* * *
   Контуженный Синюк, я говорил, любил прогуливаться на городском валу. Не позволял он мальчуганам озоровать на пушках времен Полтавы. А полковую музыку он слушал не один – ах, летним вечером черниговцы чрезвычайно музыкальны. Скажу, однако, откровенно о самом сокровенном: там торговали тетя Песя и ейный муж Арон крутым мороженым. Чашки были чайные, а ложечки – легчайшие, костяные, на свет просвечивали.
   С городского вала была видна Десна-река. Сверкала ясно, туманилась на зорях и уносила, зыбясь, отраженья облаков. Купальни были, пристань, перевоз; в ночное время лодочник свой курс держал на яркий береговой фонарь. Заречной ярмаркою веял ветер; на ярмарке, иль ярмонке, – шарманки и шатры, возы оглобли вздымают кверху. Скажу, однако, откровенно о самом сокровенном. Не колбаса, а ковбаса. Нет ничего вкуснее, за исключением, уж извините, американской баночной тушенки на Северах, во флоте, в жестокую годину…
   Десна приманчива. Береговой песок ступни ласкает и тотчас согревает после купания. Лозняк так густ, что позволяет неспешно справить малую нужду. А эти отмели! Такие длинные-предлинные. Слоняйся, шлепай, часов не замечая; вода, свой ход замедлив, светлее светлого. Как смеркнется, в лугах горит пастушеский костер, силуэты лошадей чернее черного. Табань на лодке и обращайся к табуну: ну, кони, здравствуйте! Они тебе ответят тихим ржаньем. Иль мягко фыркнут. Т-с-с, послушай, как тиха украинская ночь.
* * *
   Ужель Десна-красавица не врачевала Нилуса? Ужели д-р Розенель, имея сложные посылки, приплелся к ложным выводам? Он убежден был в целительном воздействии природы. Особенно, коль ты писатель, любящий писателей. Вообще-то нонсенс, но здесь главврач имел в виду господ Тургенева и Бунина.
   Писатель Сергей Нилус, дворянин, охотником-то не был, однако он в охотку совершал прогулки. Прогулки одинокие. Как прежде в Царском, так и предсмертные в селе Крутец. И эти, во Чернигове. «Нас пригласите», – предлагали жена, когда-то камер-фрейлина, и кузина, когда-то, до женитьбы, его любовница. Не приглашал. И поступал эгоистически, то бишь правильно: при женщинах нет клева. И уходил. Дамы согласно отмечали прямизну его спины и основательность осанки.
   Вал с пушками времен Полтавы он обходил, избегая членов профсоюзов – они твердили вслед за Маяковским: наши битвы грандиознее Полтавы. К тому еще писатель не терпел крикливой тети Песи. То не было антисемитство, как говорится, бытовое. Писатель Нилус, сладкоежка, не мог себе позволить купить мороженое, и это обижало Нилуса совсем по-детски. Короче, он всегда шел прямиком к Десне. И там, где вяз, расщепленный грозой, сворачивал направо. Он шел вдоль берега, имея отрешенно-важный вид, как многие из рыболовов в пенсионном возрасте. На голове соломенная шляпа, а на плечах поддевка, в руке, само собою, удочка наперевес, а в накладном кармане, в жестяной коробке – земляные черви.
   Уженье рыбы уводило далеко.
   Вверх по теченью плыл Нилус к Жиздре. Громадные леса, по берегам и черная ольха, и черный или серебристый тополь. Река славянская Десна рождалась на земле родимичей. Опять леса и Брынские, и Брянские. Плоты и баржи «брянки», а барки тяжкие – «берлины». Потом Ока, потом Окой – и как-то там, сбиваясь и теряясь, он выбирался к Жиздре. А я туда ходил через Козельск; интеллигент-провинциал, старожил Стеклянного завода мне давал приют. Все это было много раньше, чем нынешние обскуранты вылизали Оптину своим шершавым языком. Они тогда зубрили научный коммунизм, сдавали кандидатский минимум. Впрочем, я поступил бы так же, когда б не угодил в бригады тов. Дидоренко.
   Ах, далеко-далече уводит нас уженье рыбы.
   Десна-река текла аж тыщу верст. А Жиздра – двести. Изгибиста, светло-белесы известковые обрывы. Да, правда, судоходство захирело. Но сильные плотильщики еще плоты плотили для гонки их в Калугу и Алексин. И плотогоны, надо вам сказать, уху варили не из одной плотвы.
