Нигде не была столь явственна иностранщина, как в Генеральном штабе. Бриджи, мощные ботинки, краги, стеки. Впрочем, камышовые стеки с ручкой слоновой кости – это у английских офицеров. А фуражки с мягким козырьком и у французов, и у британцев. С этакой публикой весьма вскоре наш капитан завел доверительные отношения. И сам стал, как и они, надевать открытый френч, белую рубашку с черным галстуком, заимел кожаную двубортную куртку с отложным воротником черного бархата и с красным кантом. Спросите, что за род войск? Отвечаю: контрразведка.
   Не дознавался, служил ли Борис Владимирович Никитин и до войны в контрразведке. Не знаю, кто предложил ему эту службу в Петрограде. Знаю, что он некоторое время колебался. Он боялся товарищей. Тех, кто остался там, на позициях. А-а-а, скажут, Боречка-то наш… Я сейчас примерчик такой ляпну, от которого многие господа брезгливо поморщатся… В мое время на Северном флоте командовал подводной лодкой «малютка» Фисанович. Израиль, извините, Фисанович. Стояли мы борт о борт к норду от Полярного, в Оленьей губе. Фисанович был Героем Советского Союза. Говорили, что англичане величают Израиля «звездой советского подводного флота». Вообразите: Израиль – и звезда. Ей-ей, не трудно захлебнуться венозной кровью. Его захотели убрать с глаз долой – в Военно-морскую академию. Он отказался. Маленький, ладненький, в неизменно кожаной тужурочке, Фисанович мрачно ухмыльнулся: «Не пойду. Вы же и скажете: жиденок с войны улизнул!». Да, отказался. И вскоре погиб. При обстоятельствах, как у нас рассуждали, несколько странных… Я об этом не к тому, чтобы еврея выставить навыпередки, а к тому, что и капитан Никитин опасался «общественного мнения». И он колебался, пока его не вызвал главнокомандующий Петроградским военным округом генерал Корнилов. Лавр Георгиевич просил Никитина озаботиться искоренением германских шпионов, кишащих в Петрограде. Никитин не перечил, Никитин остался.
   Правду сказать, женили Бориса Владимировича на бесприданнице. Ни кола, ни двора. На Знаменской, в доме контрразведки сильно погулял мартовский красный петух. «Орган» жгли, как жгли тогда полицейские участки; громили, как Департамент на Фонтанке и губернское жандармское управление на Фурштадтской. Контрразведку, опережая время, равняли с охранкой.
   Впрочем, задачу квартирьера капитан Никитин решил быстро. Не без участия, однако, иронии истории. Никитин захватил служебную «площадь» у Невы, на Воскресенской набережной. Дом в три этажа еще совсем недавно принадлежал конвою его величества. Но теперь, как вы понимаете, государя окарауливали не статные, школеные-перешколенные кавказцы, а какие-то архаровцы с красными бантами, и потому в двух этажах очень хорошо и удобно разместилось хозяйство капитана Никитина. Так-то оно так, но надо было бы озаботиться приобщением и третьего этажа, пустовавшего. Не озаботился. И вскоре вылупил глаза на фанерную указующую стрелку с хулиганской надписью: «Боевой отдел Литейной части большевиков. 3-й эт.». И арсенал, и митинги, и шляются туда-сюда, и отличный наблюдательный пункт за входящими-исходящими контрразведчиками, главная задача которых как раз в том и состоит, чтобы из плотной атмосферы, окружающей этих самых большевиков, выдергивать шпионов кайзера Вильгельма. Диспозиция взбесила Никитина. Он бросился в Генеральный штаб. Нашел, что называется, полное понимание. Увы, платоническое. Все воинские команды, включая казаков, отказались выдворять беспардонных ленинцев из дома на Воскресенской набережной точно так же, как и из особняка Кшесинской на Петроградской стороне.
