Страница:
…Они тоже не всегда любили один другого и тоже резались насмерть, и все же они были братья, Чингизиды, дети, внуки и правнуки великого, и они еще понимали это, и понимали их воины, пронесшие девятибунчужное знамя через полмира.
Теперь братья — это соперники в борьбе за власть, и только. И так же думают их беки и эмиры, готовые поддержать того, кто больше заплатит или пообещает заплатить. И сила степных воинов, покорившая мир, готова исчезнуть в напрасной взаимной вражде. И даже тому теперь, кто не хочет резни, надо убивать, дабы не быть убитому.
Джанибек не был ни злодеем, ни убийцею. Он просто понял прежде своих братьев суровую истину нынешней власти в Орде.
И он понял, увидел страх своего младшего брата. И, покидая покой умирающего отца, дал незаметный знак нукерам не выпускать Хыдрбека из-под стражи своей. Ибо младший опасен не менее старшего, потому что опасен всякий сонаследник престола. Всегда найдутся эмиры, готовые поддержать соперника! А власть в Орде должна быть одна. Иначе не будет Орды и дело Батыя погибнет в распрях потомков. Джанибек не думает сейчас, способнее ли он своих братьев — дабы занять престол нелюбимого им отца — или нет, но он знает, что приди к власти любой из них, рано или поздно двое других должны будут умереть. А умереть первым он не желал. И потому, едва пронеслась весть о смерти Узбека, ножи оборвали жизнь младшего из его сыновей. И вестник, посланный недругом Джанибека, полетел в Хорезм предупредить старшего о совершившемся преступлении. И другой вестник, вослед за первым, поскакал туда же, в Хорезм, передать старшему брату, что Хыдрбек замышлял недоброе и потому казнен, а он, Джанибек, ждет в Сарае как верный слуга законного хозяина трона. И гордый Тинибек шел назад, гневаясь, не распуская войско, и все решал дорогою: сразу по возвращении или несколько погодя — выслушав униженные просьбы и мольбы — казнить ему брата-убийцу? Он точно знал, что казнит Джанибека в любом случае, и одного лишь не ведал в гордости своей — что Джанибек это знает тоже.
За Ахтубою, в нескольких днях пути, Тинибек выслал вперед дозоры и слухачей — не собирает ли Джанибек против него войска? Но все было спокойно. В Сарае, доносили ему, готовились к торжественной встрече нового повелителя. Это его несколько успокоило, и он впервые подумал о Джанибеке с презрением. Нет, он не будет его убивать сразу! Даст наваляться в ногах, поиграет, как сытая кошка с мышью, и уже потом, после, незаметно отдаст приказ…
Снег таял. Начинало припекать солнце. Кони исхудали и были мокры от усилий. В Хорезме сейчас зацветают сады! Тинибек вздохнул, запахнул плотнее курчавый ворот долгого тулупа. Режущий ветер весны леденил лицо. Скоро он воротит домой, сядет на трон отца своего, будет править Ордою и судить урусутских князей, которые прибегут как псы, неся серебро и подарки. Он соскучился по гарему, по женам, по дорогим индийским танцовщицам, которых оставил в Сарае под присмотром персидских евнухов. Джанибек не собирает воинов, значит, верит ему! Быть может, сохранить брату жизнь? Нет, нельзя! Убийца должен быть наказан, как же иначе? И ему, Тинибеку, будет спокойнее после того править Ордой!
На ночевках Тинибеку разбивали шатер. Воины спали под открытым небом, на кошмах, у тощих кизячных костров, разгребая снег до земли. Все устали и мыслили только об отдыхе. Забраться в свою дымную и рваную юрту, к своей старой жене, к чумазым детям, что кинутся наперегонки под ноги отца и будут радостно скулить и возиться, словно щенки… Близок Сарай!
Тинибек так до самого конца и не понял своей ошибки.
Он вступил в город во главе отборных войск. Его тотчас окружили придворные и воины, назначенные встречать повелителя, и повели во дворец по расстеленным белым кошмам. Голодные всадники, спешиваясь, бросались к котлам с дымящимся мясом. Вокруг Тинибека осталась лишь кучка нукеров, но и тех теснили, сжимая, с радостными приветственными криками Джанибековы воины.
Тень тревоги коснулась его сознания, лишь когда он увидел себя окруженным чужими людьми. Но прервать встречу, поворотить и ускакать в степь (что, возможно, спасло бы его) не захотел из гордости. Бежать от трона? К нему подходили знакомые отцовы вельможи и беки, подобострастно целуя руку. Знал ли он, что они уже переметнулись к брату? Целование руки
— это был обряд, после которого он, Тинибек, станет полновластным хозяином Орды. Вот и брат! Сейчас и он станет целовать руку повелителю. Лучше все-таки схватить его сразу же, тотчас, не испытывая дольше судьбу. Тинибек оглянулся, чтобы позвать своих нукеров, и пропустил миг, в который Джанибек вырвал из ножен кинжал. Он хотел крикнуть, защищаясь, поднял руку, протянутую для поцелуя, и не успел ничего. Кинжал с хрустом и режущею, словно удар, болью вошел ему в горло как раз на палец выше медного воротника кольчуги, надетой под платье. Нукеры, расшвыривая Джанибековых воинов, кинулись к Тинибеку. Подняли. Он был мертв. В трех шагах от них, почти не защищенный своими телохранителями, стоял, пряча оружие и улыбаясь, новый повелитель Золотой Орды, Джанибек. Сто лет назад нукеры убитого немедленно перерезали бы ему горло. Но воины Тинибека только сбились тревожною кучкой вокруг трупа своего повелителя. Сейчас на них ринут со всех сторон в обнаженными саблями и копьями наперевес… Джанибек поднял руку и сказал, обращаясь к нукерам врага:
— Вы! Вынести тело! Похоронить с честью! Служить теперь будете мне!
Удивленные воины подняли труп и, толкаясь, понесли вон из дворца. Их помиловали. Новый хан больше не захотел крови!
Когда Тинибека унесли, Зухра, планета дьявола, закрылась облаком, пряча свое лицо. Передавали также, что легкий черный смерч прошел над могилою убитого хана. Воины разбежались со страху, и только рабы забросали тело повелителя и отметили грудою камней место для мавзолея.
Теперь братья — это соперники в борьбе за власть, и только. И так же думают их беки и эмиры, готовые поддержать того, кто больше заплатит или пообещает заплатить. И сила степных воинов, покорившая мир, готова исчезнуть в напрасной взаимной вражде. И даже тому теперь, кто не хочет резни, надо убивать, дабы не быть убитому.
