Страница:
Несомненно, что хана Джанибека с сыном Калиты, князем Симеоном, связывало нечто большее простого политического расчета. Восемь поездок в Орду дали Симеону и Москве невероятно много. Можно сказать, что дело Калиты не погибло и Москва состоялась как столица Руси именно потому, что Джанибек, вопреки даже интересам государства-завоевателя, вопреки принципу «разделяй в властвуй», постоянно помогал московскому князю укреплять свою власть и тем готовить грядущее освобождение Руси Великой.
Надобно в этом случае говорить о дружбе и даже любви, чувствах глубоко интимных, личных, редко имеющих ощутимый вес в политических расчетах государств и государей. Не забудем, что против всякого личного мнения, личной привязанности одного человека, слишком противоречащей ходу истории, подымаются такие противоборствующие силы, противустать которым бессилен самый упрямый правитель. Тем паче ежели речь идет о действиях и поступках, продолженных в грядущие века, переданных по цепочке поколений и странным образом не угасших и там, в этой череде отдаленных веков. Вельможи и беки Джанибека, как и бояре князя Семена, не позволили бы ни тому ни другому слишком любить векового врага, ежели бы личная привязанность двух людей в этом случае не опиралась на подоснову давних исторических связей, о которых, с высоты и отдаления протекших столетий, не должен забывать ни историк, ни романист, ни даже политический деятель.
Прапредки славян — арьи иранской ветви арийских племен, той самой, к которой принадлежали знаменитые скифы, создавшие в начале первого тысячелетия до новой эры в причерноморских степях великую кочевническую державу. В русской культуре столько явных следов скифского влияния (даже имена солнечных и огненных божеств Хорса и Сварога пришли оттуда), что мысль о давних связях праславян со скифами напрашивается сама собой. (Скифы были светловолосы и голубоглазы, видом очень схожи с русичами). Про те далекие века трудно сказать что-либо определенное.
Исторические свидетельства внятно говорят о славянах только с рубежа новой эры. Именно тут, в I — II веках, начала создаваться, возникать новая славянская нация, позднейшая Киевская или Днепровская Русь. Эти новые славяне ощутимо умели ладить со степняками. Росомоны (народ русов) спорили с гетами Германариха, но когда явились гунны, славяне стали их союзниками, геты — врагами.
Тацит писал, что восточные германцы (под именем этим он разумел славян) постоянно вступают в межэтнические браки с сарматами — кочевниками, сменившими скифов в причерноморских степях.
Позднее были жестокие войны с обрами, хазарами, печенегами, были и одоления и поражения, и платежи даней «по беле от дыма» — все было в киевские времена! Но и дружили, и соседили, осаживали на своих границах многочисленные племена торков, черных клобуков, берендеев, и те, с течением времени, становились русью. Шла торговля, меняли соль и скот на хлеб, ткани и железо, и уже причерноморская степь начинала говорить на русском языке — так было удобнее в купеческом торговом обиходе.
Явились половцы и после первых жестоких набегов включились и сами в тот же, веками налаженный оборот торговли, союзов и брачных отношений. Русские князья охотно брали в жены дочерей степных ханов — «красных девок половецких», а половцы принимали крещение и ходили в походы уже в союзе с русичами. (Да и на Калку русские вышли защищать половцев от татар, не забудем того!). Так и шло, с явным перевесом в русскую сторону, пока не явились монголы.
Киевская Русь к XIII столетию достигла своего конца. Закат великой державы был пышен и красив. Неслыханная роскошь знати, рост городов и ремесел, тонкость культуры, потрясающее ювелирное дело, литература, способная производить шедевры, подобные «Слову о полку Игореве»… Но уже в могиле был последний сильный киевский князь Владимир Мономах; уже не было ни сил, ни желания сговориться, объединить страну; уже шло то, страшное, называемое на ученом языке обскурацией, когда свои стали чужие, а чужие — свои. Ростовщичество съедало целые города, бояре требовали новых и новых даней, ставили угодных им слабых князей, а те постоянно ссорились друг с другом. И в мелких спорах, в грызне, в бурлении страстей, где уже веяло новым, уже проклевывались ростки будущих новых наций, — хотя пока и невидно, и незаметно для спесивой верхушки великой страны, — во всем этом пестром и разноликом кишении не узрели, не поняли, не постигли грозной опасности, внезапно нависшей над Русью. Нации стареют, как и люди. Приди монголы раньше или позже на полтора-два столетия — и страна устояла бы на своих древних рубежах.
На Калке русских с половцами было восемьдесят тысяч, монголов — двадцать. Чем объяснить полный и позорный разгром русского войска? Бездарностью? Трусостью? Увы, были и мужество, и талант. Не было согласия русичей. Один князь на бою не помогал другому, спокойно взирали на разгром соседа — и погибли все. И грозный урок, грозное предупреждение это пропало втуне.
С Батыем Владимирская Русь дралась отчаянно плохо. Рязанские князья не поладили с пронскими, не знали, выступать или нет. (Героическая повесть о Евпатии Коловрате возникла почти столетие спустя, когда уже росли силы для новой борьбы). Вывели рать в поле, оставив Рязань без защиты и не получив помощи от владимирского великого князя Юрия… А этот трусливый и ничтожный правитель не только Рязани не помог, но и сам бежал, бросив семью во Владимире на произвол судьбы и оставив стольный город без всякой защиты, почему он и был взят в один день.
Поволжские грады сдавались без бою, и ни во что пришли мужество и героическая смерть ростовского князя Василька, город которого сдался Батыю и был пощажен победителем. На Сити не было жестокого сражения, было, увы, избиение беглецов…
Мужественно оборонялись только два города: Торжок, отчаянная десятидневная оборона которого спасла Новгород, и Козельск, под которым монголы простояли полтора месяца. Козельск был укреплен не хуже и не лучше других средних городков тогдашней Руси, и уж несравненно хуже Владимира или Рязани. Нетрудно представить, что было бы, ежели каждый город дрался хоть в половину того, как Козельск! Монголам едва ли удалось бы продвинуться дальше Переяславля.
Зло коренилось не только и не столько в жестокости завоевателей, зло, как червоточина в яблоке, коренилось в самой Руси. А с Батыем, оказавшимся на Волге почти без войск после возвращения в Монголию приданных ему туменов, вполне удалось поладить, что и сделал Александр Невский, понявший в ту пору, что агрессия Запада куда страшнее для судеб страны, чем Орда, а для того чтобы вновь обрести независимость, надо прежде дождаться появления новых сил, желающих бороться с врагом, а не друг с другом, и объединить страну.
