровью, и понимал это, и — не хотел понимать ничего!) Алексей Петрович явился в княжой терем не умедлив. Выглядел празднично. Верно, изодел лучшие порты, был в бархате и бобровой чуге, с золотою цепью на шее. Выглядел величественно. Семен давно не видал близко Алексея Хвоста и подивил невольно сановитой осанистости боярина.
С Алексеем Петровичем разговаривать было легко. По-своему Босоволков был и прям, и бесхитростен, и даже честен. Ежели Семен Иваныч дает ему место в думе великокняжеской, сказал боярин, то и он не станет ждать приезду владыки Феогноста.
Симеон поглядел Алексею внимательно в глаза и подписал грамоту, коей Алексей Петрович наконец-то восстанавливался во всех прежних своих правах. Боярин вышел, степенно поклонясь.
Семен, когда за Алексеем Петровичем захлопнулась дверь, закрыл лицо ладонями и так сидел недвижимо, чуя, как горячая кровь толчками ударяет в сердце. Что еще должен содеять он на этом пути? Неужели Алексий прав?! Но его уже несло, как камень, пущенный из пращи. Он должен был долететь до конца или разбиться… Через два дня сваты уехали в Тверь.
Феогност воротился раньше, чем его ожидали. Он уже все знал и принял великого князя на своем подворье со строгой властностью духовного судии. Быть может, намеренно, дабы не остаться с князем с глазу на глаз, митрополит удержал при себе двоих настоятелей, архимандрита и четверых протодьяконов.
Архимандрит и настоятели монастырей сидели, протодьяконы стояли по сторонам митрополичьего седалища, Феогност в своем кресле поместился в середине собрания. Он был тщательно одет, в дорогом саккосе из византийского аксамита, с двумя панагиями в жемчугах, с золотым наперсным крестом, с митрополичьим посохом дивной работы с рукоятью, резанной из желтой кости древнего подземного зверя, которую привозят иногда новогородские купцы из-за Камня, в своей алтабасной митре с алмазным навершием, — и все имело вид духовного суда над князем.
Семен, усевшись в предложенное высокое креслице прямь Феогноста, бесился в душе, понимая, какую оплошку сотворил, придя сам к митрополиту, вместо того чтобы позвать духовного владыку Руси к себе во дворец, где он, князь, мог бы вот так же, вздев парчовые одежды, принимать Феогноста, независимо восседая перед митрополитом.
Напряженным срывающимся голосом Семен попросил у Феогноста благословения на новый брак, объяснив с натугою, что прежний был недействителен.
Феогност молчал. Черты лица его словно закаменели.
— Сыне мой! — ответил он наконец. — Брак есть таинство, заключаемое на небесах, пред Богом! И разрешить узы те может токмо Господь. То, о чем ты рек ныне, есть лишь блуд и беснование плоти. Подумай! — Он предостерегающе поднял руку, заставив Симеона промолчать. — Ежели един из супругов тотчас по заключении брака, муж или жена, впадет в тяжкую болесть и годами будет лежать на одре скорби, не должен ли второй свято блюсти таинство брачное и ходить со всяческим тщанием за болящим супругом своим?! Не тако же ли супружница Алексея, человека божьего, всю жизнь, будучи девственницею, оставалась верна мужу своему, хотя он и покинул ее и ушел из дому безвестно? Не плотскую похоть, но духовную связь освящает в браке Господь!
— Владыко! — сурово и страстно прервал Феогноста Семен. — Ты забыл, что я князь и глава и должен оставить наследника по себе для земли своея, для языка и народа русского! Что не похоть, а долг перед подданными, доверенными мне Господом, заставил мя ныне пренебречь, как ты говоришь, узами брака! Мне надобен наследник, сын! И потом, этот союз должен положить конец древнему спору городов, от коего гибнет наша земля! Вот с чем пришел я к тебе!
Лицо Феогноста не дрогнуло, только, быть может, еще более омертвело.
— Князь! Царство божие — не от мира сего! Я не могу воротить твоих послов из Твери. Но подумай и ты, на что идешь и против чего восстал ныне! Быть может, тебе не велено иметь сына от Господа? Быть может, именно в этом и заключен вышний промысл, и кара, и искупление твое? Можем ли мы, смертные, ведать пути всевышнего? Ты и так многажды погрешал противу узаконений церковных, хранил языческие капища, не дозволяя мнихам по слову моему порушить сей оплот суеверия и тьмы. Многажды призывал к себе колдунов и колдуний, впадая в блуд духовный и упорствуя, паки упорствуя во гресех!
Побледнев и отемнев взором, Семен ответствовал глухо, что отныне отступит от ворожбы и дозволяет владыке, ежели тот восхощет, срубить священную рощу с Велесовым дубом на Москве-реке.
Это была еще одна уступка, схожая с предательством, но ему было не до старухи колдуньи в сей час.
Феогност склонил голову, молча приняв этот дар Симеона, но не изменился ликом и не отступил ни на шаг от прежереченного.
— С божьею волей бесполезно спорить, сыне мой! — выговорил он. — Лучше смирись! Я же как твой духовный отец все одно не могу при живой жене благословити тебя на третий брак, ни разрешить иереям сочетать тебя с нею святыми узами пред алтарем церкви божией!
Это была стена. (И Алексий прибавит к сему, что свобода воли, данная смертному, заключена в послушании вышней воле, и будет прав… Все равно!) Симеон встал. Поднялся неспешно и Феогност. Так они и стояли друг перед другом — земная и духовная власти, человек и обычай, вопль смертного естества и голос высшего разума в непреложном одеянии земных своих установлений.
За ним, Симеоном, за его плечами были оружные полки, и дружба с ханом, и давнее уважение к власти. За Феогностом — только церковное предание, но оно было сильнее серебра, оружных полков и воли земных властителей.
Князю было отказано в благословении и в таинстве брака. Семен, сдержав себя, склонился к руке архипастыря.
— Подумай, сыне! — еще раз предостерег его Феогност. — Слово мое непреложно!
Ничего не ответив, князь покинул митрополичий покой.