Джанибек не был ни злодеем, ни убийцею. Он просто понял прежде своих братьев суровую истину нынешней власти в Орде.
И он понял, увидел страх своего младшего брата. И, покидая покой умирающего отца, дал незаметный знак нукерам не выпускать Хыдрбека из-под стражи своей. Ибо младший опасен не менее старшего, потому что опасен всякий сонаследник престола. Всегда найдутся эмиры, готовые поддержать соперника! А власть в Орде должна быть одна. Иначе не будет Орды и дело Батыя погибнет в распрях потомков. Джанибек не думает сейчас, способнее ли он своих братьев — дабы занять престол нелюбимого им отца — или нет, но он знает, что приди к власти любой из них, рано или поздно двое других должны будут умереть. А умереть первым он не желал. И потому, едва пронеслась весть о смерти Узбека, ножи оборвали жизнь младшего из его сыновей. И вестник, посланный недругом Джанибека, полетел в Хорезм предупредить старшего о совершившемся преступлении. И другой вестник, вослед за первым, поскакал туда же, в Хорезм, передать старшему брату, что Хыдрбек замышлял недоброе и потому казнен, а он, Джанибек, ждет в Сарае как верный слуга законного хозяина трона. И гордый Тинибек шел назад, гневаясь, не распуская войско, и все решал дорогою: сразу по возвращении или несколько погодя — выслушав униженные просьбы и мольбы — казнить ему брата-убийцу? Он точно знал, что казнит Джанибека в любом случае, и одного лишь не ведал в гордости своей — что Джанибек это знает тоже.
За Ахтубою, в нескольких днях пути, Тинибек выслал вперед дозоры и слухачей — не собирает ли Джанибек против него войска? Но все было спокойно. В Сарае, доносили ему, готовились к торжественной встрече нового повелителя. Это его несколько успокоило, и он впервые подумал о Джанибеке с презрением. Нет, он не будет его убивать сразу! Даст наваляться в ногах, поиграет, как сытая кошка с мышью, и уже потом, после, незаметно отдаст приказ…
Снег таял. Начинало припекать солнце. Кони исхудали и были мокры от усилий. В Хорезме сейчас зацветают сады! Тинибек вздохнул, запахнул плотнее курчавый ворот долгого тулупа. Режущий ветер весны леденил лицо. Скоро он воротит домой, сядет на трон отца своего, будет править Ордою и судить урусутских князей, которые прибегут как псы, неся серебро и подарки. Он соскучился по гарему, по женам, по дорогим индийским танцовщицам, которых оставил в Сарае под присмотром персидских евнухов. Джанибек не собирает воинов, значит, верит ему! Быть может, сохранить брату жизнь? Нет, нельзя! Убийца должен быть наказан, как же иначе? И ему, Тинибеку, будет спокойнее после того править Ордой!
На ночевках Тинибеку разбивали шатер. Воины спали под открытым небом, на кошмах, у тощих кизячных костров, разгребая снег до земли. Все устали и мыслили только об отдыхе. Забраться в свою дымную и рваную юрту, к своей старой жене, к чумазым детям, что кинутся наперегонки под ноги отца и будут радостно скулить и возиться, словно щенки… Близок Сарай!
Тинибек так до самого конца и не понял своей ошибки.
Он вступил в город во главе отборных войск. Его тотчас окружили придворные и воины, назначенные встречать повелителя, и повели во дворец по расстеленным белым кошмам. Голодные всадники, спешиваясь, бросались к котлам с дымящимся мясом. Вокруг Тинибека осталась лишь кучка нукеров, но и тех теснили, сжимая, с радостными приветственными криками Джанибековы воины.
Тень тревоги коснулась его сознания, лишь когда он увидел себя окруженным чужими людьми. Но прервать встречу, поворотить и ускакать в степь (что, возможно, спасло бы его) не захотел из гордости. Бежать от трона? К нему подходили знакомые отцовы вельможи и беки, подобострастно целуя руку. Знал ли он, что они уже переметнулись к брату? Целование руки
— это был обряд, после которого он, Тинибек, станет полновластным хозяином Орды. Вот и брат! Сейчас и он станет целовать руку повелителю. Лучше все-таки схватить его сразу же, тотчас, не испытывая дольше судьбу. Тинибек оглянулся, чтобы позвать своих нукеров, и пропустил миг, в который Джанибек вырвал из ножен кинжал. Он хотел крикнуть, защищаясь, поднял руку, протянутую для поцелуя, и не успел ничего. Кинжал с хрустом и режущею, словно удар, болью вошел ему в горло как раз на палец выше медного воротника кольчуги, надетой под платье. Нукеры, расшвыривая Джанибековых воинов, кинулись к Тинибеку. Подняли. Он был мертв. В трех шагах от них, почти не защищенный своими телохранителями, стоял, пряча оружие и улыбаясь, новый повелитель Золотой Орды, Джанибек. Сто лет назад нукеры убитого немедленно перерезали бы ему горло. Но воины Тинибека только сбились тревожною кучкой вокруг трупа своего повелителя. Сейчас на них ринут со всех сторон в обнаженными саблями и копьями наперевес… Джанибек поднял руку и сказал, обращаясь к нукерам врага:
— Вы! Вынести тело! Похоронить с честью! Служить теперь будете мне!
Удивленные воины подняли труп и, толкаясь, понесли вон из дворца. Их помиловали. Новый хан больше не захотел крови!
Когда Тинибека унесли, Зухра, планета дьявола, закрылась облаком, пряча свое лицо. Передавали также, что легкий черный смерч прошел над могилою убитого хана. Воины разбежались со страху, и только рабы забросали тело повелителя и отметили грудою камней место для мавзолея.
ГЛАВА 34
Из новогородского похода Симеон воротился победителем. Вокруг него толпились, заискивая, все те, кто еще год назад мало и замечал молодого княжича. Приказания Симеона выполнялись теперь мгновенно, с лёта. Ему было стыдно выслушивать грубую лесть, похвалы воинскому таланту, коего ему совсем не пришлось проявить на деле. Хотя порою, забываясь, он и начинал почти верить тому, что про него говорят.
Теперь, получив дань с Новгорода, он возмог заняться тем, о чем мечтал уже очень давно, — украшением своего стольного города. Новогородского серебра с лихвой должно было хватить не только на подарки хану, но и на лепоту московских церквей. По совету Феогноста были вызваны изографы из Византии подписывать церковь Успения пречистыя Богоматери, а для росписи собора Архангела Михаила начали искать русских писцов, вызнавая, кто более всех нарочит в этом деле во Владимире, Твери и Суздале.