И опять спросим: почему Александру удалось это? Почему поладили? Сами стали собирать дань, тихо-тихо теснить татар, сколачивать воедино уделы и княжества… Непросто было! Зело непросто! Тем паче когда на Волге взяли перевес бесермены. И все же, почему удалось? Почему даже и после принятия мусульманства Ордою московские князья по-прежнему использовали власть золотоордынских ханов в своих интересах и в интересах собирания страны?
Тысячелетний опыт сживания со степью стоял за плечами русичей. Потому монголы-несториане и бежали на Русь. Потому распрямившаяся после Куликова поля Россия и шагнула сразу в Сибирь, подчиняя себе бывшие земли улуса Джучиева, и не остановилась, пока не дошла до иного «последнего моря» — до берегов Тихого океана и крайней оконечности Азии… И не просто дошла, а стала обживать и осваивать Сибирь, мешаясь с местными «инородцами». Что толкало? Что двигало? Что помогало обихаживать и заселять? Опыт, опыт тысячелетнего сживания с Востоком. Иначе, ежели бы одна нажива, — ушли. Ограбили и ушли! Но остались. Пахали. Женились на бурятках. Рубили города…
Этого еще нет, пока нет, и будет очень нескоро! Еще едет московский князь Симеон на Волгу, в чужой и далекий город Сарай, к хану Золотой Орды. Едет, гадая вновь и опять: как встретит его Джанибек?
Надобно в этом случае говорить о дружбе и даже любви, чувствах глубоко интимных, личных, редко имеющих ощутимый вес в политических расчетах государств и государей. Не забудем, что против всякого личного мнения, личной привязанности одного человека, слишком противоречащей ходу истории, подымаются такие противоборствующие силы, противустать которым бессилен самый упрямый правитель. Тем паче ежели речь идет о действиях и поступках, продолженных в грядущие века, переданных по цепочке поколений и странным образом не угасших и там, в этой череде отдаленных веков. Вельможи и беки Джанибека, как и бояре князя Семена, не позволили бы ни тому ни другому слишком любить векового врага, ежели бы личная привязанность двух людей в этом случае не опиралась на подоснову давних исторических связей, о которых, с высоты и отдаления протекших столетий, не должен забывать ни историк, ни романист, ни даже политический деятель.
Прапредки славян — арьи иранской ветви арийских племен, той самой, к которой принадлежали знаменитые скифы, создавшие в начале первого тысячелетия до новой эры в причерноморских степях великую кочевническую державу. В русской культуре столько явных следов скифского влияния (даже имена солнечных и огненных божеств Хорса и Сварога пришли оттуда), что мысль о давних связях праславян со скифами напрашивается сама собой. (Скифы были светловолосы и голубоглазы, видом очень схожи с русичами). Про те далекие века трудно сказать что-либо определенное.
Исторические свидетельства внятно говорят о славянах только с рубежа новой эры. Именно тут, в I — II веках, начала создаваться, возникать новая славянская нация, позднейшая Киевская или Днепровская Русь. Эти новые славяне ощутимо умели ладить со степняками. Росомоны (народ русов) спорили с гетами Германариха, но когда явились гунны, славяне стали их союзниками, геты — врагами.
Тацит писал, что восточные германцы (под именем этим он разумел славян) постоянно вступают в межэтнические браки с сарматами — кочевниками, сменившими скифов в причерноморских степях.
Позднее были жестокие войны с обрами, хазарами, печенегами, были и одоления и поражения, и платежи даней «по беле от дыма» — все было в киевские времена! Но и дружили, и соседили, осаживали на своих границах многочисленные племена торков, черных клобуков, берендеев, и те, с течением времени, становились русью. Шла торговля, меняли соль и скот на хлеб, ткани и железо, и уже причерноморская степь начинала говорить на русском языке — так было удобнее в купеческом торговом обиходе.
Явились половцы и после первых жестоких набегов включились и сами в тот же, веками налаженный оборот торговли, союзов и брачных отношений. Русские князья охотно брали в жены дочерей степных ханов — «красных девок половецких», а половцы принимали крещение и ходили в походы уже в союзе с русичами. (Да и на Калку русские вышли защищать половцев от татар, не забудем того!). Так и шло, с явным перевесом в русскую сторону, пока не явились монголы.
Киевская Русь к XIII столетию достигла своего конца. Закат великой державы был пышен и красив. Неслыханная роскошь знати, рост городов и ремесел, тонкость культуры, потрясающее ювелирное дело, литература, способная производить шедевры, подобные «Слову о полку Игореве»… Но уже в могиле был последний сильный киевский князь Владимир Мономах; уже не было ни сил, ни желания сговориться, объединить страну; уже шло то, страшное, называемое на ученом языке обскурацией, когда свои стали чужие, а чужие — свои. Ростовщичество съедало целые города, бояре требовали новых и новых даней, ставили угодных им слабых князей, а те постоянно ссорились друг с другом. И в мелких спорах, в грызне, в бурлении страстей, где уже веяло новым, уже проклевывались ростки будущих новых наций, — хотя пока и невидно, и незаметно для спесивой верхушки великой страны, — во всем этом пестром и разноликом кишении не узрели, не поняли, не постигли грозной опасности, внезапно нависшей над Русью. Нации стареют, как и люди. Приди монголы раньше или позже на полтора-два столетия — и страна устояла бы на своих древних рубежах.
На Калке русских с половцами было восемьдесят тысяч, монголов — двадцать. Чем объяснить полный и позорный разгром русского войска? Бездарностью? Трусостью? Увы, были и мужество, и талант. Не было согласия русичей. Один князь на бою не помогал другому, спокойно взирали на разгром соседа — и погибли все. И грозный урок, грозное предупреждение это пропало втуне.
С Батыем Владимирская Русь дралась отчаянно плохо. Рязанские князья не поладили с пронскими, не знали, выступать или нет. (Героическая повесть о Евпатии Коловрате возникла почти столетие спустя, когда уже росли силы для новой борьбы). Вывели рать в поле, оставив Рязань без защиты и не получив помощи от владимирского великого князя Юрия… А этот трусливый и ничтожный правитель не только Рязани не помог, но и сам бежал, бросив семью во Владимире на произвол судьбы и оставив стольный город без всякой защиты, почему он и был взят в один день.
Поволжские грады сдавались без бою, и ни во что пришли мужество и героическая смерть ростовского князя Василька, город которого сдался Батыю и был пощажен победителем. На Сити не было жестокого сражения, было, увы, избиение беглецов…
Мужественно оборонялись только два города: Торжок, отчаянная десятидневная оборона которого спасла Новгород, и Козельск, под которым монголы простояли полтора месяца. Козельск был укреплен не хуже и не лучше других средних городков тогдашней Руси, и уж несравненно хуже Владимира или Рязани. Нетрудно представить, что было бы, ежели каждый город дрался хоть в половину того, как Козельск! Монголам едва ли удалось бы продвинуться дальше Переяславля.