В голове его, пока он проходил переходами к себе в терема, сложилось отчаянное решение: он находит иерея, быть может и во Твери, который перевенчает их, нарушив Феогностову волю. За серебро, за подарки, из страха ли — все равно! Таинство не зависит от духовной чистоты пастыря, пока он не отрешен от сана… Странно, только теперь ему пришла в голову страшная мысль: а согласится ли на брак с ним сама Мария? Тем паче теперь, после прещения Феогностова? Он все делал так, словно его любовь только того и ждала, чтобы кинуться ему в объятия; а ежели нет? Чему он поверил? Себе? Неуверенным словам Всеволода, вынужденного сказать то и так, чтобы расположить к себе великого князя? Что-то ее заставляло все эти годы отказывать женихам? Быть может, она и вовсе не мыслит о браке? Быть может, вот теперь, скоро, с возвращением сватов из Твери он станет смешон всей Москве, нет, всему владимирскому княжению и даже паче того — всем окрестным землям! Быть может, Феогност прав? Быть может, браки действительно заключаются в небесах, и нет в том нашей земной воли, и бесполезно спорить с судьбой?
Почему простые бабы в семьях смердов живут, не мудрствуя лукаво, с тем, с кем сведет их судьба по воле родительской, и счастливы, и не ищут иной судьбы, и не в этом ли высший жертвенный жребий женщины? Служить мужу своему, данному свыше, не споря с судьбою, превозмогая труды, и печали, и пьянство, и лень, и вольный норов супруга своего? Не подает ли ныне он и всем прочим поваду творить брак по хотению своему? Он, князь и глава народа русского? Но — нет, нет, нет! Нет!!! — кричала душа, кричала, и билась, и плакала, и восставала на брань, и требовала, взывая: «Господи, сотвори чудо!»
Понимают ли они все, что ся творит со мною? Понимаю ли я сам, на что пошел и куда иду?
…А сваты уже в Твери. Вот они входят по ступеням. Вот останавливают под матицею, а Настасья сидит за прялицею или пяльцами и не глядит, и не смотрит, ссучивая бегучую нить.
Вот сваты кланяют в пояс, на них кушаки задом наперед. Вот начинают разговор околичностями: мол, следили куницу, след привел к твоему терему, госпожа!
Вот входит Всеволод и не знает, куда девать большие руки, и волнуется
— впервой ему отдавать замуж сестру!
Вот сваты заводят разговор прямее: у вас-де товар, а у нас купец! Андрей Кобыла улыбается широко, Алексей Петрович Хвост строг и важен. Их еще не пригласили переступить матицу, но вот уже и зовут, и сажают, и тогда Настасья, отложив кудель, обращает взоры свои к московским боярам и говорит, что дочь у нее уже на возрасте и надобно прошать девушку, без ее воли, мол, и я, мать, не могу дать вам ответа, и кивает Всеволоду, и тот идет за сестрой, а Мария уже ждет…
И дальше картина не состраивалась у него в голове. Как одета? Как глянет? Что ответит брату? За все эти долгие месяцы он, оказывается, вовсе не представлял ее себе живую, такую, какова она есть, а токмо придумывал и изобретал, водил за собою за руку, словно бесплотную тень… И сейчас, когда впервые ей, земной, предстоит сказать свое слово, он не знает, не может уведать, ни представить, что за слово скажет она. Быть может, откажет! И — к лучшему. Он будет рыдать, лежа ничком, потом утихнет, встанет, неживой уже, и станет хлопотать, и строить, и началовать, и притворяться живым, и это будет страшнее всего! А там подойдет старость или случайная болесть, ордынская чума или иное что — и конец. И череп, омытый дождями. (Лучше так, лучше в поле, безвестно, без могилы и даже креста!) Маша, Мария! Скажи скорее, что ты хочешь сказать, ибо я уже не могу жить, не узнавши решения твоего!
И теперь все зависело от Алексея Хвоста-Босоволкова, вечного противника Вельяминовых и главы всех недовольных единоначалием московского тысяцкого, потому что ежели сватом поедет Алексей Хвост, то умолкнут покоры и пересуды, стихнут недовольные давешним решением княжьим, а он — он должен будет принять Босоволкова опять в думу и посадить рядом с прочими, и древняя пря Босоволковых с Вельяминовыми возгорит с новою силой… Ах! Она возгорит все равно! Босоволковым мирволит Иван, а пока он, Симеон, жив, Алексею Хвосту все одно не сестъ на место Василья Вельяминова! (Допустив Всеволода до тверского стола, он теперь сотворял вторую уступку, чреватую грядущими смутами, ежели не кровью, и понимал это, и — не хотел понимать ничего!) Алексей Петрович явился в княжой терем не умедлив. Выглядел празднично. Верно, изодел лучшие порты, был в бархате и бобровой чуге, с золотою цепью на шее. Выглядел величественно. Семен давно не видал близко Алексея Хвоста и подивил невольно сановитой осанистости боярина.
С Алексеем Петровичем разговаривать было легко. По-своему Босоволков был и прям, и бесхитростен, и даже честен. Ежели Семен Иваныч дает ему место в думе великокняжеской, сказал боярин, то и он не станет ждать приезду владыки Феогноста.
Симеон поглядел Алексею внимательно в глаза и подписал грамоту, коей Алексей Петрович наконец-то восстанавливался во всех прежних своих правах. Боярин вышел, степенно поклонясь.
Семен, когда за Алексеем Петровичем захлопнулась дверь, закрыл лицо ладонями и так сидел недвижимо, чуя, как горячая кровь толчками ударяет в сердце. Что еще должен содеять он на этом пути? Неужели Алексий прав?! Но его уже несло, как камень, пущенный из пращи. Он должен был долететь до конца или разбиться… Через два дня сваты уехали в Тверь.
Феогност воротился раньше, чем его ожидали. Он уже все знал и принял великого князя на своем подворье со строгой властностью духовного судии. Быть может, намеренно, дабы не остаться с князем с глазу на глаз, митрополит удержал при себе двоих настоятелей, архимандрита и четверых протодьяконов.
Архимандрит и настоятели монастырей сидели, протодьяконы стояли по сторонам митрополичьего седалища, Феогност в своем кресле поместился в середине собрания. Он был тщательно одет, в дорогом саккосе из византийского аксамита, с двумя панагиями в жемчугах, с золотым наперсным крестом, с митрополичьим посохом дивной работы с рукоятью, резанной из желтой кости древнего подземного зверя, которую привозят иногда новогородские купцы из-за Камня, в своей алтабасной митре с алмазным навершием, — и все имело вид духовного суда над князем.