   Капитан смирился. Он жаждал дела. К делу побуждали слова. Об измене отечеству Ульянова и K°. Лично я не вижу в «измене» ничего странного. Какая же измена отечеству, коли у пролетариев оного нет?! А на нет и суда нет. А Борис Владимирович таковую логику понять не умел. И торопился двухэтажно обустроиться.
   Нельзя не признать капитана Никитина удивительным администратором: он не раздувал штат. Перво-наперво учредил шефа канцелярии. Поставил шестерых столоначальников. Реанимировал агентов. Рекрутировал сотрудников-чиновников. Какой россиянин-начальник не поймет чудовищные трудности, вставшие на всех стежках-дорожках? От Никитина требовали строжайшего соблюдения законности. Он и сам дал себе зарок ни-ни не нарушать. Это ведь что же, а? Все равно что в забеге участвовать, привязав к ногам чугунные ядра. Как бы ни было, штат он комплектовал. Комплектовать значило уговаривать юристов в том смысле, чтобы они не считали контрразведку синонимом охранки. Именно юристов и приглашал Борис Владимирович на Воскресенскую набережную. А предварительно советовался и с прокурором Петроградского окружного суда, и с его товарищем Колоколовым. Туда, в окружной суд, капитану Никитину и надлежало препровождать законченные расследования шпионских проделок. И ни на понюх политики. Правда, с неистовыми ленинцами обнаруживается затруднение: политика сливается со шпионством; нет, нет, не агентурным, другим, потоньше, пообманнее.
   В его штате числился двадцать один юрист. Он выиграл в «очко». Опытного следователя по особо важным делам он назначил начальником всей агентуры, то есть наиважнейшей отрасли и разведки, и контрразведки. Этим начальником как раз и был Александров. Тот самый Павел Александрович Александров, который в муравьевской ЧеКа допрашивал Ульянова и Зиновьева по делу Малиновского. Тот самый, который, по мнению Бурцева, позволил Ульянову легко отделаться, улизнуть от обвинения в нравственном растлении провокатора, «дорогого Романа».
   Неудовольствие Бурцева понятно. Г-н Александров не запустил в оборот показания Трояновского. Но, может быть, у Павла Александровича были какие-то свои соображения на сей счет? Он знал все дела, всех, кто находился в «разработке», в целях которой давал задания ста восьмидесяти агентам; в их числе и таким превосходным ищейкам Временного правительства, как старший агент Ловцов или Касаткин.
   Имя последнего напоминает о том, что и на старуху бывает проруха. Касаткин неделю кряду «держал на проследке» Ленина с Васильевского острова, удивляясь его неконспиративности и неполитичности. Касаткина вразумили: мол, этот Ленин и вправду Ленин, в министерстве земледелия служит; а тот… тот Ульянов, а Ленин – кличка.
   Между прочим, и в регистрационных карточках упраздненного департамента полиции, и теперь, в конторе капитана Никитина, указывалось: «Ульянов, кличка Ленин», что в данном случае, несомненно, точнее интеллигентского: «псевдоним». (Признаюсь, об этом следовало написать выше. Когда шла речь о Сергее Николаевиче Ленине. И отметить, так-де простая дворянская фамилия, имеющая онегинско-печеринский оттенок, превратилась в кличку, или, по-нынешнему, в кликуху. Да, выше надо было написать, а здесь и сейчас указать другое.)
   Видите ли, наш Капитан нуждался в помощи союзников, то есть агентов французского и английского империализма, каковой тогда почему-то считался оплотом мировой демократии. Сказать яснее: хозяйство Никитина нуждалось в «веревочке» из-за границы, из Германии, из Стокгольма, из Копенгагена.