Зло коренилось не только и не столько в жестокости завоевателей, зло, как червоточина в яблоке, коренилось в самой Руси. А с Батыем, оказавшимся на Волге почти без войск после возвращения в Монголию приданных ему туменов, вполне удалось поладить, что и сделал Александр Невский, понявший в ту пору, что агрессия Запада куда страшнее для судеб страны, чем Орда, а для того чтобы вновь обрести независимость, надо прежде дождаться появления новых сил, желающих бороться с врагом, а не друг с другом, и объединить страну.
И опять спросим: почему Александру удалось это? Почему поладили? Сами стали собирать дань, тихо-тихо теснить татар, сколачивать воедино уделы и княжества… Непросто было! Зело непросто! Тем паче когда на Волге взяли перевес бесермены. И все же, почему удалось? Почему даже и после принятия мусульманства Ордою московские князья по-прежнему использовали власть золотоордынских ханов в своих интересах и в интересах собирания страны?
Тысячелетний опыт сживания со степью стоял за плечами русичей. Потому монголы-несториане и бежали на Русь. Потому распрямившаяся после Куликова поля Россия и шагнула сразу в Сибирь, подчиняя себе бывшие земли улуса Джучиева, и не остановилась, пока не дошла до иного «последнего моря» — до берегов Тихого океана и крайней оконечности Азии… И не просто дошла, а стала обживать и осваивать Сибирь, мешаясь с местными «инородцами». Что толкало? Что двигало? Что помогало обихаживать и заселять? Опыт, опыт тысячелетнего сживания с Востоком. Иначе, ежели бы одна нажива, — ушли. Ограбили и ушли! Но остались. Пахали. Женились на бурятках. Рубили города…
Этого еще нет, пока нет, и будет очень нескоро! Еще едет московский князь Симеон на Волгу, в чужой и далекий город Сарай, к хану Золотой Орды. Едет, гадая вновь и опять: как встретит его Джанибек?
ГЛАВА 92
Семен тянул сколько мог, дождался осени, уверился, что ни от Литвы, теснимой Орденом, ни от иных сторон не сожидается ныне никакой тайной пакости. Урядил землю. Отдал наказы боярам. Ивана оставил в Москве, Андрея (о его правах на Галич шел спор) взял с собой.
Осень уже щедро обрызгала золотом березовые рощи. Заголубели, заяснели дали. Солнце, еще горячее, но уже без душной летней жары, широко и далеко раздвинув окоемы, освещало осеннюю, приготовившуюся родить землю.
Он обнял жену, тяжелую, орыхлевшую, — и ей родить, и ей принести плод! Сел на коня. Спускались берегом Москвы до Коломны, и Семен не пожелал ехать в возке: тряско, да и воздух осени был на диво свеж и терпок и пахуч, и хотелось надышаться им про запас, на память, на весь долгий срок ордынской гостьбы.
Андрей резвился, горячил коня, скакал наперегонки с кметями. Семен глядел на брата остраненно, издали. Рубеж возраста, уже почувствованный им, отдалял его от юношей братьев больше, чем нужное великому князю почтение окружающих.
И был ветер родины. Ласковый, родной. И будет там, за Доном, сухой, обжигающий, степной. И будет ледяной зимний ветер в Сарае над простуженной Волгой, над вонючим разноязычьем гигантского города-торга, города-химеры, где в грязи и навозе — дворцы и у дворцов — нищие с отрезанными носами, без рук, колченогие; жирный плов, дымящаяся баранина на вертеле и битвы собак с уличными попрошайками из-за брошенной в пыль обглоданной кости. Там не позовут к столу, не обогреют странника, как в степи, в татарском кочевье, или в русской деревне, в любой избе, где от сердца подадут прохожему и ломоть хлеба и мису горячих щей? Что же так жесточит и уродует человека?
Мог ли хотя Андрей убить меня в борьбе за престол? Верно, нет. А Джанибек зарезал братьев своих и — прав. И все в Сарае считают: раз победил — прав! И это страшно. Это страшно всегда. Ибо как ни гадок, ни подл, ни пакостен человек, хочет он, хочет, чтобы хотя не у него, у другого были бы и стыд и совесть в душе. Иначе нельзя, иначе не на кого положиться, некому доверить свою жизнь, имущество, даже сон — зарежут и убьют ночью! Должна быть вера, вера, а не холодный расчет. И должна быть совесть у людей — не польза, нет, не благо, а совесть: что вот этого нельзя, вовсе нельзя. Никогда нельзя. И ни с кем. Иначе люди не смогут и не могут ни жить, ни созидать, ни оставлять детям, а значит, и водить детей не замогут! Не замогут и верить в грядущее, а без этой веры человека нету совсем. Исчезнет он, истребится, изгинет до последнего кореня. Ибо не зверь, а человек и не может жить звериным побытом. Ибо искушен, отравлен тайною знания, тайною добра и зла.
Господи! Не отврати лица твоего от меня, грешного, не дай мне исшаять в словах, ничего не свершив и следа не оставив после себя! Дай мне и там, в Орде, и пред ханом чужим, боронить и пасти землю русскую! Ибо ее нужно, надобно ныне спасать, иначе погинет она, хотя имеет силы и крепость духовную в себе и токмо одного, того, в чем упорен я, не хочет принять — единства власти! Или хочет, но не того, что ей предлагаю я и что в веках обернет тяжкими ковами, подобно произволу кесарей византийских? Не ведаю! Алексий, хозяин души и воли моей, ответь ты на этот вопрос! Мое же дело — земля и одержание власти!
Над далекой стайкою желто-зеленых березок небо было таким омыто-чистым и ясным, что Симеон, глядючи, даже прослезил, удивленно почуяв нежданную влагу в ресницах…
Кони шли доброю рысью, переходя в скок. Остановились только в Бяконтовом селе, далеко назади оставив обозы. Посажались на свежих коней. И снова дорожная пыль, и ветер, и тревога далекого пути…
А сам он каков к Джанибеку? Добр ли, хорош, любит ли, ненавидит хана, хитрит ли, как хитрил отец с Узбеком всю жизнь?
И что ему, князю русичей, толпа арабских ученых, поэтов и суфиев у ханского трона? Что ему славословия, пусть и справедливые, расточаемые бесерменами своему господину? Да, пока хан миловал его. Помогал. Хотя и не позволил удержать Нижний Новгород. Или не смог позволить?