Семен, усевшись в предложенное высокое креслице прямь Феогноста, бесился в душе, понимая, какую оплошку сотворил, придя сам к митрополиту, вместо того чтобы позвать духовного владыку Руси к себе во дворец, где он, князь, мог бы вот так же, вздев парчовые одежды, принимать Феогноста, независимо восседая перед митрополитом.
Напряженным срывающимся голосом Семен попросил у Феогноста благословения на новый брак, объяснив с натугою, что прежний был недействителен.
Феогност молчал. Черты лица его словно закаменели.
— Сыне мой! — ответил он наконец. — Брак есть таинство, заключаемое на небесах, пред Богом! И разрешить узы те может токмо Господь. То, о чем ты рек ныне, есть лишь блуд и беснование плоти. Подумай! — Он предостерегающе поднял руку, заставив Симеона промолчать. — Ежели един из супругов тотчас по заключении брака, муж или жена, впадет в тяжкую болесть и годами будет лежать на одре скорби, не должен ли второй свято блюсти таинство брачное и ходить со всяческим тщанием за болящим супругом своим?! Не тако же ли супружница Алексея, человека божьего, всю жизнь, будучи девственницею, оставалась верна мужу своему, хотя он и покинул ее и ушел из дому безвестно? Не плотскую похоть, но духовную связь освящает в браке Господь!
— Владыко! — сурово и страстно прервал Феогноста Семен. — Ты забыл, что я князь и глава и должен оставить наследника по себе для земли своея, для языка и народа русского! Что не похоть, а долг перед подданными, доверенными мне Господом, заставил мя ныне пренебречь, как ты говоришь, узами брака! Мне надобен наследник, сын! И потом, этот союз должен положить конец древнему спору городов, от коего гибнет наша земля! Вот с чем пришел я к тебе!
Лицо Феогноста не дрогнуло, только, быть может, еще более омертвело.
— Князь! Царство божие — не от мира сего! Я не могу воротить твоих послов из Твери. Но подумай и ты, на что идешь и против чего восстал ныне! Быть может, тебе не велено иметь сына от Господа? Быть может, именно в этом и заключен вышний промысл, и кара, и искупление твое? Можем ли мы, смертные, ведать пути всевышнего? Ты и так многажды погрешал противу узаконений церковных, хранил языческие капища, не дозволяя мнихам по слову моему порушить сей оплот суеверия и тьмы. Многажды призывал к себе колдунов и колдуний, впадая в блуд духовный и упорствуя, паки упорствуя во гресех!
Побледнев и отемнев взором, Семен ответствовал глухо, что отныне отступит от ворожбы и дозволяет владыке, ежели тот восхощет, срубить священную рощу с Велесовым дубом на Москве-реке.
Это была еще одна уступка, схожая с предательством, но ему было не до старухи колдуньи в сей час.
Феогност склонил голову, молча приняв этот дар Симеона, но не изменился ликом и не отступил ни на шаг от прежереченного.
— С божьею волей бесполезно спорить, сыне мой! — выговорил он. — Лучше смирись! Я же как твой духовный отец все одно не могу при живой жене благословити тебя на третий брак, ни разрешить иереям сочетать тебя с нею святыми узами пред алтарем церкви божией!
Это была стена. (И Алексий прибавит к сему, что свобода воли, данная смертному, заключена в послушании вышней воле, и будет прав… Все равно!) Симеон встал. Поднялся неспешно и Феогност. Так они и стояли друг перед другом — земная и духовная власти, человек и обычай, вопль смертного естества и голос высшего разума в непреложном одеянии земных своих установлений.
За ним, Симеоном, за его плечами были оружные полки, и дружба с ханом, и давнее уважение к власти. За Феогностом — только церковное предание, но оно было сильнее серебра, оружных полков и воли земных властителей.
Князю было отказано в благословении и в таинстве брака. Семен, сдержав себя, склонился к руке архипастыря.
— Подумай, сыне! — еще раз предостерег его Феогност. — Слово мое непреложно!
Ничего не ответив, князь покинул митрополичий покой.
В голове его, пока он проходил переходами к себе в терема, сложилось отчаянное решение: он находит иерея, быть может и во Твери, который перевенчает их, нарушив Феогностову волю. За серебро, за подарки, из страха ли — все равно! Таинство не зависит от духовной чистоты пастыря, пока он не отрешен от сана… Странно, только теперь ему пришла в голову страшная мысль: а согласится ли на брак с ним сама Мария? Тем паче теперь, после прещения Феогностова? Он все делал так, словно его любовь только того и ждала, чтобы кинуться ему в объятия; а ежели нет? Чему он поверил? Себе? Неуверенным словам Всеволода, вынужденного сказать то и так, чтобы расположить к себе великого князя? Что-то ее заставляло все эти годы отказывать женихам? Быть может, она и вовсе не мыслит о браке? Быть может, вот теперь, скоро, с возвращением сватов из Твери он станет смешон всей Москве, нет, всему владимирскому княжению и даже паче того — всем окрестным землям! Быть может, Феогност прав? Быть может, браки действительно заключаются в небесах, и нет в том нашей земной воли, и бесполезно спорить с судьбой?
Почему простые бабы в семьях смердов живут, не мудрствуя лукаво, с тем, с кем сведет их судьба по воле родительской, и счастливы, и не ищут иной судьбы, и не в этом ли высший жертвенный жребий женщины? Служить мужу своему, данному свыше, не споря с судьбою, превозмогая труды, и печали, и пьянство, и лень, и вольный норов супруга своего? Не подает ли ныне он и всем прочим поваду творить брак по хотению своему? Он, князь и глава народа русского? Но — нет, нет, нет! Нет!!! — кричала душа, кричала, и билась, и плакала, и восставала на брань, и требовала, взывая: «Господи, сотвори чудо!»
Понимают ли они все, что ся творит со мною? Понимаю ли я сам, на что пошел и куда иду?
…А сваты уже в Твери. Вот они входят по ступеням. Вот останавливают под матицею, а Настасья сидит за прялицею или пяльцами и не глядит, и не смотрит, ссучивая бегучую нить.
Вот сваты кланяют в пояс, на них кушаки задом наперед. Вот начинают разговор околичностями: мол, следили куницу, след привел к твоему терему, госпожа!
Вот входит Всеволод и не знает, куда девать большие руки, и волнуется
— впервой ему отдавать замуж сестру!