На Масляной справляли свадьбу княжича Ивана с дочерью Дмитрия Брянского, Федосьей. Было много смеху, шуму, веселой безлепицы и кутерьмы. Симеон восседал на месте женихова отца, в красном углу, и смотрел на молодых, что, сидючи на курчавой овчинной шубе и поминутно заливаясь алым румянцем и прыская, кормили друг друга кашей, смешно не попадая в рот, и вспоминал, как он так же вот кормил когда-то с ложки Настасью-Айгусту, ту уже полузабытую им чужую литовскую девушку, и краснел, и бледнел, и как стыдно, как жарко и неловко было ему тогда! А теперь он — еще молодой и полный сил — смотрит на юного брата со снисходительною усмешкой старшего, и шумят подпившие бояре, точно мужики на деревенской свадьбе, и славит молодых хор, и шумит толпа на улице, на истоптанном снегу, у бочек с пивом и возов с дымящейся говядиной, и лезут в сени княжого дворца, толкаясь, чая поглядеть молодую…
Выбегало-вылетало тридцать три корабля, Ой, рано, ой, рано, ой, рано мое!
Тридцать три корабля со единым кораблем, Ой, рано, ой, рано, ой, рано мое!
Со единым кораблем, со удалым молодцом, Ой, рано, ой, рано, ой, рано мое!
Только теперь уже вместо Семена с Настасьею поминают имена младшего брата с его молодою женой…
Каждая новая свадьба уводит нас в глубину прожитых лет, не дает ошибиться, не дает поверить, что время идет кругами, все повторяясь и повторяясь. Нет, уходит, уводя за собою годы и силы, и только в детях и внуках, в череде сменяющих друг друга поколений вечен человеческий род! Только в отречении от себя обретаешь бессмертие!
Настасья с осени ходила непраздная, упорно повторяя, что будет сын. Семен верил и не верил. Подолгу молился, стараясь отогнать смутную тоску и страх грядущего несчастья, помногу жертвовал на храмы и монастыри.
В иные мгновения ему хотелось уйти ото всех многотрудных дел правления своего, что-то обдумать и понять… Но его не отпускали, торопили, требовали. По слухам, городецкие и нижегородские бояре, двух спорных городов, уступленных Костянтину Василичу Суздальскому, мыслили опять заложиться за великого князя Семена, а с тем вместе воскресал старый спор, в коем Симеон, даже и уступив во всем суздальскому князю, все-таки порою чувствовал себя ограбленным. Теперь же, после новогородских успехов, на него навалилась едва ли не вся боярская дума, требуя принять нижегородцев под руку свою.
Симеон, поддавшись почти неволею общему натиску москвичей, ощущал в себе тягостное раздвоение. Присоединить Нижний, тихо отобрав его у суздальского князя, — это был старый отцов путь собирания страны, возможно верный, и даже не единственно ли возможный? Ибо не сотворялось соборного дружества братьев-князей, каждый норовил поврозь и вперекор общему делу. Уже то, что он не дозволил, продлевая войну, разграбить новогородские волости, вызвало, как передавали слухачи, упорное нелюбие к нему во князьях. Но и среди бояр, ревнующих о новых промыслах, видел Симеон, что руководит ими не столько тревога о судьбах земли и языка русского, сколько своя корысть, забота о волостях и кормах, а потому, даже и исполняя то, чего хотели от него бояре, Симеон чувствовал себя одиноким, «гордым» среди них всех. Быть может, один Алексий способен понять и успокоить трудноту и муки его души?
…Они сидели в светелке княжеского дворца. Шла первая неделя поста, в которую Алексий вкушал только воду и немного хлеба единожды в день. Уважая гостя, Симеон также не притронулся к трапезе — тертой редьке, морошке, рыбе и грибам, что приличия ради были все-таки расставлены на столе. В поливных кувшинах вместо вина и меда были нынче вода и квас. Одной воды, дабы отдать дань уважения хозяину, и налил себе, отпив в конце беседы, Алексий.
— …Порой я не ведаю, где истина и где лжа! Что есть во мне, кроме имени великого князя владимирского, имени, которое родилось до меня и умрет не со мною! Почто льстят и негуют мя, яко отца своего али древнего македонского героя, победившего языки и страны? Что есть во мне? Или пото и льстят, что мал и ничтожен есмь, и жадают обадить мя? Бояре! Старшая дружина княжая! Сам Сорокоум и тот! Те, коим надлежит вести и направлять государя своего! Куда вести и чем направлять? Скажи мне, Алексий! Вот я на высоте власти, и не ведаю, что должен вершить теперь. Разбирать тяжбы Афинея с Сорокоумом, стращать Черменковых, сдерживать Мину, следить Акинфичей, не сблодили б чего невзначай? Утишать Василья Окатьева, что воздвиг нелюбие на Вельяминовых? Отвечать всем и каждому, что не помилую и не прощу Алексея Хвоста? Или, напротив, простить и помиловать его, дабы не поселять розни и нелюбия в боярах? Следить, чтобы городовые воеводы не крали у мыта и конского пятна, а татей казнили б скорою смертью? Чтобы был некручинен торговый гость на Москве? Накормлены нищие погорельцы? Чтобы вдовица не была обижена от сильных мира сего, ремественник не возроптал, а смерд не покинул пашни своей от судии неправого? На все то есть думные и введенные бояре, городовые воеводы, дьяки и подьячие, мытники и вирники, ключники и посельские, старосты и приставы, — им же надлежит ведать исправу и суд!
Скажи, Алексий, почто надобен я и какова цена мне середи прочих людей? Руководить ратью? На то есть воеводы, знающие дело премного лучше меня! Сноситися с государями иных земель? На то есть послы и знающие бояре
— те же братья твои, — кои могут и без меня вести молвь заморскую и ведают зазнобы великого княжения лучше меня! Держать и вязать это все, не давая рассыпать посторонь?
— Да, князь, держать и вязать. И разоставлять людей, каждому поручая труд по силе его!