Скорей, скорей скачи, конь! Мимо Руси, мимо деревень и городов моего княжества, туда, в далекую степь! Ведаешь ли ты, конь, какой там простор? Ведаешь ли, что там, в мареве, мнятся горы Кавказские, что в степной пыли встают виденья далекого прошлого, что костяки монгольских коней оживают там по ночам и тихо ржут, подзывая умерших ханов? Что ветер, жестокий ветер, веет там из самых глубин Азии, из степей мунгальских, неведомых, непредставимых уже, — знаешь ли ты это, мой конь?! Скачи! За этою устроенною землею пойдет дикая степь, земля незнаема, дорога народов, где пылью заносит скелеты погибших, никем не схороненных русичей, где ворон, да коршун, да степной хохлатый орел одни и царят в вышине, высматривая добычу, да травы по грудь коню, да пески… Что я забыл, потерял ли, что я жажду понять в той дикой, чужой стороне?
Осень уже щедро обрызгала золотом березовые рощи. Заголубели, заяснели дали. Солнце, еще горячее, но уже без душной летней жары, широко и далеко раздвинув окоемы, освещало осеннюю, приготовившуюся родить землю.
Он обнял жену, тяжелую, орыхлевшую, — и ей родить, и ей принести плод! Сел на коня. Спускались берегом Москвы до Коломны, и Семен не пожелал ехать в возке: тряско, да и воздух осени был на диво свеж и терпок и пахуч, и хотелось надышаться им про запас, на память, на весь долгий срок ордынской гостьбы.
Андрей резвился, горячил коня, скакал наперегонки с кметями. Семен глядел на брата остраненно, издали. Рубеж возраста, уже почувствованный им, отдалял его от юношей братьев больше, чем нужное великому князю почтение окружающих.
И был ветер родины. Ласковый, родной. И будет там, за Доном, сухой, обжигающий, степной. И будет ледяной зимний ветер в Сарае над простуженной Волгой, над вонючим разноязычьем гигантского города-торга, города-химеры, где в грязи и навозе — дворцы и у дворцов — нищие с отрезанными носами, без рук, колченогие; жирный плов, дымящаяся баранина на вертеле и битвы собак с уличными попрошайками из-за брошенной в пыль обглоданной кости. Там не позовут к столу, не обогреют странника, как в степи, в татарском кочевье, или в русской деревне, в любой избе, где от сердца подадут прохожему и ломоть хлеба и мису горячих щей? Что же так жесточит и уродует человека?
Мог ли хотя Андрей убить меня в борьбе за престол? Верно, нет. А Джанибек зарезал братьев своих и — прав. И все в Сарае считают: раз победил — прав! И это страшно. Это страшно всегда. Ибо как ни гадок, ни подл, ни пакостен человек, хочет он, хочет, чтобы хотя не у него, у другого были бы и стыд и совесть в душе. Иначе нельзя, иначе не на кого положиться, некому доверить свою жизнь, имущество, даже сон — зарежут и убьют ночью! Должна быть вера, вера, а не холодный расчет. И должна быть совесть у людей — не польза, нет, не благо, а совесть: что вот этого нельзя, вовсе нельзя. Никогда нельзя. И ни с кем. Иначе люди не смогут и не могут ни жить, ни созидать, ни оставлять детям, а значит, и водить детей не замогут! Не замогут и верить в грядущее, а без этой веры человека нету совсем. Исчезнет он, истребится, изгинет до последнего кореня. Ибо не зверь, а человек и не может жить звериным побытом. Ибо искушен, отравлен тайною знания, тайною добра и зла.
Господи! Не отврати лица твоего от меня, грешного, не дай мне исшаять в словах, ничего не свершив и следа не оставив после себя! Дай мне и там, в Орде, и пред ханом чужим, боронить и пасти землю русскую! Ибо ее нужно, надобно ныне спасать, иначе погинет она, хотя имеет силы и крепость духовную в себе и токмо одного, того, в чем упорен я, не хочет принять — единства власти! Или хочет, но не того, что ей предлагаю я и что в веках обернет тяжкими ковами, подобно произволу кесарей византийских? Не ведаю! Алексий, хозяин души и воли моей, ответь ты на этот вопрос! Мое же дело — земля и одержание власти!
Над далекой стайкою желто-зеленых березок небо было таким омыто-чистым и ясным, что Симеон, глядючи, даже прослезил, удивленно почуяв нежданную влагу в ресницах…
Кони шли доброю рысью, переходя в скок. Остановились только в Бяконтовом селе, далеко назади оставив обозы. Посажались на свежих коней. И снова дорожная пыль, и ветер, и тревога далекого пути…
А сам он каков к Джанибеку? Добр ли, хорош, любит ли, ненавидит хана, хитрит ли, как хитрил отец с Узбеком всю жизнь?
И что ему, князю русичей, толпа арабских ученых, поэтов и суфиев у ханского трона? Что ему славословия, пусть и справедливые, расточаемые бесерменами своему господину? Да, пока хан миловал его. Помогал. Хотя и не позволил удержать Нижний Новгород. Или не смог позволить?
Скорей, скорей скачи, конь! Мимо Руси, мимо деревень и городов моего княжества, туда, в далекую степь! Ведаешь ли ты, конь, какой там простор? Ведаешь ли, что там, в мареве, мнятся горы Кавказские, что в степной пыли встают виденья далекого прошлого, что костяки монгольских коней оживают там по ночам и тихо ржут, подзывая умерших ханов? Что ветер, жестокий ветер, веет там из самых глубин Азии, из степей мунгальских, неведомых, непредставимых уже, — знаешь ли ты это, мой конь?! Скачи! За этою устроенною землею пойдет дикая степь, земля незнаема, дорога народов, где пылью заносит скелеты погибших, никем не схороненных русичей, где ворон, да коршун, да степной хохлатый орел одни и царят в вышине, высматривая добычу, да травы по грудь коню, да пески… Что я забыл, потерял ли, что я жажду понять в той дикой, чужой стороне?
ГЛАВА 93
…Сарай был нынче тих и безлюден. Еще не затянуло прокатившей над ним черной беды, еще многие домы стояли полуразвалившими, утерявшими владельцев своих. Но по-прежнему шумел торг, ревели верблюды, теснились отары овец, кричали купцы и конные татары в дорогих халатах лениво проезжали, расталкивая разноплеменную толпу торгашей, зорко следя, нет ли где татьбы и разбоя.
На великокняжеском подворье от старой обслуги в живых остались лишь два-три знакомых лица, прочие были новые, но истопленная баня ждала князя, как и прежде, и стол был накрыт к приему почетных гостей, и батюшка встретил князя с крестом и в облачении, благословил, пристойно прочел молитву.