Вот сваты заводят разговор прямее: у вас-де товар, а у нас купец! Андрей Кобыла улыбается широко, Алексей Петрович Хвост строг и важен. Их еще не пригласили переступить матицу, но вот уже и зовут, и сажают, и тогда Настасья, отложив кудель, обращает взоры свои к московским боярам и говорит, что дочь у нее уже на возрасте и надобно прошать девушку, без ее воли, мол, и я, мать, не могу дать вам ответа, и кивает Всеволоду, и тот идет за сестрой, а Мария уже ждет…
И дальше картина не состраивалась у него в голове. Как одета? Как глянет? Что ответит брату? За все эти долгие месяцы он, оказывается, вовсе не представлял ее себе живую, такую, какова она есть, а токмо придумывал и изобретал, водил за собою за руку, словно бесплотную тень… И сейчас, когда впервые ей, земной, предстоит сказать свое слово, он не знает, не может уведать, ни представить, что за слово скажет она. Быть может, откажет! И — к лучшему. Он будет рыдать, лежа ничком, потом утихнет, встанет, неживой уже, и станет хлопотать, и строить, и началовать, и притворяться живым, и это будет страшнее всего! А там подойдет старость или случайная болесть, ордынская чума или иное что — и конец. И череп, омытый дождями. (Лучше так, лучше в поле, безвестно, без могилы и даже креста!) Маша, Мария! Скажи скорее, что ты хочешь сказать, ибо я уже не могу жить, не узнавши решения твоего!
ГЛАВА 82
Сергий рубил дрова. Дрова были навожены с осени, по первому снегу, на ручной самодельной волокуше. На нем был сероваленый суконный зипун. Овчинный, по грехам, пропал как раз в ту пору.
Несколько месяцев прожив в одиночестве, Сергий, увидев в березках бродячего мниха, явно направлявшегося к нему, помнится, так обрадовался человечьему голосу, что не захотел узреть ни вороватой оглядки, ни излишней льстивости, ни осторожного вопроса о богатом покровителе монастыря. Чая обрести в захожем брате сотоварища, он от сердца накормил его хлебом, ягодами и кореньями с малого своего огородика, стараясь не замечать ни жадности, с коей брат поглощал пищу, ни брюзгливости, явившейся в нем тотчас с сытостью. Освоившись, отогревшись у печи, которую он топил не переставая, пока Сергий хлопотал по хозяйству, носил воду и разметал двор, брат принялся свысока поучать Сергия:
— Ты ищо молод! (Разумелось, что и несмыслен разумом.) Монастырь должон иметь богатого покровителя! Вот я был… — Он поперхнулся, невнятно произнеся название монастыря. — Дак то монастырь! Каких рыбин привозили к столу! Осетры во-о-от такие! Страшно и позрети! — Он щурился на огонь, причмокивая, вспоминая, верно, обильные трапезы. На вопрос Сергия, почто же брат тогда ушел из монастыря, вскинулся яро: — Пошто ушел! Пошто ушел… Завистники… Отцу иконому не приглянись, оногды и не евши просидишь… Довели!.. Да и вклад тамо…
Сергий чуть улыбнулся, смолчав. Подумал, что здесь, в лесу, захожему брату скоро придется понять, что не в рыбах и не в покровителях заключена суть монашеской жизни.
Назавтра брат пошел было на работу вместе с Сергием, но скоро устал, ссылаясь на застарелую нутряную болесть, все посиживал да посиживал, глядя, как Сергий неутомимо валит и валит лес.
— И работашь как дурной! — ворчал он вечером. — Мнихи рази так работают? Мнихи Господа молят, вот!
Однако и молитвы вместе с Сергием брат не выдержал. Начал сперва переминаться с ноги на ногу, потом опустился на колени и даже лег на пол, словно бы от молитвенного усердия, тут же, впрочем, едва не всхрапнув, и, наконец, пробормотав: «Пойду лягу», выбрался из церкви.
Когда Сергий воротился к себе, брат уже спал, накинув и подложив под себя все, что было теплого в доме. Сергий не стал тревожить его, улегшись на голый пол.
На третий день брат заскучал. Заметив, что Сергий вновь сряжается в лес, пробормотал, отводя глаза:
— Ты поработай, а я помолюсь за тебя!
Сергий знал, уходя, что видит его последний раз. Знал, но не придал веры знанию своему… С годами это внутреннее знание все укреплялось и укреплялось в нем, и он уже и сам полагался на него и не ошибался после того разу никогда. Он, помнится, еще кинул взгляд на свой овчинный зипун — захотелось взять с собою, — но отдумал, да и устыдил себя. В тот день Сергий рубил лес до вечера не переставая (с собою была взята краюха ржаного хлеба). Когда, порядком уставши, он явился наконец домой, брата не было и не было полумешка муки — последнего, как на грех! И не было овчинного зипуна. Без муки до нового привозу Сергий еще мог просуществовать: толочь заместо муки липовую кору ему уже приходилось; потеря зипуна в чаянии близких морозов была страшнее. Пока, впрочем, хватало суконной рабочей свиты, и Сергий, рассчитав сроки, порешил, сократив даже несколько служебный устав, сугубо налечь на дрова, чтобы, когда грянут морозы, не было нужды уходить далеко в лес.
К слову сказать, нового овчинного зипуна Сергий так и не завел. Притерпелся, привык и позже даже предпочитал сероваленую суконную сряду овчине…
Брат этот научил его многому. И не то что недоверию. Постановив в сердце своем всегда доверять людям, Сергий доверял им и впредь, но отроческое, радостно-светлое ожидание добра от всякого встреченного прохожего неприметно перешло у него в требовательно-настойчивую мягкость пастырского началованья, в то, что позже называли в Сергии строгостью. Он понял, что редкий человек не нуждается в понуждении внешнем и лишь немногие, подобно ему самому, дерзают сами создавать себе это понуждение.
В первую зиму у Сергия дров до весны не хватило. Пришлось бродить в лесу по пояс, а то и по грудь в мокром снегу, рубить и таскать полусгнивший валежник. Нынче запас был отменен, тем паче что он и не баловал себя излишним избяным теплом.