— Ведаю. Я не то… Не о том хотел прошать тебя, владыко! Есть ли высшая цель и высшее назначение в жизни сей? Чую, что им, обадящим мя, неведомо величие духа. Земной успех, случай и счастье, то, что приуготовил для меня отец, а я только воспользовался тем, они понимают яко великий талан. В их глазах тать и разбойник, захвативший власть, станет героем; неправедно, на слезах сирот и вдов, нажившийся ростовщик-праведником, а удачливый обманщик — мудрецом. Вот чего боюсь и от чего содрогаюсь в ужасе! Неужели и я столь мелок и слаб, что мне, не стесняя себя, льстят и лгут прямо в лицо, насмешничая за моею спиной? Там, в Орде, когда неведомо было, кто победит, я видел неложную любовь и дружное старание всех вкупе одолеть супротивника; теперь же и те, верные, разбрелись, и голоса их ныне звучат поврозь!
— С Алексеем Хвостом, — раздумчиво отзывается Алексий, — хоть я и помогал тебе, ты поторопился, князь. Надлежит смирять сильных, не утесняя. Страх не творит любви! Тебя называют Гордым, не дай этому прозвищу овладеть тобой! Кроме того, не достоит тебе поддерживать одних противу других. Каждый слуга князя должен верить в прочность бытия. Твой отец это понимал хорошо и призывал к себе бояр по роду и древним заслугам предков. Паки реку: князь надобен для единства страны. Токмо все вкупе возмогут вершить труд власти! А высшая цель! Она едина у всех — служить Господу своему, не ослабевая в трудах! И постичь волю его иначе — не трудясь, но токмо размышляя о том — неможно.
Семен судорожно прошелся по покою, остановясь у заиндевелого слюдяного окна. Вымолвил глухо, не оборачивая лица:
— На мне лежит проклятие, ты знаешь, в смерти Федора… А иногда я мню, что ничего нет, ни суда, ни воздаяния за прошлый грех, и что мне не судил Бог отвечивать за то, прошедшее, на последнем суде…
— Молись! — строго перебивает князя Алексий. — Грешен ли ты, ведает един Господь, но сомнение в божьем суде — первый шаг к неверию и греху!
— И еще… Я о сыне своем хотел, нерожденном… — прошептал Симеон. — Страшусь судьбы!
— Ведаю. И паки реку: молись!
Оба на время замолкают, слушая, как внизу, под стенами дворца, звонко ржут кони, скрипит снег и переговаривают веселые голоса.
— Знаю, князь, сколь не проста ноша твоя, и паки реку: не согнись, но и не возгордись на пагубу себе! И я на твоем месте, не ведаю, сумел бы избежать соблазна? Князев подвиг — в миру, и не подобает тебе отринути суету земную! Наместничество мое такожде многотрудно! Помимо суда владычного, надлежит ведати всякою снедию для двора архипастыря и монастырей. Считать четверти ржи, пуды масла и сыра, бочки с рыбою и возы овощей, заботить себя покупкою греческого вина и ладана, одежд и облачений, книг и церковной утвари. Следить не токмо за тем, как правят службу иереи, не токмо учить невежд и направлять заблудших, не токмо рукополагать и ставить, объезжать епархии и приходы, но и тем заботить себя, что какой-то старец Никита в Манатьином стану, в сельце Гиблая Весь, быв послан от монастыря мерить покосы, в буйном хмелю учинил прю с разратием и ныне, связанный, привезен на мужицкой телеге для митрополичьего суда… И дело то надлежит ведать мне, паче нужд волынских епархий, кои Литва хочет забрать под себя вот уже который год! Токмо ночью нахожу час для молитвенного труда… А каково тяжко наставлять иных священнослужителей смирению и бедности, ибо слуга Христов не должен возноситься богатством над прочими!
— Я тоже богат! — отвечает задумчиво Симеон.
— Ты князь! В миру потребно мирское, в церкви, в монастыре — духовное. Достойно украсить храм, дом Бога своего, почтить Всевышнего благолепием служб, красою письма иконного и согласным пением. Но недостойно священнику имати мирскую роскошь в дому своем, сладко есть и пить, надмеваяся роскошью хором и утвари… Речено бо есть: царство мое не от мира сего! В том долг священнослужителя, дабы и вам, мирянам, указывать врата вечности, и не токмо копить богатства, коих червь не точит и тать не крадет! Ты же, князь, творишь волю создавшего тя в земном и грешном бытии. Ты судия, но и сам, яко смертный, на суде у Всевышнего. Твори труд свой, яко пахарь пашет пашню, не ленясь и не допуская огрехов и голызин. Я же буду искать для тебя достойного духовника среди мнихов, дабы ежечасно укреплял твой дух и смирял гордыню, не давая пути лживым хвалам в сердце твое!
Симеон молча и благодарно склоняет голову. Сейчас, как никогда, чует он, что одна земная власть, без духовной узды и защиты, не может быть ко благу ни страны, ни его самого.
Теперь, получив дань с Новгорода, он возмог заняться тем, о чем мечтал уже очень давно, — украшением своего стольного города. Новогородского серебра с лихвой должно было хватить не только на подарки хану, но и на лепоту московских церквей. По совету Феогноста были вызваны изографы из Византии подписывать церковь Успения пречистыя Богоматери, а для росписи собора Архангела Михаила начали искать русских писцов, вызнавая, кто более всех нарочит в этом деле во Владимире, Твери и Суздале.
На Масляной справляли свадьбу княжича Ивана с дочерью Дмитрия Брянского, Федосьей. Было много смеху, шуму, веселой безлепицы и кутерьмы. Симеон восседал на месте женихова отца, в красном углу, и смотрел на молодых, что, сидючи на курчавой овчинной шубе и поминутно заливаясь алым румянцем и прыская, кормили друг друга кашей, смешно не попадая в рот, и вспоминал, как он так же вот кормил когда-то с ложки Настасью-Айгусту, ту уже полузабытую им чужую литовскую девушку, и краснел, и бледнел, и как стыдно, как жарко и неловко было ему тогда! А теперь он — еще молодой и полный сил — смотрит на юного брата со снисходительною усмешкой старшего, и шумят подпившие бояре, точно мужики на деревенской свадьбе, и славит молодых хор, и шумит толпа на улице, на истоптанном снегу, у бочек с пивом и возов с дымящейся говядиной, и лезут в сени княжого дворца, толкаясь, чая поглядеть молодую…
Выбегало-вылетало тридцать три корабля, Ой, рано, ой, рано, ой, рано мое!
Тридцать три корабля со единым кораблем, Ой, рано, ой, рано, ой, рано мое!
Со единым кораблем, со удалым молодцом, Ой, рано, ой, рано, ой, рано мое!