   Борис Владимирович сокрушался: «До войны мы не успели закинуть в Европу широкую и прочную сеть агентуры». Мне бы, русофобу, ехидненько осклабиться. Однако капитану решительно возражает ветеран КГБ: «До революции у императорской разведки была превосходнейшая агентура, которая осталась нераскрытой – в германском и австрийском генштабах». Вот так-то, господа! – «превосходнейшая». Спасибо ветерану КГБ; впервые в жизни адресую «спасибо» гебисту, да и не могу иначе: истаяли все мои сомнения-недоумения, прорвались все тупики, возникавшие и в дни возвращения Пломбированного из Цюриха в Петроград, и в ту пору, когда сотрудники капитана перехватывали телеграммы, на первый взгляд, совершенно безобидные, и втихую просматривали банковскую документацию.
   За наших героев невидимого фронта испытываю патриотическую гордость; случается и такое причудливое сочетание с русофобией. Притом не могу не помянуть добрым словом и не наших героев того же фронта. Имею в виду так называемые делегации, французскую и английскую, аккредитованные при Генеральном штабе. Они-то и были источником информации, куда более существенной, нежели та, которой снабдил вашего автора в Голицыне писатель Виктор Фи-к: (см. начало этого романа, длинного, словно очередь будущих зарубежных издателей). Информации, уточняю, особенно ценной для капитана Никитина, а также и в известной мере для Бурцева. Надеюсь, понятен характер сообщений, исходивших, как рентгеновские лучи, из указанных выше делегаций? Так точно, господа, о связях Пломбированного и близких ему человечков с потусторонними бойцами невидимого фронта, с германцами.
   Меня просили не нарушать традиции, то есть не называть настоящих имен. Подписки не давал, а просьбу не выполню – в моей традиции указывать имена подлинные. Разумеется, не пригоршнями швырять, а выборочно.
   Начну майором Аллей, хотя бы потому, что майор был близким знакомым замечательного романиста и несколько вялого разведчика Сомерсета Моэма. Этот Аллей почти безостановочно поигрывал стеком, что наводило на мысль о долгой службе в колониях. Принадлежал он к редкому типу – почти альбинос и почти трезвенник. Русские военные историки вряд ли простят ему то мрачное злорадство, с каким майор порочил наших доблестных юнкеров. Прислали восьмерых охранять британское посольство; вьюноши в первую же ночь умыкнули у посольских секретарей ящик виски энд ящик кларета. Последствия? Блевали в вестибюле. К утру легли вповалку – должно быть, ждали, когда споют им: «Господа юнкера, господа юнкера…». А интересно то, что майор Аллей, хоть и злорадствовал, весь день возился с бедолагами. Ведь он чертовски опасался выхода России из войны.
   Такая же опаска брала французов. Тут как не вспомнить парижскую консьержку в доме Бурцева на улице Сен-Жак; она, бывало, торопила наступленье на Восточном фронте. Тут как не вспомнить клуб моряков в Архангельске, где лейтенант-британец уступал нам штурм Берлина.
   Союзников-шпионов обнимали крылья зданья Росси. Крестовый ангел склонялся над штабистами. Мне кажется, французы давали фору англичанам. Из очень энергичных подвизался майор Тома, на котором чертовски элегантно сидели галифе, в России еще редкие. Мизинцем ласкал он эспаньолку. Он был отличным шахматистом. И мастером различных комбинаций вне шахматной доски. Его превосходил, сдается, Пьер Лоран. Этот принадлежал к тем, кого Мишаня, наш лагерный зав. кухней, называл «кластический мужчина». Лорану поручили свить в Петрограде отделение 2-го Бюро Генштаба французской армии. Он свил. И тотчас прицепил агента к управляющему страховым обществом «Волга». И промазал: свояк-то Ленина, Марк Тимофеич Елизаров, служил хоть в «Волге», но другой…
   Назвал я нескольких. Разнопородных, разнородных. Но иногда случалось, с общим выраженьем глаз. Точь-в-точь как у полковника Мак-Миллана, у лейтенанта Леви, разведчиков американских. Дурак, вступил я с ними в разговор в питейном заведеньи на Тверской. Я знать не знал, кто эти парни. Они, наверное, решили, что я подослан Берия иль Абакумовым. И я внезапно онемел: глаза их обрели непроницаемость печных заслонок. Наши умели другое: прикидываться проницательными, все ведающими. А эдак закрыться и не пускать – не умели. Чем и озадачивали неприятно Никитина и Бурцева, хотя оба сознавали профессиональную необходимость некоторой игры в прятки.