На морозе дрова кололись легко, правда, иные дерева не враз поддавались его секире. Приходило соразмерять силу удара с твердостью — на глаз — очередной колоды. Сергий заметил, что расколется или нет полено, он знает уже в тот миг, когда топор падает вниз, еще не коснувшись дерева. Он приодержался, попробовал приказывать топору, но сразу же ничего не получилось. Тогда он вновь отдался работе свободно и вновь почувствовал, что знает, расколется или нет очередное полено, еще до удара. Он даже усмехнулся радостно, когда понял: знание приходило и здесь, в этом простом мужицком деле, не от головы, не от хитромыслия, а от сердца. И знание это было безошибочным. Еще до удара… Да, нужна и сила, и навычка, и топор нужен, но еще до удара и — безошибочно! Он уже давно нарубил потребное дню, но продолжал и продолжал вздымать секиру. Росла груда наколотых дров
— и росло прозрение. Он точно знал, что полено расколется (или нет), до удара. Каждый раз. Без единой ошибки.
Не тако же ли и на рати? — пришло ему на ум, и Сергий вновь приодержал вздетый топор. Не тако же ли и ратный труд?! Пото и пишут на иконах скачущих в сечу со вздетыми саблями, а инех валящихся от не нанесенного еще удара… Такожде и на ратях! Да, конечно! Духовно победоносны еще до сражения, и победители до победы, и сраженный падает (начинает падать), не тронутый еще валящимся на него мечом… Такожде!
Он вновь стал рубить, и ликующая сила приливала к плечам: такожде!
Уже до боя (и, верно, может быть, и без боя!) побеждают правые. Пото и одоляют един тысящу, а два — тьму. В духе причина всего: и воинского одоления на враги, и царств одержания, и даже столь малого дела, коим он занимает себя сейчас. «Гонимы гневом»… Воистину! И это — главное! Дух, коему подчинена плоть. Всегда подчинена! Нет слабых духом, есть ленивые, есть лукавые духом, есть высокоумные, без сердца тщащиеся познать истину. Но ежели дух устремлен и полон веры, плоть, ведомая им, победоносна всегда, еще до деяния, до боя, до удара, так же точно, как точно каждый раз он, опуская секиру, еще не коснувшуюся дерева, уже ясно знает, расколет или нет очередной чурак.
Вечерело. Далеко в морозном ясном воздухе раздавались удары топора. И кто бы мог помыслить, что одинокий монах, вздымающий раз за разом секиру, уже не дровы рубит, а решает для себя сложнейшую философскую задачу, от коей зависит взгляд на все сущее и в коей коренятся основы деяний человеческих и многоразличных вер.
Несколько месяцев прожив в одиночестве, Сергий, увидев в березках бродячего мниха, явно направлявшегося к нему, помнится, так обрадовался человечьему голосу, что не захотел узреть ни вороватой оглядки, ни излишней льстивости, ни осторожного вопроса о богатом покровителе монастыря. Чая обрести в захожем брате сотоварища, он от сердца накормил его хлебом, ягодами и кореньями с малого своего огородика, стараясь не замечать ни жадности, с коей брат поглощал пищу, ни брюзгливости, явившейся в нем тотчас с сытостью. Освоившись, отогревшись у печи, которую он топил не переставая, пока Сергий хлопотал по хозяйству, носил воду и разметал двор, брат принялся свысока поучать Сергия:
— Ты ищо молод! (Разумелось, что и несмыслен разумом.) Монастырь должон иметь богатого покровителя! Вот я был… — Он поперхнулся, невнятно произнеся название монастыря. — Дак то монастырь! Каких рыбин привозили к столу! Осетры во-о-от такие! Страшно и позрети! — Он щурился на огонь, причмокивая, вспоминая, верно, обильные трапезы. На вопрос Сергия, почто же брат тогда ушел из монастыря, вскинулся яро: — Пошто ушел! Пошто ушел… Завистники… Отцу иконому не приглянись, оногды и не евши просидишь… Довели!.. Да и вклад тамо…
Сергий чуть улыбнулся, смолчав. Подумал, что здесь, в лесу, захожему брату скоро придется понять, что не в рыбах и не в покровителях заключена суть монашеской жизни.
Назавтра брат пошел было на работу вместе с Сергием, но скоро устал, ссылаясь на застарелую нутряную болесть, все посиживал да посиживал, глядя, как Сергий неутомимо валит и валит лес.
— И работашь как дурной! — ворчал он вечером. — Мнихи рази так работают? Мнихи Господа молят, вот!
Однако и молитвы вместе с Сергием брат не выдержал. Начал сперва переминаться с ноги на ногу, потом опустился на колени и даже лег на пол, словно бы от молитвенного усердия, тут же, впрочем, едва не всхрапнув, и, наконец, пробормотав: «Пойду лягу», выбрался из церкви.
Когда Сергий воротился к себе, брат уже спал, накинув и подложив под себя все, что было теплого в доме. Сергий не стал тревожить его, улегшись на голый пол.
На третий день брат заскучал. Заметив, что Сергий вновь сряжается в лес, пробормотал, отводя глаза:
— Ты поработай, а я помолюсь за тебя!
Сергий знал, уходя, что видит его последний раз. Знал, но не придал веры знанию своему… С годами это внутреннее знание все укреплялось и укреплялось в нем, и он уже и сам полагался на него и не ошибался после того разу никогда. Он, помнится, еще кинул взгляд на свой овчинный зипун — захотелось взять с собою, — но отдумал, да и устыдил себя. В тот день Сергий рубил лес до вечера не переставая (с собою была взята краюха ржаного хлеба). Когда, порядком уставши, он явился наконец домой, брата не было и не было полумешка муки — последнего, как на грех! И не было овчинного зипуна. Без муки до нового привозу Сергий еще мог просуществовать: толочь заместо муки липовую кору ему уже приходилось; потеря зипуна в чаянии близких морозов была страшнее. Пока, впрочем, хватало суконной рабочей свиты, и Сергий, рассчитав сроки, порешил, сократив даже несколько служебный устав, сугубо налечь на дрова, чтобы, когда грянут морозы, не было нужды уходить далеко в лес.
К слову сказать, нового овчинного зипуна Сергий так и не завел. Притерпелся, привык и позже даже предпочитал сероваленую суконную сряду овчине…
Брат этот научил его многому. И не то что недоверию. Постановив в сердце своем всегда доверять людям, Сергий доверял им и впредь, но отроческое, радостно-светлое ожидание добра от всякого встреченного прохожего неприметно перешло у него в требовательно-настойчивую мягкость пастырского началованья, в то, что позже называли в Сергии строгостью. Он понял, что редкий человек не нуждается в понуждении внешнем и лишь немногие, подобно ему самому, дерзают сами создавать себе это понуждение.