Уже смывши с себя многодневную дорожную пыль, распаренный, тихий, в одних вязаных узорных носках князь прошел к налою, прошептал «Отче наш» перед образом, истово перекрестил чело. Лег, притушив свечи, закрыл глаза
— и побежала, раскручиваясь, дорога, березовые колки, курганы, пыльные ордынские города… Бежала, бежала дорога, а князь спал и думал, гадая во сне: как-то и с чем встретит его Джанибек?
В ближайшие дни началась беготня, объезды вельмож. Подступил и прошел день торжественного приема. Опять парча и шелка, опять оглушительная музыка, чаши с вином и кумысом, разглядыванье золотого трона. К себе Джанибек созвал далеко не сразу. Ехать пришлось далеко, за город, и еще за день пути от Сарая, в степь. Уже дули холодные ветра, но хан собирался на охоту и созывал князя Семена с собой. Приглашение тут равнялось приказу.
— Здрастуй! — сказал хан по-русски. — Соскучал по тебе!
Пили вино. Мусульманам ханефийского толку пить разрешено, но Джанибек пил много, излиха много, хотя, быть может, почти непьющему Симеону только казалось так.
— Урядил брата Ивана, теперь хочешь Андрея тоже в место свое? Ежели Иван умрет? — протянул, сощурил глаза. «Умрет», даже и по-татарски сказанное, прозвучало странно, с темным нехорошим намеком. Но Семен не поспел возразить, хан засмеялся опять: — Я знаю, у вас не убивают братьев! Не всегда убивают! — прибавил опять двусмысленное, и вновь улыбка, хорошая улыбка; из-под длинных ресниц смотрят на князя прежние, почти прежние застенчивые глаза.
Хлопнул в ладоши. Вышла девушка в браслетах, в серебре, в прозрачном муслине видная вся донага. Подрагивая бубном, начала танцевать. Семен то прятал, то неволею подымал глаза. Было непривычно и стыдно. Он со, смятением подумал, что ему возразить, ежели после пляски хан вот так возьмет и предложит ему эту девушку. Глаза у красавицы были грустные, а тело словно бы без костей, и в танце была своя зазывная, змеиная прелесть. Кончив, она склонилась, сложилась вся, поникнув до земли, ладони прижав ко лбу, и так замерла.
— Ну, иди! — разрешил Джанибек, словно освобождая от наказания, и когда плясунья поднялась, бросил короткое: — На! — Девушка схватила почти на лету жирный кусок баранины, стрельнула глазами с детским любопытством в сторону урусутского князя, исчезла.
— Таких у тебя нету! — довольно выговорил Джанибек. — Привезли!.. Слыхал, — начал он вновь погодя, — женился ты? Третий раз? И святой поп разрешил? Вторая плохая была? Говорил я тебе: мало одной жены! — И вновь, не давая Семену ответить, рассмеялся довольно, откидываясь на узорные подушки. Сузил глаза, погасил улыбку. — Уезжать будешь, подарок отвезешь жене. От Тайдуллы! — сказал и вновь хлопнул в ладоши: — Пляской думал тебя развеселить, теперь развеселю музыкой!
Семен думал узреть вновь полуобнаженных красавиц, но вошел пожилой зурначи, за ним еще какие-то с домрой, с бубнами, еще с чем-то вроде сопелей. Молодой остролицый певец уселся с краю ковра.
«Завоет сейчас!» — подумал Семен и почти не ошибся. Певец запел, заведя глаза под веки и раздувая горло. В музыке было все: и вправду вой, и тонкие переливы ветра в сухих травах степи, и жалоба, и тягучий, бесконечный, как караванный путь, зов, и томительный танец прежней красавицы, и глухая дробь, точно тысячный топот далеких копыт…
Семен даже слегка позабыл, где он и с кем сидит, прикрыл глаза, слушал; не понимая — понимал. Это было свое, степное, местное — нет, уже и не только степное! Здесь была и прихотливая вязь древних городов Азии, некий сплав, про который нельзя было сказать, хорошо или плохо, но слушая который, прикрывши глаза рукою, можно было одно понять: это Азия! Это степь. Это путь верблюда и ход коня. Это кирпичные, покрытые глазурью дворцы, восстающие в мареве пустыни…
На прощании Джанибек поднял остро отрезвевший взор:
— Угодил тебе тем, что дал тверской стол Всеволоду? Не угодил? Будешь теперь прогонять?
— Не буду, — отмотнул головою Семен. Пояснил глухо: — Пущай сами ся разбирают!
Хан чуть насмешливо склонил голову, промолчал. Глаза у него снова осоловели от выпитого, в них появился недобрый тупой блеск. Семен приготовился услышать упрек в том, что мало пьет (хотя в голове и у него шумело). Но Джанибек, молча покивав чему-то своему, поднял на него тяжелый взгляд. Вымолвил глухо:
— Юрта готова для тебя, князь! Ступай! Горские князья, приходя от меня, пьют и поют веселые песни, ты же, я знаю, будешь молить своего Ису и спать. Не позабудь! Завтра едем с тобой на охоту!
Ветер с мелким сухим и колючим, точно песок, снегом больно хлестнул лицо. Семен круче надвинул шапку на лоб, сощурил глаза. Здесь, в степи, нетрудно было понять, почему ворот у монгольской рубахи съехал на сторону. Грудь секло ветром, и никакая самая плотная застежка не спасла бы горла от ледяных кинжалов вот так, на скаку. В снежном дыму над клубящейся седою травой промелькнуло размытою тенью стадо джейранов. Звери будто летели над травой, несомые бурей, закинув рогатые головы и не касаясь земли. Семен помчал наперерез, пригнувшись к луке седла и зная, почти с отчаянием, что опоздает опять. Вот джейраны, точно сломавшись в беге, замерли в воздухе, круто сменив путь, и начали исчезать, уходя в снежную заверть пурги. Конь храпел и хрипел, билась под ногами земля, мокрые струи текли по горячему, иссеченному ветром лицу. Пришлось умерить конский бег, остановить, оглянуть кругом.
Выбираясь из снежной каши, с увала скатился всадник в мохнатой лисьей шапке, подскакал, показывая в улыбке оскал зубов. Семен удивленно узнал Джанибека. Хан был один, нукеры отстали, растерялись в нежданно налетевшей метели. Здесь, в западинке, было тихо. Конь стоял, поводя боками, шумно дыша. Джанибек подъехал шагом, не слезая с коня, потянулся к Семену, обнял и стиснул за плечи.