Только теперь уже вместо Семена с Настасьею поминают имена младшего брата с его молодою женой…
Каждая новая свадьба уводит нас в глубину прожитых лет, не дает ошибиться, не дает поверить, что время идет кругами, все повторяясь и повторяясь. Нет, уходит, уводя за собою годы и силы, и только в детях и внуках, в череде сменяющих друг друга поколений вечен человеческий род! Только в отречении от себя обретаешь бессмертие!
Настасья с осени ходила непраздная, упорно повторяя, что будет сын. Семен верил и не верил. Подолгу молился, стараясь отогнать смутную тоску и страх грядущего несчастья, помногу жертвовал на храмы и монастыри.
В иные мгновения ему хотелось уйти ото всех многотрудных дел правления своего, что-то обдумать и понять… Но его не отпускали, торопили, требовали. По слухам, городецкие и нижегородские бояре, двух спорных городов, уступленных Костянтину Василичу Суздальскому, мыслили опять заложиться за великого князя Семена, а с тем вместе воскресал старый спор, в коем Симеон, даже и уступив во всем суздальскому князю, все-таки порою чувствовал себя ограбленным. Теперь же, после новогородских успехов, на него навалилась едва ли не вся боярская дума, требуя принять нижегородцев под руку свою.
Симеон, поддавшись почти неволею общему натиску москвичей, ощущал в себе тягостное раздвоение. Присоединить Нижний, тихо отобрав его у суздальского князя, — это был старый отцов путь собирания страны, возможно верный, и даже не единственно ли возможный? Ибо не сотворялось соборного дружества братьев-князей, каждый норовил поврозь и вперекор общему делу. Уже то, что он не дозволил, продлевая войну, разграбить новогородские волости, вызвало, как передавали слухачи, упорное нелюбие к нему во князьях. Но и среди бояр, ревнующих о новых промыслах, видел Симеон, что руководит ими не столько тревога о судьбах земли и языка русского, сколько своя корысть, забота о волостях и кормах, а потому, даже и исполняя то, чего хотели от него бояре, Симеон чувствовал себя одиноким, «гордым» среди них всех. Быть может, один Алексий способен понять и успокоить трудноту и муки его души?
…Они сидели в светелке княжеского дворца. Шла первая неделя поста, в которую Алексий вкушал только воду и немного хлеба единожды в день. Уважая гостя, Симеон также не притронулся к трапезе — тертой редьке, морошке, рыбе и грибам, что приличия ради были все-таки расставлены на столе. В поливных кувшинах вместо вина и меда были нынче вода и квас. Одной воды, дабы отдать дань уважения хозяину, и налил себе, отпив в конце беседы, Алексий.
— …Порой я не ведаю, где истина и где лжа! Что есть во мне, кроме имени великого князя владимирского, имени, которое родилось до меня и умрет не со мною! Почто льстят и негуют мя, яко отца своего али древнего македонского героя, победившего языки и страны? Что есть во мне? Или пото и льстят, что мал и ничтожен есмь, и жадают обадить мя? Бояре! Старшая дружина княжая! Сам Сорокоум и тот! Те, коим надлежит вести и направлять государя своего! Куда вести и чем направлять? Скажи мне, Алексий! Вот я на высоте власти, и не ведаю, что должен вершить теперь. Разбирать тяжбы Афинея с Сорокоумом, стращать Черменковых, сдерживать Мину, следить Акинфичей, не сблодили б чего невзначай? Утишать Василья Окатьева, что воздвиг нелюбие на Вельяминовых? Отвечать всем и каждому, что не помилую и не прощу Алексея Хвоста? Или, напротив, простить и помиловать его, дабы не поселять розни и нелюбия в боярах? Следить, чтобы городовые воеводы не крали у мыта и конского пятна, а татей казнили б скорою смертью? Чтобы был некручинен торговый гость на Москве? Накормлены нищие погорельцы? Чтобы вдовица не была обижена от сильных мира сего, ремественник не возроптал, а смерд не покинул пашни своей от судии неправого? На все то есть думные и введенные бояре, городовые воеводы, дьяки и подьячие, мытники и вирники, ключники и посельские, старосты и приставы, — им же надлежит ведать исправу и суд!
Скажи, Алексий, почто надобен я и какова цена мне середи прочих людей? Руководить ратью? На то есть воеводы, знающие дело премного лучше меня! Сноситися с государями иных земель? На то есть послы и знающие бояре
— те же братья твои, — кои могут и без меня вести молвь заморскую и ведают зазнобы великого княжения лучше меня! Держать и вязать это все, не давая рассыпать посторонь?
— Да, князь, держать и вязать. И разоставлять людей, каждому поручая труд по силе его!
— Ведаю. Я не то… Не о том хотел прошать тебя, владыко! Есть ли высшая цель и высшее назначение в жизни сей? Чую, что им, обадящим мя, неведомо величие духа. Земной успех, случай и счастье, то, что приуготовил для меня отец, а я только воспользовался тем, они понимают яко великий талан. В их глазах тать и разбойник, захвативший власть, станет героем; неправедно, на слезах сирот и вдов, нажившийся ростовщик-праведником, а удачливый обманщик — мудрецом. Вот чего боюсь и от чего содрогаюсь в ужасе! Неужели и я столь мелок и слаб, что мне, не стесняя себя, льстят и лгут прямо в лицо, насмешничая за моею спиной? Там, в Орде, когда неведомо было, кто победит, я видел неложную любовь и дружное старание всех вкупе одолеть супротивника; теперь же и те, верные, разбрелись, и голоса их ныне звучат поврозь!
— С Алексеем Хвостом, — раздумчиво отзывается Алексий, — хоть я и помогал тебе, ты поторопился, князь. Надлежит смирять сильных, не утесняя. Страх не творит любви! Тебя называют Гордым, не дай этому прозвищу овладеть тобой! Кроме того, не достоит тебе поддерживать одних противу других. Каждый слуга князя должен верить в прочность бытия. Твой отец это понимал хорошо и призывал к себе бояр по роду и древним заслугам предков. Паки реку: князь надобен для единства страны. Токмо все вкупе возмогут вершить труд власти! А высшая цель! Она едина у всех — служить Господу своему, не ослабевая в трудах! И постичь волю его иначе — не трудясь, но токмо размышляя о том — неможно.