   Любил ли Нилус реки, как вы да я? Текла ли реченька в его имении Золотареве Мценского уезда? Нет нужды это узнавать. А надо знать, что Нилус, роняя удочку и забывая про улов, все дальше, дальше устремлялся созерцательною мыслью – и вот уж оказался на Реке прекрасной.
   Она проистекала из источников жизни временной, впадала в море вечно радостного жития. Каких только чудес, каких знамений не таили эти прозрачно-глубокие воды. Сколько раз с ее живописного берега, покрытого шатром пышно-зеленых сосен и елей, обвеянного прохладой кудрявых дубов, кружевом берез, осин и кленов заповедного монастырского леса, забрасывал он свой невод в чистые, как горный хрусталь, бездонные глубины, и – не тщетно. О, благословенная Оптина!..
   Ваш автор-эпигон вам скрытно Нилуса цитировал не для того, чтобы открыто рассуждать о выспренности земляка Тургенева, а потому, что так значительны иносказанья уроженца Мценского уезда. Поднявшись супротив течения Десны и прочих речек, достиг писатель Нилус Реки Божией, то есть святой обители – Введенской Оптиной.
* * *
   Там Нилусу привиделся когда-то живой и гневный преподобный Сергий. Предполагаю: праведника прогневил наш будущий писатель отсутствием любви к святоотеческой литературе. Да, без нее ты христианином можешь быть, но истинно во православие не вступишь.
   И верно, тогда он не читал ни Златоуста, ни Филарета, ни переписку Оптинских наставников. Всему виною либеральный дух семейства. Столь далеко он веял, что Нилусы держали на Мясницкой игорный дом. Имели и доходные московские дома. Все это помогало приращению. В Золотареве родовом они располагали землицей в шесть сотен десятин – и ведь каких, орловских. Потом уж прикупили тульских. А жили капитально… Есть некая незримая спиралька – она от времени до времени меня приводит к Патриаршим. Трехпрудный переулок есть, а пруд один. Пруд все еще цветет, но, слава богу, никогда не плодоносит… Сережа Нилус с Патриарших хаживал в Университет, на юридический. Считался белоподкладочником, то бишь аристократом. Белобилетником же не был, то бишь освобожденным от военной службы. В гусары, впрочем, не стремился, стремился получить образование. Он был способный малый. Владел вполне французским, и немецким, и английским. Собою тоже, знаете ль, владел. Принадлежал Сережа к тем студентам, что с барышней скромны, а с горничной повесы. Внесу поправку. Так было в грибоедовской Москве. А в наше время близ Патриарших, в Козицких переулках студент и с барышней повесничал. Интеллигенты пожилые, профессорского толка, таких касаток называли «жертвами общественного темперамента». Ах, боже, боже, что они сказали б, узнав, что Нилус Серж сошелся с Настасьей Афанасьевной?
   Испытываю затруднение от некоей невнятицы. Она была то ль Комаровской, то ли Володимировой. Коль первая, тогда в родстве с Матильдой К-ой, служившей при Советах в архивном управлении, что на Никольской. А ежели Володимирова, так это же его кузина. Двоюродная сестра, помещица, в замужестве за параличным и мать троих детей. И вот последний штрих: на восемнадцать лет постарше.
   Слышен был вороний грай: «Раз-врат! Раз-врат!» Газеты заклеймили Нилуса распутником. Какое ханжество! Он бы женился, да этот «тульский заседатель» не давал развода. Потом… О, благородство редкое, и вовсе уж редчайшая способность к покаянию, так сказать, практическому.
   Вы вряд ли наблюдали ситуацию, подобную житейщине, в которой Нилус обретался годы, годы, годы. Вплоть до окончанья срока, ему отпущенного. Я говорю о мирном сосуществованьи Сергея Александрыча, его кузины и жены. Ваш автор, склонный к ерничеству, ерничать не станет. Язык не повернется, ибо ему известно, как глубоко, фундаментально переменился Нилус. И эта перемена началась в тот час, когда впервые посетил он Оптинскую пустынь и встретился глазами с преподобным Сергием, взор преподобного был полон грозной укоризны. Душа трудилась. Совлек с себя он ветхого Адама, то есть человека грешного, не победив один грешок, водившийся за ним с тех дней, когда учился он в гимназии, в третьем классе, – курил, курил Сереженька. Да ведь и то возьмем в расчет: минздрава при царизме не было, предупрежденья были, но не министерские, а значит, бесполезные.