— Как тогда! — сказал по-татарски, но Семен понял, кивнул. — Не убьешь меня, князь? Это тоже понял Семен, отмолвил:
— Зачем?
— А если бы от моей жизни зависела свобода народа твоего, убил бы?
Семен сдвинул брови, стараясь понять. Джанибек повторил опять, мешая татарские слова с русскими. Семен понял, потряс головой:
— Нет!
— Почему? Бог Иса не велит?
Как ответить, не зная языка или почти не зная? От одного не многое зависит, решает земля, народ. Ежели народ не готов, он не примет воли, она ему не нужна, отдаст ее другому, худшему, вот и все! А когда народ весь захочет, поймет, возжаждет, его не остановить и тысячам. Это как рухнувшая плотина. И опять не нужно будет кого-нибудь одного убивать! Семен кричал в ухо Джанибеку русские и татарские слова, показывал руками и пальцами, вспотев от усилий. Хан, кажется, понял.
— Но коназ Дмитрий убил твоего дядю, коназа Юрия! — сказал он, и по именам князей Семен понял фразу.
— Ничего не изменилось на Руси! — прокричал он в ухо Джанибеку. — Ничего!
Густыми хлопьями пошел снег. В снежном, уравнявшем небо с землею мороке, гортанно крича, к ним пробивались, торопясь с разных сторон, отставшие ханские нукеры.
— Ты никого не хочешь убивать? — спросил Джанибек. И Семен опять понял и потряс головой.
— Никого!
Нукеры уже были близко.
— Прости, коназ! — сказал Джанибек, кладя руку ему на запястье. — И я тоже не хочу войн! Но так, как ты, говорят немногие. Завтра вечером опять приходи ко мне!
Нукеры с виноватыми лицами уже подъезжали к хану.
Вечером, вытирая жирные пальцы и по-прежнему чуть надменно глядя на русского князя, Джанибек вернулся к разговору, начатому в степи. С князем Семеном был свой переводчик, Шубачеев, и беседа шла стройно, не спотыкаясь преградою разноязычья.
Семен вновь и толково пояснил свою мысль, что ежели народ, земля не готовы к чему-то, никакая смена властителей не изменит сущего.
— Землю не подымешь за волосы, как не велишь родить до срока. Можно лишь надорваться в тщетных усилиях… — Семен, не договаривая, взглянул в глаза новому повелителю Сарая, жарко почуяв, что разговор коснулся запретной для обоих черты.
Джанибек, насупясь, покивал головою. Понял. Видимо, применил и к себе. Семен с уважением к хану подумал о том, что тот храбр истинно: храбр трудной способностью обличить самого себя.
Джанибек поглядел внимательно на Семена, вновь невесело усмехнулся, и пошли «почему»:
— Почему князь Иван Коротопол убил пронского князя? Почему Юрий требовал убить Михаила? Почему урусутские князья тоже часто убивали друг друга? Почему, почему, почему?..
— Да, несдержанность, нетерпение, жестокость, вера в свою правоту, месть — все было. Я же говорю не о том, что, к прискорбию, было, а о том, что должно быть!
— Но и ты сам, князь!
— И я. И надо мной грех. Я баял тебе об этом!
— Как и надо мной?
— Не ведаю, хан. Не скажу. У тебя своя вера. Правишь ты хорошо, при тебе подданные перестали страшить всякий час за свою жизнь.
— Быть может, это игра и я только жду часа?
— Нет, Джанибек, нет. Иначе бы ты так не беседовал со мной, не привечал гостей, не следил законы.
— У тебя, коназ, будут теперь сыновья! Новая жена родит тебе сына! Непременно родит! Ты слишком… тонок, коназ (хан явно не нашел слова), ты как святой, нельзя так! Врагов надобно убивать, так велит закон!
— Ваш закон, — поправил Семен, глядя в глаза хану. — Наш закон велит, елико возможно, миловать и прощать, ибо допускает раскаянье преступившего и спасенье покаявшегося!
— Елико возможно? Вот ты и споткнулся, коназ! Когда и для кого возможно? — Джанибек смотрит на него, молодо раздувая ноздри. — Ты мыслишь, как дервиш!
Он подносит чашу ко рту, задерживает ее, спрашивает:
— И ты не пошлешь ратных, ежели подступит враг?
— Пошлю.
— Но сам не пойдешь воевать?
— Пойду, ежели прикажет нужда. Я князь, мое дело карать и боронить землю! Правитель не может быть святым.
— Темен ваш закон! — вздохнув, отвечает Джанибек.
— Да, его трудно постичь так… сразу…
— Объясни еще раз, — спрашивает Джанибек, — почему коназ Дмитрий все же убил коназа Юрия? Он не поверил в его раскаянье? Или совершил грех?
— Царство небесное казненному Дмитрию! Но не убил он моего дядю, а казнил за донос, как каждый из нас, встретив Иуду Искариотского, ни на минуту не задумавшись, казнил бы его! И поверь мне, хан, ни разу за время ожидания казни совесть не укорила князя Дмитрия Грозные Очи. Он знал, что вершил суд, а не преступление. Я тоже обязан вершить суд и карать по совести моей. Каков мир, окружающий нас, видим мы оба… Надо драться, когда подступает враг, и надо казнить… Но без ненависти! Так, как на наших иконах изображают Георгия, победителя змея. Он убивает змея, но не радует тому, а как бы исполняет долг, очищая мир от зла!
— Наш закон тоже не прост! — чуть обиженно возражает хан. — Пей! Что не пьешь? Не хочешь? Тогда ешь! Бери хурму! Вот виноград, дыня, урюк, инжир! У тебя этого нет, все бери!
Стройный юноша, скорее молодой муж, с лицом, опушенным легкою бородкой, без спросу вошел в юрту, скорым шагом подошел к хану, наклонился, спросил о чем-то вполголоса. Оценивающим рысьим взглядом окинул урусутского гостя, вышел. Хан проводил его чуть насмешливым нежным взглядом своих удлиненных глаз. Сказал с невольною гордостью:
— Сын! Бердибек! Любит охоту, вино и женщин! Молодой конь без узды! Хорош?
Семен кивнул головой. Что-то в этом и вправду красивом царевиче остро не понравилось ему. Но о чужих детях не спорят с их родителями. Самый умный не поймет порицающего, затаит обиду, а то и месть. Дети, тем паче сыновья, — надежда отцов. В сыне оставить себя — вот чего хочет любой.
На великокняжеском подворье от старой обслуги в живых остались лишь два-три знакомых лица, прочие были новые, но истопленная баня ждала князя, как и прежде, и стол был накрыт к приему почетных гостей, и батюшка встретил князя с крестом и в облачении, благословил, пристойно прочел молитву.