   Бурцев был нужен Никитину. Никитин был нужен Бурцеву. И тот, и другой нуждались в союзных шпионах и контршпионах.
   Бурцев шел по следу Пломбированного с упорством прежнего хождения вослед Азефу. В. Л. утверждал, что еще до войны Пломбированный обещал немцам занять позицию «пораженца». В. Л. обладал и знанием «клиентов». Тот, кто для военной разведки имел имя, не имел, так сказать, фигуры. В. Л. не нужны были внешние проследки, чтобы устанавливать связь между фигурами. Но он не располагал фонариком, луч которого шарил бы там, в Швейцарии, Германии, Швеции.
   Среди текстов… Вместо «рукопись» нарочито употребляю «текст» – это почему-то ужасно злит писателей, преуспевавших в пору последних генсеков… Так вот, среди моих текстов есть один иль два про возвращение Ульянова из Цюриха в Петроград. Некоторые весьма примечательные штрихи не обозначены: не знал то, что стало известно Никитину с Бурцевым, частью, вероятно, от агентуры во вражеских штабах, частью, несомненно, от «делегаций», расположившихся в Генштабе на Дворцовой.
* * *
   Романы начинались так: «Таинственный поезд с погашенными огнями отправился в путь ровно в полночь». Романы не читали. Их слушали, притаив дыхание, расположившись гуртом на вагонках. Нары издавали незабвенный запах давленых клопов и мертвечины. Тот, кто умеючи «тискал руманы», пользовался благорасположением общим – от паханов до шушеры-крысятников. Как, собственно, все созидатели «попсы». Подкармливали, ссужали табачком. В моменты особого восторга предлагали не козью ножку, а сигарету.
   Пресловутые поезда уходили в ночь не из какого-нибудь Тамбова, а из Лондона или Нью-Йорка. Париж, сколько помню, почему-то не возникал… Тамбов принадлежал песне: «Шла машина из Танбова прямо на Москву. / Я лежу на верхней полке и как будто сплю». Слышите? Не паровоз, а машина, что и указывает на старинное происхождение воровской песни. Ныне она забыта. Забыты и те рокамболистые романы, чьи сюжеты питали устные романы, имевшие своей аудиторией многочисленные бараки разных широт и долгот.
   Весь этот пассаж ведет к тому, что на одной из станций на швейцарско-германской границе готовился в путь таинственный поезд. Несомненно, с погашенными огнями. И, разумеется, отправляющийся ровно в полночь.
   Все вагоны имели по четыре купе с наружными и внутренними дверцами. Однако в хвостовом вагоне три купе были заперты и запломбированы. Сколько бы впоследствии ни долбили – мол, пломб не было, – они, тяжелые, свинцовые, были. В четвертом, последнем, купе этого вагона находились офицеры спецслужбы. Рядом с хвостовым вагоном располагалось воинское подразделение, имевшее боевую задачу уберечь пассажиров, затихших в трех купе, от любопытства вчуже, от каких-либо контактов с подданными кайзера Вильгельма. В отдельном купе головного вагона лейтенант Шюлер (через «ю») временно освободил свою физиономию от неукоснительно-служебного выражения, отчего она, физиономия, имела сейчас выражение почти бессмысленное. Лейтенант Шюлер не расстегнулся, а рассупонился, потому что был он офицером фельдъегерской службы.
   Вышеизложенное позволяет заключить, что поезд таки-да отошел от перрона с погашенными огнями. И, несомненно, ровно в полночь. Однако не кромешную, пригодную для выкалывания глаз, какие обычно бывают в романах, а негустую, с просветами, какие бывают весной.