   Итак, совлек он ветхого Адама. Бесстрастия, однако, не достиг. Остался страстным. Не любострастным, нет, христолюбивым. И, стало быть, врагом христопродавцев?
   Твердили злые языки: он промотался заграницей, спустил именье родовое, в какой-то спекуляции сгорел, и все свои несчастья объясняет всевластьем вездесущей жидовской политэкономической доктрины.
   Сейчас подумал: какой-то американский генерал, большая шишка, так искренне поверил в русскую угрозу, что вдруг и возопил: «Они идут!» – и, спрыгнув с небоскреба, убился насмерть. У нас Крестовский с крыш кричал, что жид идет, идет, идет. Но из окна не стал бросаться. Во-первых, жил-то в бельэтаже; а во-вторых, как русский офицер, не струсил.
   А что же Нилус?
   Мне ль не понять Сергея Александрыча! Нам, школьникам Тридцатых, острый профиль Троцкого являлся в пламени горящей спички. И мы пугались. А в сахарном песке, бывало, осторожным пальцем ворошишь: вредители подсыпали толченое стекло. Рассказывали, шел обыск на квартире медика-еврея; лейтенант ГБ мизинчик поцарапал. Не то чтоб очень больно, но и не смешно. Еврей-убийца везде и всюду ядами набрызгал, а ты предполагал производить аресты, да, глядь, умрешь. Товарищи в борьбе с врагами вкруг лейтенантика стояли, все в государственной печали, замешанной на давнем страхе пред колдунами и магией кагала.
   А что же, повторяю, Нилус? Он не школяр, не офицерик с голубым просветом на беспросветном золотом погоне. Но тоже, знаете ль, робеет, косится в угол. А там калоши фирмы «Треугольник». И на фланелевой подкладке треугольный знак двоится, зыбится, как профиль Троцкого в огне, и вот уж возникает звезда Давида. Положим, в сухое время ты обойдешься без калош. Но не осталось уж времен на избавленье от большого плотного конверта, он черный-черный; на нем восьмиконечный крест, он белый-белый.
   В пакете – рукопись. Бумага желтоватая, чернильное пятно, как будто б второпях немножечко замытое. А почерк, или почерки, определяйте, как хотите, но только не рондистов.*
   О, да! То были «Протоколы сионских мудрецов». Нилус их доставил из Парижа. Они ему достались от Рачковского. Посредством К., иль Володимировой, или без всякого посредничества, напрямик; в конце концов, сие не так и важно. А важно то, что честный Нилус, хоть и писатель, но не плагиатор, Нилус всегда и даже, знаете ль, посмертно хвалил Петра Иваныча, зав. заграничной агентурой: Рачковский много сделал, чтоб вырвать жало у врагов Христовых.
   Сейчас подумал: ни полсловечка о Головинском. Год в год он с ним на Моховую хаживал, учились на юрфаке, ровесники, в аудиториях встречались, согласно пели «Гаудеамус» – и нате вам, извольте, ни полсловечка. Э, не возводите-ка напраслину на Нилуса. Ему Рачковский ничего не говорил об исполнителе. А также не сказал, конечно, кто заказчик. Пантера гибкая, плешивый друг особливых трудов, шепнул как будто б вскользь, что рукопись добыл секретно у масонов. Отрицаю! Не потому лишь, что знаком я с Головинским. А потому еще, что сам жидомасон; чертовски своевременно меня зачислил осведомленнейший историк-обскурант О. П-ов. Конечно, было лестно состоять мне в ложе имени Нептуна; она была у нас в Кронштадте, ее прихлопнули. Тогда возникло пресерьезнейшее «Общество для мочемордия». Участники мочили морды, роняя буйну голову на скатерть белую, залитую вином. Ах, боже, боже, все умчалось, как и не было. И вот решает твою участь какой-то обскурант-сопляк!
   Не надо взвешивать, чей вклад весомей. Пусть «Протоколы» общим памятником будут. Но все ж необходимо курсивом обозначить имя Нилуса.