Семен судорожно прошелся по покою, остановясь у заиндевелого слюдяного окна. Вымолвил глухо, не оборачивая лица:
— На мне лежит проклятие, ты знаешь, в смерти Федора… А иногда я мню, что ничего нет, ни суда, ни воздаяния за прошлый грех, и что мне не судил Бог отвечивать за то, прошедшее, на последнем суде…
— Молись! — строго перебивает князя Алексий. — Грешен ли ты, ведает един Господь, но сомнение в божьем суде — первый шаг к неверию и греху!
— И еще… Я о сыне своем хотел, нерожденном… — прошептал Симеон. — Страшусь судьбы!
— Ведаю. И паки реку: молись!
Оба на время замолкают, слушая, как внизу, под стенами дворца, звонко ржут кони, скрипит снег и переговаривают веселые голоса.
— Знаю, князь, сколь не проста ноша твоя, и паки реку: не согнись, но и не возгордись на пагубу себе! И я на твоем месте, не ведаю, сумел бы избежать соблазна? Князев подвиг — в миру, и не подобает тебе отринути суету земную! Наместничество мое такожде многотрудно! Помимо суда владычного, надлежит ведати всякою снедию для двора архипастыря и монастырей. Считать четверти ржи, пуды масла и сыра, бочки с рыбою и возы овощей, заботить себя покупкою греческого вина и ладана, одежд и облачений, книг и церковной утвари. Следить не токмо за тем, как правят службу иереи, не токмо учить невежд и направлять заблудших, не токмо рукополагать и ставить, объезжать епархии и приходы, но и тем заботить себя, что какой-то старец Никита в Манатьином стану, в сельце Гиблая Весь, быв послан от монастыря мерить покосы, в буйном хмелю учинил прю с разратием и ныне, связанный, привезен на мужицкой телеге для митрополичьего суда… И дело то надлежит ведать мне, паче нужд волынских епархий, кои Литва хочет забрать под себя вот уже который год! Токмо ночью нахожу час для молитвенного труда… А каково тяжко наставлять иных священнослужителей смирению и бедности, ибо слуга Христов не должен возноситься богатством над прочими!
— Я тоже богат! — отвечает задумчиво Симеон.
— Ты князь! В миру потребно мирское, в церкви, в монастыре — духовное. Достойно украсить храм, дом Бога своего, почтить Всевышнего благолепием служб, красою письма иконного и согласным пением. Но недостойно священнику имати мирскую роскошь в дому своем, сладко есть и пить, надмеваяся роскошью хором и утвари… Речено бо есть: царство мое не от мира сего! В том долг священнослужителя, дабы и вам, мирянам, указывать врата вечности, и не токмо копить богатства, коих червь не точит и тать не крадет! Ты же, князь, творишь волю создавшего тя в земном и грешном бытии. Ты судия, но и сам, яко смертный, на суде у Всевышнего. Твори труд свой, яко пахарь пашет пашню, не ленясь и не допуская огрехов и голызин. Я же буду искать для тебя достойного духовника среди мнихов, дабы ежечасно укреплял твой дух и смирял гордыню, не давая пути лживым хвалам в сердце твое!
Симеон молча и благодарно склоняет голову. Сейчас, как никогда, чует он, что одна земная власть, без духовной узды и защиты, не может быть ко благу ни страны, ни его самого.
ГЛАВА 35
Великим постом отправляли наместников в Новгород с наказом обновить изветшавшие княжеские терема на Городище. Староста доносил, что и большая церковь Благовещения ветха зело, и Симеон приказал разобрать ее до подошвы и возвести наново, в чем Василий Калика вызвался помочь великому князю своими орудьями и каменосечцами, а взамен просил прислать литейного мастера с Москвы, Бориса, для отливки колокола к Святой Софии.
Семен сам вызвал и принял мастера Бориса, невысокого и отнюдь не плечистого, каким, казалось бы, должен был быть литейщик колоколов. И, с удовольствием глядя в сухое, потемнелое от огненного жара умное лицо мастера, долго говорил с ним, вызнав и для себя много нового, чего и не ведал доселе: о литейных глинах, опоках, сварах и сплавах, о том, почему у иного колокола глухой звон, и как содеять, дабы металл «казал силу свою», и каким должен быть правильный колокольный наряд, про себя запомнив, что мастера надобно будет наградить, егда воротит из Новгорода.
Владыка Василий был зело не прост и не без дальнего умысла взялся ныне воспитывать тверского княжича Михаила, и все же куда приятней было вести вот такие переговоры, обмениваясь мастерами и возводя храмы, чем двигать рати и зорить ни в чем неповинных селян!
Прощаясь, мастер одернул суконный зипун, негнущийся, непривычный, видимо праздничный, нарочито одетый для встречи с князем, поклонил гордо. И гордость мастера также понравилась Симеону. Родитель-батюшка почасту говаривал: тот, кто уничижает себя паче меры, почасту прячет за сугубым смирением невежество и лень.
Слухи о смерти Узбека и о замятне в Сарае дошли до Москвы на Пасху, но ничего толком известно еще не было. Говорили наразно, и Симеон предпочел выждать, послав своих слухачей в Орду. С переменою власти в Сарае очень можно было опасаться новой княжеской пакости.
Настасья дохаживала последние месяцы. Она сильно располнела, как-то обрюзгла и распустилась, почти перестав следить за собой. Симеон морщился от ее неряшества, но терпел и ждал. Да, впрочем, дома и бывать приходило не часто. Можайск, Коломна, Волок, Ржева, Владимир, Переяславль… Что-то надвигалось опять, суровое и тревожное, на Русь и на него самого. И, чуя это, в чаянии грядущей беды, Симеон удваивал усилия защитить, спасти, оградить свое княжество. Спешно латали прохудившие стены коломенского кремника (в рязанской земле начиналась замятня, Иван Иваныч Коротопол сцепился с пронским князем, Ярославом). Раннею весною немцы поставили Новгородок на Пижве, на псковском рубеже. Кормленый псковский князь, Александр Всеволодич, повоевавший Латиголу, ушел, «учинив разратие с немцы», а плесковичи, разорвав ряд с Новгородом и великим князем владимирским, призвали к себе Ольгерда для защиты от немцев.
Симеон, ожидая новой пакости от Литвы, поскакал в Можайск укреплять город. Спешно подымали валы, рубили новые городни. Князь не шутил, и воеводы, кажется, почуяли это. Работали споро и дружно; памятуя прежнюю беду, весь Можай от мала до велика был поднят на ноги. Убедясь, что работы идут полным ходом и близки к завершению, он воротился в Москву.