   Впрочем, пейзажные зарисовки в лагерных повествованиях отсутствовали; присутствовал, и это очень хорошо, род табличек: «Здесь лес» и «Здесь море». Не наблюдалось и заботы о географической точности. Поезда с погашенными огнями, случалось, мчались из Лондона прямиком в Нью-Йорк, нимало не считаясь с Атлантическим океаном.
   Повинуясь этой экспрессии, не стану называть местности и города, озвученные стуком колес и гудками локомотива поезда, на хвосте которого качался красный фонарь, а внизу, на рельсах, дрожал, то отбегая, то приближаясь, светлый зайчик. Назову разве что Карлсруе, где некогда, студентом, учился «сотрудник из кастрюли» Азеф, ныне пукавший в тюрьме Маобит как русский шпион еврейской национальности. Но остановку таинственного поезда в Берлине увязал бы с Моабитом и Азефом только уж очень и очень бесшабашный «тискальщик руманов». Но что верно, то верно. Как раз в Берлине, казавшемся вымершим, безлюдным, к пломбированному вагону, разверзая предутренний туман, пахнущий дымом походной полковой кухни, в Берлине-то и заявился господин в штатском, но, как указали бы романисты, с военной выправкой. И в данном случае непременно последовало бы расхожее уточнение: прусской. Ан вот и нет, не прусской, а саксонской, которую я поостерегся бы назвать образцовой. Шаг у него был легкий, почти грациозный, бледен он был какой-то хрупкой бледностью, и все это вместе – и шаг, и бледность – вызывали ассоциацию с сервизным фарфором. А между тем род его службы исключал и грациозность, и хрупкость. То был Арвед фон дер Планиц. Ротмистр резервного королевского саксонского полка. И, так сказать, по совместительству видный (конечно, невидный) сотрудник Отдела III-б, то есть контрразведки, подчинявшейся, как и русская, Генштабу.
   Указанного ротмистра незамедлительно пропустили к пломбированным. Он произвел «опрос претензий». Ротмистр услышал сдержанно-вежливую благодарность за мясные котлетки с горошком и возможность иметь молоко. После чего… После чего я и произношу пресловутое: «Не верю!»
   И капитан Никитин, и Бурцев вслед за ним утверждали: исполняя приказ главкома, грациозно-хрупкий ротмистр доставил Пломбированного № 1, и они, генерал Людендорф и Ульянов, приватно беседовали часа полтора-два.
   В котлетки с горошком верю, а в очное рандеву не верю. Да, какие-то социалисты загодя обращались к Верховному главнокомандованию с просьбой обеспечить безопасность реэмиграции по территории Германии. Да, предтеча Гитлера считал возвращение «пораженцев» необходимым для развала вражеского фронта и тыла. Да, Людендорф поручил контрразведке контролировать беспрепятственное движение поезда. Все так. Но чтобы он снизошел до беседы с глазу на глаз с одним из главарей грязного преступного сообщества – это уж извините, это уж дудки… Прибавлю от себя: двадцать лет спустя, на смертном одре, когда истекли все сроки давности, старик уверял, что он никогда не видел ни Ульянова, ни Ленина, ни Ульянова-Ленина…
   Ну-с, что делать? Приходится пожимать плечами, от чего «тискальщика руманов» избави Бог: сгорит, и нет авторитета, не то что сигарету, а козью ножку не предложат.
   Сказать вам правду, перемогаюсь этим текстом, словно хворью. Брожу впотьмах, рискуя плюхой от новомодных разгадывателей тайн.