   После Парижа и женитьбы он жил оседло в Оптиной. «Протоколы» в черном матерчатом конверте прятал у иеромонахов. Не прячась, к жене пристроил компаньонкой свою несчастную кузину. Она не только овдовела, но всю недвижимость раздала детям. Супруга Нилуса, смиренная и набожная, не ревновала компаньонку к мужу.
   Напоминала всем кузина гардероб, который не поправит никакой столяр; огромная и неуклюжая Настасья Афанасьевна с трудом передвигалась. Они расположились в монастырском доме; дом назывался «консульским»; тому лет двадцать здесь живал теперь уже покойный Конст. Леонтьев, и я об этом распубликовал в те годы, когда все нынешние перевертыши-витии не смели имя произнесть, а то и вовсе не слыхали.
   Как плодоносны оптинские годы! Писал писатель Нилус. И собирал в архиве материалы о старцах и о старчестве. Дела то были добрые. Неотменима, неотклонима правота сужденья: все добрые дела цены-то не имеют, коль не вершатся во Христово имя. Особенно же те, что супротив Антихриста.
   Поэт с Надеждинской, где Комитет коннозаводства, т. Маяковский венец терновый, революционный надел на год Шестнадцатый. Ошибочка мизерная. Прозаик Нилус предрек пришествие Антихриста в году Двадцатом. Ошибочка чуть-чуть крупнее. А в сущности, угадчиками оказались оба.
   В России больше, чем поэт, прозаик Нилус. Он «Протоколы» обработал и отдал в царскосельскую печатню. Увы, несчастный царь, вздохнув, признал, что «Мудрецы» купон фальшивый. А Нилус не пятился ни пяди.
* * *
   Свершилось! Ветер века полнит паруса Бестселлера на всех широтах.
   От Царского села отчалив, причалил в Северной Пальмире, в Первопрестольной, в Новочеркасске, Симферополе и Севастополе, в Хабаровске и Омске. Шагнул и за море – в Иокогаму, проник в Китай. Его пришествия дождалась и Европа: Германия и Франция, Испания… Потом и Штаты – Американские и Мексиканские. Прибавьте-ка арабский мир, захватывает дух. Как не назвать Бестселлер вселенской смазью?
   А тиражи-то, тиражи, валятся в рот галушки. Бестселлер тиражами лишь малость уступает Библии и сочиненьям Ленина. Теперь, я думаю, уж не уступит Ильичу: бумагу он не купит, бумагу скупят господа издатели.
   Реклама – двигатель торговли – она идет без пауз. Московское издательство, имея благостную марку «Просвещение», стремится сеять доброе, разумное и посему взывает к старшеклассникам: читайте «Протоколы». Литераторы приглашают нас, широкую общественность, вникать в сей документ, как некогда вникали в положения и умозаключения партсъездов. На местном уровне, у сеятелей и хранителей всегда высоком, прекрасный ежемесячник «Кубань» прозрачно намекает: мол, вы, казаки-патриоты, должны свой вывод сделать. Журнал столичный, обращенный к нашим современникам, давно признал, что «Протоколы» вроде бы ключа-отмычки ко всем несчастьям родины. Но проницательны лишь те, кто нам вещает с задумчивой полуулыбкой: пророчества не следует буквально понимать. Буквально или не буквально, а пахнет оправданьем душегубок.
   Ну, что ж, пущай. Кого ты нынче этим напугаешь, кроме евреев. И посему изобличенья мирового сговора жидовства, все вихри-завихрения борьбы с ним включаются в Национальную Идею. Прекрасно! Но нечто есть, что огорчает, а то и возмущает. Я киллеров страшусь, да истина дороже. Такое, значит, дело.
   Недавно стало слышно, что внуки Алексея Н. Толстого получат за собранье сочинений деда кругленькую сумму. Слупили по суду. За внуков рад. Однако и злорадствую. Возмездие настигло «Терру», издательство, известное жестокосердным жмотством; как, впрочем, и другие. К чему клоню? Пусть будет стыдно возрождающим Россию, нажившимся на «Протоколах». Представьте: потомкам ни копейки!!! Ни Петра Рачковского потомкам. Ни Матвея Васильича, который Головинский. Ни даже Нилуса. Сказать мне могут: не нашли. Эй, не виляйте! Вы, судари, их не искали. Неблагодарные! Все одеяло на себя, своя рубаха ближе к телу, карман застегнут змейкой-молнией. Потомки лиц, мною указанных, они, я полагаю, не ходят по свету с протянутой рукой. Но память дедов не чуждается и материального вознагражденья внукам. Историк-обскурант как благородный человек, кормящийся от алтаря, наверняка на сей счет заикался. Дудки! В газетах я читал о внуках графа Алексея Н. Толстого, и шабаш.