Скакать приходило верхом. Княжеский возок застревал на раскисших дорогах. Пахло весной, гнилью, сыростью и — надеждами. Он скакал, заляпанный грязью, вдыхая талый воздух весны, и совсем-совсем не хотелось ему домой, в паркое тепло опочивален, в застоявший с зимы спертый воздух, в душную полутьму хором.
Из Москвы, не умедлив и дня, Симеон устремился во Владимир принимать присягу на верность нижегородских бояр, попросившихся под руку московского великого князя, чего упустить было никак нельзя. Этого бы не понял никто, даже и сам Алексий. Тем паче что у бояр сохранялось право отъезда, а Костянтин, замыслив перенести в Нижний свой стол, начал, по-видимому, сильно теснить привыкших к вольной жизни местных вотчинников.
Было такое чувство, что земля, как кусок мокрой бересты, положенный на костер, начинает трещать и заворачивать с краев, вот-вот готовая вся поддаться огню.
Весною, в Великую пятницу, новогородцы пошли было ратью на помочь плесковичам, но те, поверив, что немцы ставят городок на своей земле, заворотили новогородскую рать от Мелетова. Теперь в Новгороде опять начались пожары и нестроения, а немецкая угроза нежданно и грозно возросла. Лучшего времени, дабы вмешаться в дела Пскова, Ольгерд не мог бы и выдумать. Симеон, связанный ордынскими делами, ничего не мог содеять противу. Оставалось только ждать разворота событий да молить Господа и Пречистую — не отдали бы град Плесковский в руки Литвы!
Симеон все еще медлил ехать в Сарай, откуда уже дошли вести о победе Джанибека над братьями, хотя ехать было необходимо тотчас. Все три Константина и ярославский князь уже устремились к новому хану. Просидев на Москве, можно было потерять ярлык на великое княжение владимирское. Но он ждал. Наконец-таки пришла первая добрая весть из Новгорода. Ольгерд с Кейстутом, простояв под Псковом и потребив обилье по волости, не решились на сражение с большей немецкой ратью и отъехали, ничего серьезного не свершив. Немцы, осадившие было Изборск, в свою очередь внезапно сняли осаду и отошли, «никим же гонимы». Бог и Святая София, как писал Василий Калика, уберегли от беды град Плесковский!
«Бог и Пречистая его Матерь!» — повторил, поправив невольно новогородского архиепископа, Симеон, свертывая в трубку грамоту.
Теперь надлежало скакать в Орду.
Настасья родила в начале июня. Мальчик, названный Константином, прожил всего один день. Известие о том застало Симеона во Владимире. Он сидел, понурясь, с грамотою в руке, и молчал. Слез не было. Над ним сбывалось проклятие. «Грехи отцов падут на детей!» — тяжко подумал он, не находя покойному родителю ни оправдания, ни осуждения. Все было так, как должно было быть, и не могло быть иначе! Вот и все. Младеня, сообщал Алексий, похоронили у церковной стены, рядом с тем, давним.
Ему было безумно жаль Настасью, но поделать с собою Семен уже ничего не мог. Он не любил ее. И знал: проклятье исполнилось. Детей у них больше не будет.
Семен сам вызвал и принял мастера Бориса, невысокого и отнюдь не плечистого, каким, казалось бы, должен был быть литейщик колоколов. И, с удовольствием глядя в сухое, потемнелое от огненного жара умное лицо мастера, долго говорил с ним, вызнав и для себя много нового, чего и не ведал доселе: о литейных глинах, опоках, сварах и сплавах, о том, почему у иного колокола глухой звон, и как содеять, дабы металл «казал силу свою», и каким должен быть правильный колокольный наряд, про себя запомнив, что мастера надобно будет наградить, егда воротит из Новгорода.
Владыка Василий был зело не прост и не без дальнего умысла взялся ныне воспитывать тверского княжича Михаила, и все же куда приятней было вести вот такие переговоры, обмениваясь мастерами и возводя храмы, чем двигать рати и зорить ни в чем неповинных селян!
Прощаясь, мастер одернул суконный зипун, негнущийся, непривычный, видимо праздничный, нарочито одетый для встречи с князем, поклонил гордо. И гордость мастера также понравилась Симеону. Родитель-батюшка почасту говаривал: тот, кто уничижает себя паче меры, почасту прячет за сугубым смирением невежество и лень.
Слухи о смерти Узбека и о замятне в Сарае дошли до Москвы на Пасху, но ничего толком известно еще не было. Говорили наразно, и Симеон предпочел выждать, послав своих слухачей в Орду. С переменою власти в Сарае очень можно было опасаться новой княжеской пакости.
Настасья дохаживала последние месяцы. Она сильно располнела, как-то обрюзгла и распустилась, почти перестав следить за собой. Симеон морщился от ее неряшества, но терпел и ждал. Да, впрочем, дома и бывать приходило не часто. Можайск, Коломна, Волок, Ржева, Владимир, Переяславль… Что-то надвигалось опять, суровое и тревожное, на Русь и на него самого. И, чуя это, в чаянии грядущей беды, Симеон удваивал усилия защитить, спасти, оградить свое княжество. Спешно латали прохудившие стены коломенского кремника (в рязанской земле начиналась замятня, Иван Иваныч Коротопол сцепился с пронским князем, Ярославом). Раннею весною немцы поставили Новгородок на Пижве, на псковском рубеже. Кормленый псковский князь, Александр Всеволодич, повоевавший Латиголу, ушел, «учинив разратие с немцы», а плесковичи, разорвав ряд с Новгородом и великим князем владимирским, призвали к себе Ольгерда для защиты от немцев.
Симеон, ожидая новой пакости от Литвы, поскакал в Можайск укреплять город. Спешно подымали валы, рубили новые городни. Князь не шутил, и воеводы, кажется, почуяли это. Работали споро и дружно; памятуя прежнюю беду, весь Можай от мала до велика был поднят на ноги. Убедясь, что работы идут полным ходом и близки к завершению, он воротился в Москву.
Скакать приходило верхом. Княжеский возок застревал на раскисших дорогах. Пахло весной, гнилью, сыростью и — надеждами. Он скакал, заляпанный грязью, вдыхая талый воздух весны, и совсем-совсем не хотелось ему домой, в паркое тепло опочивален, в застоявший с зимы спертый воздух, в душную полутьму хором.
Из Москвы, не умедлив и дня, Симеон устремился во Владимир принимать присягу на верность нижегородских бояр, попросившихся под руку московского великого князя, чего упустить было никак нельзя. Этого бы не понял никто, даже и сам Алексий. Тем паче что у бояр сохранялось право отъезда, а Костянтин, замыслив перенести в Нижний свой стол, начал, по-видимому, сильно теснить привыкших к вольной жизни местных вотчинников.