Уже смывши с себя многодневную дорожную пыль, распаренный, тихий, в одних вязаных узорных носках князь прошел к налою, прошептал «Отче наш» перед образом, истово перекрестил чело. Лег, притушив свечи, закрыл глаза
— и побежала, раскручиваясь, дорога, березовые колки, курганы, пыльные ордынские города… Бежала, бежала дорога, а князь спал и думал, гадая во сне: как-то и с чем встретит его Джанибек?
В ближайшие дни началась беготня, объезды вельмож. Подступил и прошел день торжественного приема. Опять парча и шелка, опять оглушительная музыка, чаши с вином и кумысом, разглядыванье золотого трона. К себе Джанибек созвал далеко не сразу. Ехать пришлось далеко, за город, и еще за день пути от Сарая, в степь. Уже дули холодные ветра, но хан собирался на охоту и созывал князя Семена с собой. Приглашение тут равнялось приказу.
* * *
Сидели в простой белой юрте, на плотном, но тоже простом войлочном узорном ковре. Угощение было подано на кожаных плоских четвероугольных тарелях. Входили и выходили рабы и рабыни. Толмачи смирно сидели по углам ковра.— Здрастуй! — сказал хан по-русски. — Соскучал по тебе!
Пили вино. Мусульманам ханефийского толку пить разрешено, но Джанибек пил много, излиха много, хотя, быть может, почти непьющему Симеону только казалось так.
— Урядил брата Ивана, теперь хочешь Андрея тоже в место свое? Ежели Иван умрет? — протянул, сощурил глаза. «Умрет», даже и по-татарски сказанное, прозвучало странно, с темным нехорошим намеком. Но Семен не поспел возразить, хан засмеялся опять: — Я знаю, у вас не убивают братьев! Не всегда убивают! — прибавил опять двусмысленное, и вновь улыбка, хорошая улыбка; из-под длинных ресниц смотрят на князя прежние, почти прежние застенчивые глаза.
Хлопнул в ладоши. Вышла девушка в браслетах, в серебре, в прозрачном муслине видная вся донага. Подрагивая бубном, начала танцевать. Семен то прятал, то неволею подымал глаза. Было непривычно и стыдно. Он со, смятением подумал, что ему возразить, ежели после пляски хан вот так возьмет и предложит ему эту девушку. Глаза у красавицы были грустные, а тело словно бы без костей, и в танце была своя зазывная, змеиная прелесть. Кончив, она склонилась, сложилась вся, поникнув до земли, ладони прижав ко лбу, и так замерла.
— Ну, иди! — разрешил Джанибек, словно освобождая от наказания, и когда плясунья поднялась, бросил короткое: — На! — Девушка схватила почти на лету жирный кусок баранины, стрельнула глазами с детским любопытством в сторону урусутского князя, исчезла.
— Таких у тебя нету! — довольно выговорил Джанибек. — Привезли!.. Слыхал, — начал он вновь погодя, — женился ты? Третий раз? И святой поп разрешил? Вторая плохая была? Говорил я тебе: мало одной жены! — И вновь, не давая Семену ответить, рассмеялся довольно, откидываясь на узорные подушки. Сузил глаза, погасил улыбку. — Уезжать будешь, подарок отвезешь жене. От Тайдуллы! — сказал и вновь хлопнул в ладоши: — Пляской думал тебя развеселить, теперь развеселю музыкой!
Семен думал узреть вновь полуобнаженных красавиц, но вошел пожилой зурначи, за ним еще какие-то с домрой, с бубнами, еще с чем-то вроде сопелей. Молодой остролицый певец уселся с краю ковра.
«Завоет сейчас!» — подумал Семен и почти не ошибся. Певец запел, заведя глаза под веки и раздувая горло. В музыке было все: и вправду вой, и тонкие переливы ветра в сухих травах степи, и жалоба, и тягучий, бесконечный, как караванный путь, зов, и томительный танец прежней красавицы, и глухая дробь, точно тысячный топот далеких копыт…
Семен даже слегка позабыл, где он и с кем сидит, прикрыл глаза, слушал; не понимая — понимал. Это было свое, степное, местное — нет, уже и не только степное! Здесь была и прихотливая вязь древних городов Азии, некий сплав, про который нельзя было сказать, хорошо или плохо, но слушая который, прикрывши глаза рукою, можно было одно понять: это Азия! Это степь. Это путь верблюда и ход коня. Это кирпичные, покрытые глазурью дворцы, восстающие в мареве пустыни…
На прощании Джанибек поднял остро отрезвевший взор:
— Угодил тебе тем, что дал тверской стол Всеволоду? Не угодил? Будешь теперь прогонять?
— Не буду, — отмотнул головою Семен. Пояснил глухо: — Пущай сами ся разбирают!
Хан чуть насмешливо склонил голову, промолчал. Глаза у него снова осоловели от выпитого, в них появился недобрый тупой блеск. Семен приготовился услышать упрек в том, что мало пьет (хотя в голове и у него шумело). Но Джанибек, молча покивав чему-то своему, поднял на него тяжелый взгляд. Вымолвил глухо:
— Юрта готова для тебя, князь! Ступай! Горские князья, приходя от меня, пьют и поют веселые песни, ты же, я знаю, будешь молить своего Ису и спать. Не позабудь! Завтра едем с тобой на охоту!
Ветер с мелким сухим и колючим, точно песок, снегом больно хлестнул лицо. Семен круче надвинул шапку на лоб, сощурил глаза. Здесь, в степи, нетрудно было понять, почему ворот у монгольской рубахи съехал на сторону. Грудь секло ветром, и никакая самая плотная застежка не спасла бы горла от ледяных кинжалов вот так, на скаку. В снежном дыму над клубящейся седою травой промелькнуло размытою тенью стадо джейранов. Звери будто летели над травой, несомые бурей, закинув рогатые головы и не касаясь земли. Семен помчал наперерез, пригнувшись к луке седла и зная, почти с отчаянием, что опоздает опять. Вот джейраны, точно сломавшись в беге, замерли в воздухе, круто сменив путь, и начали исчезать, уходя в снежную заверть пурги. Конь храпел и хрипел, билась под ногами земля, мокрые струи текли по горячему, иссеченному ветром лицу. Пришлось умерить конский бег, остановить, оглянуть кругом.
Выбираясь из снежной каши, с увала скатился всадник в мохнатой лисьей шапке, подскакал, показывая в улыбке оскал зубов. Семен удивленно узнал Джанибека. Хан был один, нукеры отстали, растерялись в нежданно налетевшей метели. Здесь, в западинке, было тихо. Конь стоял, поводя боками, шумно дыша. Джанибек подъехал шагом, не слезая с коня, потянулся к Семену, обнял и стиснул за плечи.