   А дети созидателей «сионских мудрецов», они ведь жили-были. Рачковский-младший, говорил мне Бурцев, примыкал к нацистам. Сын Нилуса… Не от жены, а от кузины, что меня нисколько не шокирует… Так вот, Сергей Сергеич Нилус, достигнув зрелых лет, жил в Польше, жил в Германии, имел сношенья по еврейской части с г-ном Розенбергом, Адольфа Гитлера он называл «мой фюрер», надеялся вернуться к нам с мечом тевтонским, но славян не трогать, а всех жидов пустить под корень. Бывает яблочку от яблони далече откатиться, не так ли? Ведь Нилус-старший в злоумышлениях и кознях винил отнюдь не весь народ еврейский.
   Жаль, тетя Песя, торговка на городском валу, где бронзовели пушечки времен Полтавы, не ведала об этом. Бьюсь об заклад, она бы гоя мороженым бесплатно угощала за снисхождение к простолюдинам-иудеям. Но тетя Песя ничего не знала, зато не забывала насильников-петлюровцев. И гой-великоросс, такой он видный из себя, как генерал, гой этот мимо проходил, слегка косясь на тети Песиных клиентов, в числе которых мельтешил ваш автор.
* * *
   Озябнув плотью на Десне, душою потеплев на Жиздре, писатель Нилус домой-то возвращался не полями. Малиновый татарник не демонстрировал ему энергию и силу жизни. И потому Сергею Александрычу, в отличие от автора «Хаджи-Мурата», не вспомнились кавказские истории, хотя он тоже некогда служил средь соплеменных гор. Не военным, нет, судейским, как выпускник юрфака. Но о туземцах не писал художественно. А уж когда Антихрист родиной владеет, гибнет и татарник. Энергия и сила покинули Сергея Александровича. Он поравнялся с вязом, расщепленным грозою, и ощутил, бедняга, колотье и жжение в груди.
   Не мог он конформистом быть, как многие. И понимал, что рукопись горит. А посему архив свой с помощью жены через германское посольство в г. Москве он сплавил потихоньку заграницу, племяннице. Леночка Карцова живала с ними в Оптиной, а много позже – в Ницце, на вилле Катарина.
   Как и супруга Нилуса, в девичестве Озерова, происходила Леночка из дипломатической фамилии. Я мог бы справку навести… Одного из этого семейства знавал ваш автор. Заведовал тот прозой в почтеннейшем журнале, а эту Леночку видали в Ницце еще в тридцатых. Я мог бы справку навести, да номер телефона не сыщу, да и не знаю, жив ли милейший Николай Пантелеймоныч. Да, наши годы, годы… Моложе Нилус, а поглядите, как одышлив, грузен… Он брел домой… Тополя с печальным шумом обнажались. Еще, конечно, не ноябрь, но с нас довольно Октября. И потому-то послезавтра так безнадежен будет ропот привокзальных-пирамидальных.
   Но у Дидоренко в конторе еще не объявили гр. Нилусу о выдворении из областного города Чернигова и поселении на сто первом км от г. Москвы. Прием в конторе тов. Дидоренко назначен в такой-то час, ноль-ноль минут. Ну, значит, есть нам время посидеть в кругу семьи.
   Не говорите: «Menage a trois», семья втроем есть дружное сожительство законнейших супругов и держателя большого кошелька, их содержащего и в холе, и в довольстве. Но это, господа, трюизм. А в доме на пригорке, где приютили Нилусов отжившие свой век граф и графиня К., там трогательно-уникальный тройственный союз: супругов и мужниной кузины, одновременно и родительницы Нилусова сына. Втроем они ходили к обедне и в монастырь и отправлялись в недальнюю Подусовку, что называется, на лоно. В черниговских пейзажах Нилус не усматривал ни мягкой южной ласки, ни сурового величия Севера, но все ж пейзажи эти будили в нем акварелиста.