В первую зиму у Сергия дров до весны не хватило. Пришлось бродить в лесу по пояс, а то и по грудь в мокром снегу, рубить и таскать полусгнивший валежник. Нынче запас был отменен, тем паче что он и не баловал себя излишним избяным теплом.
На морозе дрова кололись легко, правда, иные дерева не враз поддавались его секире. Приходило соразмерять силу удара с твердостью — на глаз — очередной колоды. Сергий заметил, что расколется или нет полено, он знает уже в тот миг, когда топор падает вниз, еще не коснувшись дерева. Он приодержался, попробовал приказывать топору, но сразу же ничего не получилось. Тогда он вновь отдался работе свободно и вновь почувствовал, что знает, расколется или нет очередное полено, еще до удара. Он даже усмехнулся радостно, когда понял: знание приходило и здесь, в этом простом мужицком деле, не от головы, не от хитромыслия, а от сердца. И знание это было безошибочным. Еще до удара… Да, нужна и сила, и навычка, и топор нужен, но еще до удара и — безошибочно! Он уже давно нарубил потребное дню, но продолжал и продолжал вздымать секиру. Росла груда наколотых дров
— и росло прозрение. Он точно знал, что полено расколется (или нет), до удара. Каждый раз. Без единой ошибки.
Не тако же ли и на рати? — пришло ему на ум, и Сергий вновь приодержал вздетый топор. Не тако же ли и ратный труд?! Пото и пишут на иконах скачущих в сечу со вздетыми саблями, а инех валящихся от не нанесенного еще удара… Такожде и на ратях! Да, конечно! Духовно победоносны еще до сражения, и победители до победы, и сраженный падает (начинает падать), не тронутый еще валящимся на него мечом… Такожде!
Он вновь стал рубить, и ликующая сила приливала к плечам: такожде!
Уже до боя (и, верно, может быть, и без боя!) побеждают правые. Пото и одоляют един тысящу, а два — тьму. В духе причина всего: и воинского одоления на враги, и царств одержания, и даже столь малого дела, коим он занимает себя сейчас. «Гонимы гневом»… Воистину! И это — главное! Дух, коему подчинена плоть. Всегда подчинена! Нет слабых духом, есть ленивые, есть лукавые духом, есть высокоумные, без сердца тщащиеся познать истину. Но ежели дух устремлен и полон веры, плоть, ведомая им, победоносна всегда, еще до деяния, до боя, до удара, так же точно, как точно каждый раз он, опуская секиру, еще не коснувшуюся дерева, уже ясно знает, расколет или нет очередной чурак.
Вечерело. Далеко в морозном ясном воздухе раздавались удары топора. И кто бы мог помыслить, что одинокий монах, вздымающий раз за разом секиру, уже не дровы рубит, а решает для себя сложнейшую философскую задачу, от коей зависит взгляд на все сущее и в коей коренятся основы деяний человеческих и многоразличных вер.
ГЛАВА 83
На Всеволода, изрядно остудив его пыл, навалились разом все непростые дела тверского правления. Ссоры и споры с боярами покойного дяди Костянтина занимали средь них не последнее место. К тому же обиженный Василий Михалыч начал тотчас по возвращении в Кашин собирать ратную силу, а это значило, что ему, Всеволоду, тоже надо подымать кметей и бояр на брань, и, значит, облагать тверичей, не успевших опомниться от Костянтиновых поборов, новыми налогами, а поскольку войск не хватало, грозить татарскою помочью (очень, впрочем, сомнительной), а прослышав о возможном нахождении татарских ратей, смерды устремили на бег в леса и чащобы и торговые гости начали покидать город. Словом, не было бабе забот…
Сверх того, началась домовая, семейная свара. Вдова Костянтина не захотела отдавать захваченное родовое добро, и Всеволод в гневе послал кметей возвращать добро силою, сотворивши с семьей дяди то самое, от чего не так давно сам катался в истерике, хватаясь за меч.
Среди всего этого срама, споров, криков, ругани, семейных покоров, толковни с боярами и сбора полков явились московские сваты. И, добро бы кто иной, а не Андрей Иваныч Кобыла, свой, можно сказать, ведомый с детских лет, перед кем не скроешь ни безобразия, ни срама…
Настасья, узнавши, схватилась было за голову. Пока московитов встречали, захлопотанная прислуга кинулась судорожно искать запропастившуюся дочерь и не нашла. Сваты уже подымались по лестнице. Ни пить, ни исть не подашь ведь, доколь под матицею не постоят! Торопливо влезла в праздничный свой темно-синий, отделанный парчою и жемчугом саян, выхватила у сенной боярыни прялицу. В последний миг вытащила зеркало, поправив сбившийся повойник. Только поспела сесть — вошли сваты. Ульяния засунула любопытный нос и младшие, Володя с Андрюшей, вслед за нею. Настасья грозно повела глазом — веселые рожицы мигом исчезли, но так и стояли, слышала по дыханию, заглядывая в щелку дверей.
Сваты, остановясь под матицею, одинаковым движением огладили бороды, глянули друг на друга. Настасья (руки уже не дрожали, справилась с собою) степенно ответила на поклон. Кобылу поздравствовала как старого знакомого. Тут, наконец, и Всеволод зашел, тоже переодевал платье к торжеству.
Слушала толковню сватов вполуха, гадая об одном: где сейчас Маша? Степенно отмолвила сватам теми словами, которых и сожидал в мечтах своих Симеон: мол, с дочерью надо посоветовать!
Усадив сватов и распорядив угощением, все ждала, — отай разослала искать по всему терему, и всё не находили Машу, — сором!
А Мария была в этот час в притворе домовой церкви. Забилась в угол, села на лавку, прижав руки к вискам, неотрывно глядючи на большую икону «Всякое дыхание да хвалит Господа», вынесенную в притвор. Безмысленно разглядывала выписные ряды ангелов, архангелов и праведных душ, узорные горки и травы, коневые и скотинные стада понизу… Вяло подумалось: в монастырь?