— Как тогда! — сказал по-татарски, но Семен понял, кивнул. — Не убьешь меня, князь? Это тоже понял Семен, отмолвил:
— Зачем?
— А если бы от моей жизни зависела свобода народа твоего, убил бы?
Семен сдвинул брови, стараясь понять. Джанибек повторил опять, мешая татарские слова с русскими. Семен понял, потряс головой:
— Нет!
— Почему? Бог Иса не велит?
Как ответить, не зная языка или почти не зная? От одного не многое зависит, решает земля, народ. Ежели народ не готов, он не примет воли, она ему не нужна, отдаст ее другому, худшему, вот и все! А когда народ весь захочет, поймет, возжаждет, его не остановить и тысячам. Это как рухнувшая плотина. И опять не нужно будет кого-нибудь одного убивать! Семен кричал в ухо Джанибеку русские и татарские слова, показывал руками и пальцами, вспотев от усилий. Хан, кажется, понял.
— Но коназ Дмитрий убил твоего дядю, коназа Юрия! — сказал он, и по именам князей Семен понял фразу.
— Ничего не изменилось на Руси! — прокричал он в ухо Джанибеку. — Ничего!
Густыми хлопьями пошел снег. В снежном, уравнявшем небо с землею мороке, гортанно крича, к ним пробивались, торопясь с разных сторон, отставшие ханские нукеры.
— Ты никого не хочешь убивать? — спросил Джанибек. И Семен опять понял и потряс головой.
— Никого!
Нукеры уже были близко.
— Прости, коназ! — сказал Джанибек, кладя руку ему на запястье. — И я тоже не хочу войн! Но так, как ты, говорят немногие. Завтра вечером опять приходи ко мне!
Нукеры с виноватыми лицами уже подъезжали к хану.
Вечером, вытирая жирные пальцы и по-прежнему чуть надменно глядя на русского князя, Джанибек вернулся к разговору, начатому в степи. С князем Семеном был свой переводчик, Шубачеев, и беседа шла стройно, не спотыкаясь преградою разноязычья.
Семен вновь и толково пояснил свою мысль, что ежели народ, земля не готовы к чему-то, никакая смена властителей не изменит сущего.
— Землю не подымешь за волосы, как не велишь родить до срока. Можно лишь надорваться в тщетных усилиях… — Семен, не договаривая, взглянул в глаза новому повелителю Сарая, жарко почуяв, что разговор коснулся запретной для обоих черты.
Джанибек, насупясь, покивал головою. Понял. Видимо, применил и к себе. Семен с уважением к хану подумал о том, что тот храбр истинно: храбр трудной способностью обличить самого себя.
Джанибек поглядел внимательно на Семена, вновь невесело усмехнулся, и пошли «почему»:
— Почему князь Иван Коротопол убил пронского князя? Почему Юрий требовал убить Михаила? Почему урусутские князья тоже часто убивали друг друга? Почему, почему, почему?..
— Да, несдержанность, нетерпение, жестокость, вера в свою правоту, месть — все было. Я же говорю не о том, что, к прискорбию, было, а о том, что должно быть!
— Но и ты сам, князь!
— И я. И надо мной грех. Я баял тебе об этом!
— Как и надо мной?
— Не ведаю, хан. Не скажу. У тебя своя вера. Правишь ты хорошо, при тебе подданные перестали страшить всякий час за свою жизнь.
— Быть может, это игра и я только жду часа?
— Нет, Джанибек, нет. Иначе бы ты так не беседовал со мной, не привечал гостей, не следил законы.
— У тебя, коназ, будут теперь сыновья! Новая жена родит тебе сына! Непременно родит! Ты слишком… тонок, коназ (хан явно не нашел слова), ты как святой, нельзя так! Врагов надобно убивать, так велит закон!
— Ваш закон, — поправил Семен, глядя в глаза хану. — Наш закон велит, елико возможно, миловать и прощать, ибо допускает раскаянье преступившего и спасенье покаявшегося!
— Елико возможно? Вот ты и споткнулся, коназ! Когда и для кого возможно? — Джанибек смотрит на него, молодо раздувая ноздри. — Ты мыслишь, как дервиш!
Он подносит чашу ко рту, задерживает ее, спрашивает:
— И ты не пошлешь ратных, ежели подступит враг?
— Пошлю.
— Но сам не пойдешь воевать?
— Пойду, ежели прикажет нужда. Я князь, мое дело карать и боронить землю! Правитель не может быть святым.
— Темен ваш закон! — вздохнув, отвечает Джанибек.
— Да, его трудно постичь так… сразу…
— Объясни еще раз, — спрашивает Джанибек, — почему коназ Дмитрий все же убил коназа Юрия? Он не поверил в его раскаянье? Или совершил грех?
— Царство небесное казненному Дмитрию! Но не убил он моего дядю, а казнил за донос, как каждый из нас, встретив Иуду Искариотского, ни на минуту не задумавшись, казнил бы его! И поверь мне, хан, ни разу за время ожидания казни совесть не укорила князя Дмитрия Грозные Очи. Он знал, что вершил суд, а не преступление. Я тоже обязан вершить суд и карать по совести моей. Каков мир, окружающий нас, видим мы оба… Надо драться, когда подступает враг, и надо казнить… Но без ненависти! Так, как на наших иконах изображают Георгия, победителя змея. Он убивает змея, но не радует тому, а как бы исполняет долг, очищая мир от зла!
— Наш закон тоже не прост! — чуть обиженно возражает хан. — Пей! Что не пьешь? Не хочешь? Тогда ешь! Бери хурму! Вот виноград, дыня, урюк, инжир! У тебя этого нет, все бери!
Стройный юноша, скорее молодой муж, с лицом, опушенным легкою бородкой, без спросу вошел в юрту, скорым шагом подошел к хану, наклонился, спросил о чем-то вполголоса. Оценивающим рысьим взглядом окинул урусутского гостя, вышел. Хан проводил его чуть насмешливым нежным взглядом своих удлиненных глаз. Сказал с невольною гордостью:
— Сын! Бердибек! Любит охоту, вино и женщин! Молодой конь без узды! Хорош?
Семен кивнул головой. Что-то в этом и вправду красивом царевиче остро не понравилось ему. Но о чужих детях не спорят с их родителями. Самый умный не поймет порицающего, затаит обиду, а то и месть. Дети, тем паче сыновья, — надежда отцов. В сыне оставить себя — вот чего хочет любой.