   Возьмите пребывание реэмигрантов в прекрасном городе Стокгольме. В Швеции их встретил верный ленинец Ганецкий, он же Фюрстенберг. Накрыл шведский стол, враз опустошенный тридцатью пилигримами. Потом поселил в гостинице «Регина» с умопомрачительной свежестью постельного белья и легким запахом вежеталя. Ганецкий-Фюрстенберг был предан Ульянову без лести. Говорил, что все успешнее ведет дело с Парвусом…И что же? Услышав имена, претендующие быть записанными на обломках самовластья, наш неподкупный фанатик Бурцев принимал боевую стойку. По его сведениям, и тот, и другой добывали деньги не столько спекуляциями, сколько махинациями… Ульянов, казалось бы, то есть Ульянов, вроде бы, сам внаглую утверждал, что он на революцию взял бы взаймы у самого дьявола. Революция, она же разрушение России, партия, она же, по мнению В. Л., могильщица революции, нуждалась в средствах. И Ульянов это понимал очень хорошо. Деньги брал где угодно, когда угодно, от кого угодно. Не в личный карман. Лично-то они, ульяновские, жили скромнехонько. Бурцев в Париже встретил однажды Троцкого; тот сказал, что направляется в театр и, смеясь, выставил ногу: штиблетами у Ильича одолжился… После Октября, помню, разбирали в Питере церквушку. Слышу, бабушка спрашивает рабочих: чего творите, охальники? Смеются: добыча кирпича по методу Ильича… Источники материальных средств его не занимали. Он восхищался соратником, который ради денег для партии спал с толстомясой купчихой. Вот, говорил, вы не можете, я не могу, а он может – молодец… Вообще, от прямой добычи держался в стороне, в тени прятался. От встречи с Парвусом отказался, отказ велел занести в протокол… Пусть Ганецкий таскает каштаны из огня. И послушный воле вождя идейный Ганецкий таскал совершенно безыдейно.
   Стокгольм, полагал В. Л., в конспиративном отношении сильно уступал Парижу. Для слежки за юркими большевиками достало бы нескольких агентов. Капитан Никитин огорченно разводил руками: у них деньги есть, у нас денег нет; слава Богу, англичане пособляют.
   Бурцев, что называется, упрощал. Малым штатом соглядатаев не обошлось бы. Сообщаю некоторые топографические особенности. Они доселе весьма способствуют плащам отнюдь не чайльд гарольдов.
   Он блещет или хмурится, фьорд Шепсбрун, но он прекрасен при любой погоде. Иди прогулочно по набережной. Она длиною соперница и питерских. Зато числом пивнушек-кро, подобных англичанским пабам, нам не догнать-не перегнать. Ведь это же не молоко, не мясо, а замечательные явки для мастеров и подмастерьев тайных операций. А чем не хороша Тюскабруннсплан площадь? Там посередке стариннейший колодец с башенкой, вокруг кафе, кафе, кафе. Пройдись, играя тростью, и убедись в отсутствии «хвоста», засим ступай-ка смело на рандеву с приезжим и связным. Ганецкий же и Парвус избрали для кратеньких свиданий кофейню, учрежденную когда-то Карлом Ларссеном. Ее найти труда не составляет: Престгаттен, 78. На доме – бюст основателя, родившегося в этом доме в середке восемнадцатого века.
   Увы, в Стокгольме капитан Никитин был бессилен. Почти всесильны тут были немцы, подначальные Штайнвахсу, резиденту. Давно он сбрил усы а ля Вильгельм и запустил бородку а ля аландский шкипер. И вот, извольте, телеграмма. Срочная. Берлин, Генштаб: «Въезд Ленина в Россию удался».
   Подарим тексту завершенность. Вообразите вихрь на нарах, взрыв восхищенной матерщины. Что так? А это лагерный акын в финале «румана» вдруг сообщил братве: мол, жмурик, спящий в мавзолее, когда-то тяпнул у фрицев-фраеров аж семь миллиардов марок!
   Необходим постскриптум. Предслышу возглас недоверья. Предвижу гневную гримасу. Ну что ж, пожалуйте к Элизабер Хереси (Австрия): известны ей коллекции архива Мининдел годины кайзера Вильгельма. Есть документы и в архиве банка – имперского, столичного, который был на Беренштрассе.
* * *
   Контуженный в окопах капитан еще не дожил до контузии души, хотя, что там скрывать, подчас и находился в прескверном настроении.