Князь оскорбил ее, быть может, сам не понимая того; словно корову купил, достав престол Всеволоду, и теперь она не ведала, что ей делать с собой. Отказать? Может, и вправду уйти в монастырь? И отказать не откажешь запросто так великому князю владимирскому? Зачем это все, Господи! Зачем борьба за власть, споры, ссоры… Сидели бы у себя в Холме… И понимала сама, что безделицу мыслит. Первая завсегда баяла — родовая честь! Сказать, что не лежало сердце к Семену Иванычу, тоже не могла. Не думала до последнего, что он так поступит, пока уж не отослал Евпраксию к отцу! А и тогда не понимала еще, не чуяла. Дивно казалось: как же так? Венчанная жена! Может, то и отмолвить сватам? Или отложить… И все было не то, не о том! Он ее любит, конечно любит! А она? А она не знала, не понимала ничего. Привыкла жить без любви, без мыслей о браке, и сейчас ничего не пробуждалось в ней, одна сумятица в голове.
Звонкий голос Михаила заставил ее вздрогнуть.
— Вот ты где! — кричал брат. — Я тебя первый нашел! Иди скорей, сваты ждут! Андрей Иваныч с тем, с другим, приехали, важные такие!
Михаил охватил сестру руками, потянул, расцеловал в щеки на правах младшего брата.
— Иди же, ну!
— Постой, отстань! — отмахивалась Мария. — Дай погодить, подумать…
— А что? — округлив глаза, воззрился на нее Михаил. — Ты чего? Не пойдешь разве замуж за великого князя?
Мария, покраснев, свела брови, отбросила руку брата, молвила резко:
— Погоди!
Михаил замолк, озадаченный. Сестра сидела гневная, слепо глядя перед собой.
— Я ду-у-умал… — протянул он разочарованно. — А он жену отослал!
— Жену! — возразила Мария. — Бают, и не жили с ней! — И прикусила губу. Само сказалось лишнее, при брате-то!
— А я его видел! В Новгороде! — вдруг, прояснев ликом, похвастал Михаил. — Даже баял с им!
— Видел? — На лице у сестры мелькнуло подобие улыбки, и снова она вся словно погрузилась в тень. Руки упали, опустились плечи. Спросила устало, глядя на икону перед собой: — Какой он?
— Он? — Михаил задумался. Повертел головою, поджав губы, потом ясно взглянул на сестру и улыбнулся опять: — Он добрый! И хочет быть строгим!
Сказал — и растерялся враз. Маша сидела и плакала. Плакала молча. Слезы катились и катились у нее по лицу…
Михаил постоял, потом подсел к сестре, потерся о ее плечо виском, как делал когда-то, еще до отъезда своего, после начал бережно гладить ее бессильно брошенные на колена руки.
Наконец Маша сделала над собою усилие, скрепилась и встала. Притиснула на миг к себе, нагнув; вихрастую голову брата (вымахал, что и рукой не достанешь теперь!), отерла полотняным платом глаза. Спрятала плат в рукав. Промолвила со вздохом:
— Ну, пойдем!
И Михаил, не оглядываясь (боялся, что сестра разревется опять), торопливо повел ее вниз по долгим переходам в горницу, где уже давно маститые сваты, распаренные в своих бархатных и суконных, отделанных мехом одеждах, нетерпеливо поглядывали на дверь.
Мария явилась строгая и белая — ни в губах крови, стала, выпрямившись. Сваты поклонились ей в пояс. Андрей осклабился, подмигнул было, но она — словно и не почуяла; ни слова, ни улыбки в ответ. Прошла, вскинув голову, по половице, взад и вперед (надо было так по обычаю, показать, что не хромая невеста). Остановилась, все так же холодно глядя перед собой, сказала, опустивши ресницы:
— Я согласна.
И словно отпихнула, оттолкнула от себя всех, вскинувши взор:
— Мне можно уйти?
Настасья, невольно оробевши, отмолвила:
— Ступай, доченька!
Мария молча, не меняя выражения лица, поклонилась сватам и вышла, такая же прямая и недоступно строгая.
Сваты переглянулись. Андрей крякнул и отер платком вспотевшее лицо. «Мда! — помыслилось ему. — Теперича на спину уже не посадишь!»
— Садитесь, гости дорогие! — произнесла Настасья у них за спиной. Кобыла и Алексей Петрович, повеселев, перекрестились и сели к трапезе. По старинному свадебному чину речь теперь должна была пойти о приданом невесты, после чего уже тверские бояра, от Настасьи со Всеволодом, поедут на Москву глядеть дом жениха…
О том, что митрополит Феогност отказался благословить этот брак, в Твери еще ничего не слыхали.
Сверх того, началась домовая, семейная свара. Вдова Костянтина не захотела отдавать захваченное родовое добро, и Всеволод в гневе послал кметей возвращать добро силою, сотворивши с семьей дяди то самое, от чего не так давно сам катался в истерике, хватаясь за меч.
Среди всего этого срама, споров, криков, ругани, семейных покоров, толковни с боярами и сбора полков явились московские сваты. И, добро бы кто иной, а не Андрей Иваныч Кобыла, свой, можно сказать, ведомый с детских лет, перед кем не скроешь ни безобразия, ни срама…
Настасья, узнавши, схватилась было за голову. Пока московитов встречали, захлопотанная прислуга кинулась судорожно искать запропастившуюся дочерь и не нашла. Сваты уже подымались по лестнице. Ни пить, ни исть не подашь ведь, доколь под матицею не постоят! Торопливо влезла в праздничный свой темно-синий, отделанный парчою и жемчугом саян, выхватила у сенной боярыни прялицу. В последний миг вытащила зеркало, поправив сбившийся повойник. Только поспела сесть — вошли сваты. Ульяния засунула любопытный нос и младшие, Володя с Андрюшей, вслед за нею. Настасья грозно повела глазом — веселые рожицы мигом исчезли, но так и стояли, слышала по дыханию, заглядывая в щелку дверей.
Сваты, остановясь под матицею, одинаковым движением огладили бороды, глянули друг на друга. Настасья (руки уже не дрожали, справилась с собою) степенно ответила на поклон. Кобылу поздравствовала как старого знакомого. Тут, наконец, и Всеволод зашел, тоже переодевал платье к торжеству.
Слушала толковню сватов вполуха, гадая об одном: где сейчас Маша? Степенно отмолвила сватам теми словами, которых и сожидал в мечтах своих Симеон: мол, с дочерью надо посоветовать!
Усадив сватов и распорядив угощением, все ждала, — отай разослала искать по всему терему, и всё не находили Машу, — сором!
А Мария была в этот час в притворе домовой церкви. Забилась в угол, села на лавку, прижав руки к вискам, неотрывно глядючи на большую икону «Всякое дыхание да хвалит Господа», вынесенную в притвор. Безмысленно разглядывала выписные ряды ангелов, архангелов и праведных душ, узорные горки и травы, коневые и скотинные стада понизу… Вяло подумалось: в монастырь?