Было такое чувство, что земля, как кусок мокрой бересты, положенный на костер, начинает трещать и заворачивать с краев, вот-вот готовая вся поддаться огню.
Весною, в Великую пятницу, новогородцы пошли было ратью на помочь плесковичам, но те, поверив, что немцы ставят городок на своей земле, заворотили новогородскую рать от Мелетова. Теперь в Новгороде опять начались пожары и нестроения, а немецкая угроза нежданно и грозно возросла. Лучшего времени, дабы вмешаться в дела Пскова, Ольгерд не мог бы и выдумать. Симеон, связанный ордынскими делами, ничего не мог содеять противу. Оставалось только ждать разворота событий да молить Господа и Пречистую — не отдали бы град Плесковский в руки Литвы!
Симеон все еще медлил ехать в Сарай, откуда уже дошли вести о победе Джанибека над братьями, хотя ехать было необходимо тотчас. Все три Константина и ярославский князь уже устремились к новому хану. Просидев на Москве, можно было потерять ярлык на великое княжение владимирское. Но он ждал. Наконец-таки пришла первая добрая весть из Новгорода. Ольгерд с Кейстутом, простояв под Псковом и потребив обилье по волости, не решились на сражение с большей немецкой ратью и отъехали, ничего серьезного не свершив. Немцы, осадившие было Изборск, в свою очередь внезапно сняли осаду и отошли, «никим же гонимы». Бог и Святая София, как писал Василий Калика, уберегли от беды град Плесковский!
«Бог и Пречистая его Матерь!» — повторил, поправив невольно новогородского архиепископа, Симеон, свертывая в трубку грамоту.
Теперь надлежало скакать в Орду.
Настасья родила в начале июня. Мальчик, названный Константином, прожил всего один день. Известие о том застало Симеона во Владимире. Он сидел, понурясь, с грамотою в руке, и молчал. Слез не было. Над ним сбывалось проклятие. «Грехи отцов падут на детей!» — тяжко подумал он, не находя покойному родителю ни оправдания, ни осуждения. Все было так, как должно было быть, и не могло быть иначе! Вот и все. Младеня, сообщал Алексий, похоронили у церковной стены, рядом с тем, давним.
Ему было безумно жаль Настасью, но поделать с собою Семен уже ничего не мог. Он не любил ее. И знал: проклятье исполнилось. Детей у них больше не будет.
ГЛАВА 36
Внове видеть в том же шатре, на том же золотом троне, среди полыхающих шелков и парчи, где восседал всегда казавшийся вечным Узбек, другое лицо, хотя бы и знакомое по прежним приездам. Семен поклонился почтительно, ни словом, ни улыбкою, ни даже движением бровей не показав, что помнит о той давней, с глазу на глаз, встрече на охоте. Наверно, это и было самым мудрым решением: ничем не показать неуместного равенства с новым ханом, воздать полное уважение престолу и высокому званию прежнего знакомца, как бы само собою прекращающему прошлое приятельство равных. Вечером того же дня Джанибек позвал Симеона к себе.
Ехали в полной темноте, гуськом, вслед за провожатым, по незнакомым улицам. Ночь дышала ароматом созревающих садов и остывшею пылью. Верблюды черными молчаливыми тенями возникали на темно-синем небе. Уличные псы, взлаивая, шарахались из-под копыт. Пыль глушила топот лошадей, и мгновеньями казалось, что они — заговорщики, выехавшие на рискованное ночное дело. Быть может, так оно и есть? Почто новый хан столь поздно зовет его на беседу? Не боится ли он, еще не укрепившись на троне, лишних глаз и лишних ушей? К хорошему это или к худу? — гадал Семен, пока они молчаливо пробирались по сонному городу.
Протяжно прокричал муэдзин с вершины минарета, призывая правоверных к вечерней молитве. Какие-то темные тени скользили вдоль плетней и глинобитных стен. Было жутко: а вдруг засада, убьют? Смешные страхи для великого князя владимирского! — одернул он сам себя и все же оглянул беспокойно, не отстали ли от него кмети. Хоть и то сказать, что возможет содеять малая горсть ратных противу толпы?!
Наконец остановили коней. Незнакомые руки приняли повод. Волнуясь, он ступил во двор, скорее сад, обнесенный невысокою кирпичной оградой. В нос ударило ароматом роз. Прошли по выложенным плитками дорожкам. Тяжелые резные двери в огромных медных шишках накладных гвоздей отворились сами собой. Слуги приняли оружие, верхнее платье и сапоги. Засовывая ноги в красные остроносые туфли, Симеон лихорадочно припоминал все татарские приветственные слова, которые учил когда-то. Заранее сложил по-восточному руки на груди.
Ехали в полной темноте, гуськом, вслед за провожатым, по незнакомым улицам. Ночь дышала ароматом созревающих садов и остывшею пылью. Верблюды черными молчаливыми тенями возникали на темно-синем небе. Уличные псы, взлаивая, шарахались из-под копыт. Пыль глушила топот лошадей, и мгновеньями казалось, что они — заговорщики, выехавшие на рискованное ночное дело. Быть может, так оно и есть? Почто новый хан столь поздно зовет его на беседу? Не боится ли он, еще не укрепившись на троне, лишних глаз и лишних ушей? К хорошему это или к худу? — гадал Семен, пока они молчаливо пробирались по сонному городу.
Протяжно прокричал муэдзин с вершины минарета, призывая правоверных к вечерней молитве. Какие-то темные тени скользили вдоль плетней и глинобитных стен. Было жутко: а вдруг засада, убьют? Смешные страхи для великого князя владимирского! — одернул он сам себя и все же оглянул беспокойно, не отстали ли от него кмети. Хоть и то сказать, что возможет содеять малая горсть ратных противу толпы?!
Наконец остановили коней. Незнакомые руки приняли повод. Волнуясь, он ступил во двор, скорее сад, обнесенный невысокою кирпичной оградой. В нос ударило ароматом роз. Прошли по выложенным плитками дорожкам. Тяжелые резные двери в огромных медных шишках накладных гвоздей отворились сами собой. Слуги приняли оружие, верхнее платье и сапоги. Засовывая ноги в красные остроносые туфли, Симеон лихорадочно припоминал все татарские приветственные слова, которые учил когда-то. Заранее сложил по-восточному руки на груди.