   Причин к тому немало. Контрразведка и законность – противоречие; пусть не кричащее, зато глубинное. И перманентнейшая недостача средств. Зависимость от спецслужб – пусть и союзных, но все равно обидная для патриота, чья искренность проверена в атаках.
   Борис Владимирович знал: Ганецкий-Фюрстенберг, живущий в прекрасном городе Стокгольме, и Парвус-Гельфанд, обитающий в не менее прекрасном Копенгагене, пьют воду не только из германского колодца, но и срывают куш с коммерции; она имеет вектор русский, всего скорее, петербургский.
   С тем вместе капитан был несколько наслышан, что денежными средствами большевиков чрезвычайно озабочен некий Карл Моор. Старик был старше Бурцева (давние знакомые) ровнехонько на десять лет. Но этого же явно недостаточно, чтобы счесть его разбойником из «Разбойников» разведке неизвестного Ф. Шиллера. Впрочем, Карл Моор был сыном немецкого аристократа. Однако, незаконным. И, значит, обиженным на жизнь. Отсюда, из обиды, как случается нередко, произросли и упования на социализм. Пытался я определить его черты. Нет, не социализма, они нам всем известны, а Карла Моора. Их не нашел в рисунках знаменитого Ходовецкого, посвященных трагедии Шиллера, и бросил все на волю случая. Покамест он не подвернулся, сверну-ка не в богемские леса, приют разбойников, а в Берн, сей постоялый двор для эмигрантов из России. Карл Моор там прожил несколько десятков лет: журналист и депутат парламента кантона, клеврет изгнанников и беглых каторжников. Он помогал когда-то и В. Л. Однако Бурцев отплачивал неблагодарностью, которую он черной не считал.
   Моор, видите ли, давно и прочно подставлял плечо Ульянову. Поначалу идейное, позднее материальное. Дружество с Моором Ульянов не афишировал. Оно и понятно. Борис Владимирыч посредством доброжелателей в хаки разжился сведениями на тот счет, что Карл Моор, простите, подвизался агентом австрийцев в Берне. Такие, стало быть, богемские леса.
   Да черт бы с ним и с его соц. воззрениями, и джентльменом-дипломатом, когда бы не текла валюта в прекрасный городок Стокгольм, а там ладошку подставлял куда как ловкий Ганецкий-Фюрстенберг.
   Бурцев и устно, и печатно клеймил и поставщиков, и получателей вдвойне, втройне презренного металла. Но имени Карла Моора нигде не называл, и это, право, непонятно.
   Э-э, ежели бы только это оставалось непонятным. Чтоб Пломбированного брать, им надо было знать – из чьих же рук, в каком дупле происходила, как нынче бы сказали, обналичка? Сотрудники Никитина, дотошные юристы-следователи, пялились в гроссбухи, а надо было женщину искать.
* * *
   Легко сказать: ищите женщину. Нетрудно молвить: ищите да обрящете. Но вот две женщины, и черта с два поймешь их.
   Жили они в доме на rue des Beaux Arts – Лотта, мадам Бюлье, и Маргарет, мадам Стейнхилл. О Лотте речь была. Вторую называю вам впервые. Причиной – письмо для Бурцева, врученное Никитиным. Да и история Стейнхилл весьма… как бы сказать?.. занятная.
   Откуда она была родом, Бурцев не дознавался. Он вообще избегал расспросов о мадам Маргарет; его сдержанность на сей счет объяснить не берусь, как и то, что Лотта, хотя и дружила с соседкой, но как-то помалкивала, не распространялась. Нельзя, однако, сказать, что Бурцев, бывая на rue des Beaux Arts, не замечал мадам Стейнхилл. Несмотря на близорукость и рассеянность, очень даже замечал. Да и закоренелый женоненавистник не смог бы отвести глаза от богини-блондинки, никогда и не перед кем не потуплявшей синеокого взора, яркого, как новомодные карбидовые фонари на фиакрах.