Князь оскорбил ее, быть может, сам не понимая того; словно корову купил, достав престол Всеволоду, и теперь она не ведала, что ей делать с собой. Отказать? Может, и вправду уйти в монастырь? И отказать не откажешь запросто так великому князю владимирскому? Зачем это все, Господи! Зачем борьба за власть, споры, ссоры… Сидели бы у себя в Холме… И понимала сама, что безделицу мыслит. Первая завсегда баяла — родовая честь! Сказать, что не лежало сердце к Семену Иванычу, тоже не могла. Не думала до последнего, что он так поступит, пока уж не отослал Евпраксию к отцу! А и тогда не понимала еще, не чуяла. Дивно казалось: как же так? Венчанная жена! Может, то и отмолвить сватам? Или отложить… И все было не то, не о том! Он ее любит, конечно любит! А она? А она не знала, не понимала ничего. Привыкла жить без любви, без мыслей о браке, и сейчас ничего не пробуждалось в ней, одна сумятица в голове.
Звонкий голос Михаила заставил ее вздрогнуть.
— Вот ты где! — кричал брат. — Я тебя первый нашел! Иди скорей, сваты ждут! Андрей Иваныч с тем, с другим, приехали, важные такие!
Михаил охватил сестру руками, потянул, расцеловал в щеки на правах младшего брата.
— Иди же, ну!
— Постой, отстань! — отмахивалась Мария. — Дай погодить, подумать…
— А что? — округлив глаза, воззрился на нее Михаил. — Ты чего? Не пойдешь разве замуж за великого князя?
Мария, покраснев, свела брови, отбросила руку брата, молвила резко:
— Погоди!
Михаил замолк, озадаченный. Сестра сидела гневная, слепо глядя перед собой.
— Я ду-у-умал… — протянул он разочарованно. — А он жену отослал!
— Жену! — возразила Мария. — Бают, и не жили с ней! — И прикусила губу. Само сказалось лишнее, при брате-то!
— А я его видел! В Новгороде! — вдруг, прояснев ликом, похвастал Михаил. — Даже баял с им!
— Видел? — На лице у сестры мелькнуло подобие улыбки, и снова она вся словно погрузилась в тень. Руки упали, опустились плечи. Спросила устало, глядя на икону перед собой: — Какой он?
— Он? — Михаил задумался. Повертел головою, поджав губы, потом ясно взглянул на сестру и улыбнулся опять: — Он добрый! И хочет быть строгим!
Сказал — и растерялся враз. Маша сидела и плакала. Плакала молча. Слезы катились и катились у нее по лицу…
Михаил постоял, потом подсел к сестре, потерся о ее плечо виском, как делал когда-то, еще до отъезда своего, после начал бережно гладить ее бессильно брошенные на колена руки.
Наконец Маша сделала над собою усилие, скрепилась и встала. Притиснула на миг к себе, нагнув; вихрастую голову брата (вымахал, что и рукой не достанешь теперь!), отерла полотняным платом глаза. Спрятала плат в рукав. Промолвила со вздохом:
— Ну, пойдем!
И Михаил, не оглядываясь (боялся, что сестра разревется опять), торопливо повел ее вниз по долгим переходам в горницу, где уже давно маститые сваты, распаренные в своих бархатных и суконных, отделанных мехом одеждах, нетерпеливо поглядывали на дверь.
Мария явилась строгая и белая — ни в губах крови, стала, выпрямившись. Сваты поклонились ей в пояс. Андрей осклабился, подмигнул было, но она — словно и не почуяла; ни слова, ни улыбки в ответ. Прошла, вскинув голову, по половице, взад и вперед (надо было так по обычаю, показать, что не хромая невеста). Остановилась, все так же холодно глядя перед собой, сказала, опустивши ресницы:
— Я согласна.
И словно отпихнула, оттолкнула от себя всех, вскинувши взор:
— Мне можно уйти?
Настасья, невольно оробевши, отмолвила:
— Ступай, доченька!
Мария молча, не меняя выражения лица, поклонилась сватам и вышла, такая же прямая и недоступно строгая.
Сваты переглянулись. Андрей крякнул и отер платком вспотевшее лицо. «Мда! — помыслилось ему. — Теперича на спину уже не посадишь!»
— Садитесь, гости дорогие! — произнесла Настасья у них за спиной. Кобыла и Алексей Петрович, повеселев, перекрестились и сели к трапезе. По старинному свадебному чину речь теперь должна была пойти о приданом невесты, после чего уже тверские бояра, от Настасьи со Всеволодом, поедут на Москву глядеть дом жениха…
О том, что митрополит Феогност отказался благословить этот брак, в Твери еще ничего не слыхали.
ГЛАВА 84
— Мать! Мнишь ли ты, что дочь великого князя тверского выйдет замуж без благословения церковного?
— Доченька, Маша… Уже и пиво сварили, и свадьба готова на Москве! И лошади ждут, и сваты…
— И никто из них не повестил изначала про Феогностово прещение! Позор! Стыд! Господи, какой стыд!
— Доченька, я не знаю, что делать теперь… Великий князь…
— Князь! Но Феогност затворил все церкви на Москве! Что ж князь Семен меня без венца, как суку… как последнюю… О чем же думал он, посылая Андрея Иваныча к нам? Обманывал, да?! Ты не знаешь, так я знаю, что делать теперь! Идти в монастырь! Я уже толковала с игуменьей. Через три дня постригаюсь, вот! Невестой христовой почетнее быть, чем невестой вашего московского князя! — Мария выбежала из покоя.
— Доченька, Маша… Уже и пиво сварили, и свадьба готова на Москве! И лошади ждут, и сваты…
— И никто из них не повестил изначала про Феогностово прещение! Позор! Стыд! Господи, какой стыд!
— Доченька, я не знаю, что делать теперь… Великий князь…
— Князь! Но Феогност затворил все церкви на Москве! Что ж князь Семен меня без венца, как суку… как последнюю… О чем же думал он, посылая Андрея Иваныча к нам? Обманывал, да?! Ты не знаешь, так я знаю, что делать теперь! Идти в монастырь! Я уже толковала с игуменьей. Через три дня постригаюсь, вот! Невестой христовой почетнее быть, чем невестой вашего московского князя! — Мария выбежала из покоя.