   Ну нет, всезнайки, меня вы с толку не собьете. Наш Нилус был любителем-художником. Профессионалом, ваша правда, был П.А. Нилус. Он с Буниным дружил. В сохранности их переписка. Ни много и ни мало – сто семьдесят автографов. В охапку шапку, и бегите-ка в архив. А чтобы обозреть холсты, вам надо покупать транзитные билеты на курьерский и каталоги художественных галерей: московской и тверской, ярославской и николаевской, также и коллекций Тюляева, Цветкова… Каков ваш автор, а? И чтоб добить всезнаек, гораздых на придирки, он сообщает. В отличие от Нилуса С.А., прозаика, оставшегося страдать под гнетом еврейско-большевистского режима, художник П.А. Нилус стреканул во Францию. В Париже не оставлял его своим вниманьем Комитет. Да, Комитет. Но – помощи. Кому? А русским эмигрантам: писателям, ученым, живописцам. Как хорошо-то, братцы, хорошо. Вот вечер в зале… как бишь гостиницу?.. Ага, «Лютеция». Какие имена, все в благородных отблесках Серебряного века! Куприн и Зайцев, Цветаева и Ходасевич, Берберова и Теффи! А вот и Бунин, вот и Нилус, не наш, а тот, который П.А. Нилус. Вы слышите: «Гарсон!», на столиках свеча, стихи читают, и табачок в достатке, не надо экономить, как экономил наш курильщик с гимназических годов. Как хорошо-то, братцы, хорошо проникнуться и ностальгией.
   Она, однако, не витала под крышей дома на пригорке, где жила семья втроем. Покорность обстоятельствам? Конечно. Но без изнуряющего озлобления, без слез в жилетку и с некоторым юмором над собственной беспомощностью. Несение креста не пресеклось со смертью Сергея Александровича. Досталось вдовам в краях, забытых Богом. Но эдак говорим мы с вами. Старухи верили: нет ничего, что позабыл бы Бог. Так было и в междуречье Колы и Туломы. На побережье мурма’нском: ударение на «а» по-флотски, по-североморски, запало смолоду. Есть там и холм, поросший лесом. На вас бы он тоску навел. Но ссыльные старухи улыбались и нелогично вспоминали: любил покойный пухлого поэта. Да и пришамкивали в лад Апухтина: «Когда же топора впервые звук рождался, / Весь лес заговорил, затопал, засмеялся, / Как бы от тысячи невидимых шагов».
   Но вскоре, знаете ль, старушки ссыльные примолкли. Лес не смеялся, лес стонал, летели щепки, стучали топоры каналармейцев… Апухтин пел возникновенье Оптиной обители, а камер-фрейлина и бывшая владелица земли смиренно-жалостливо наблюдали возникновение социализма.
   Ваш автор – неженка и маменькин сынок, ему претят делянки, где надобно рубить-пилить и вывозить, вытягивая жилы. То ль дело милый мой Чернигов. Вот дом, дом на пригорке. Семья втроем там слышит шепот в комнатах-тихонях: «Кот поет, глаза прищуря; / Дремлет мальчик на ковре. / На дворе играет буря. / Ветер свищет на дворе…». Помолчат, помедлят, и снова этот шепот и ласковый, и томно-грустный: «Не ворчи, мой кот-мурлыка, / В неподвижном полусне: / Без тебя темно и дико / В нашей стороне».
   Темно и дико вдруг стало в доме на пригорке, когда в приемной органов, в конторе тов. Дидоренко, было объявлено о выдворении-перемещении гр. Нилуса.
* * *
   А я в Чернигове зазимовал. Папа с мамой решали сложные проблемы своих московско-петербургских отношений. Меня приткнули к тете Мусе, фельдшерице в известной городу психушке Розенеля.
   Отмечу кстати, тетя Муся и вдова «загадочного» Нилуса имели сходство: они напоминали бабочек-капустниц. Елена Александровна бралась за все – и нянькой нанималась, и домашнею учительницей. Мне она долбила немецкие вокабулы. Приносила картинку из старого журнала, и я, произнеся скучливо: «Das ist mein Zimmer», перечислял предметы интерьера. Так дважды на неделе. Надоедало. Но все ж не так, как школьный наш восторг: ташинен – турбинен; тракторен – таторен.
   То было эхо выступлений Сталина. Господи, ну, ничего, решительно ничего в России царской не было. Зато теперь, вредителям назло и вопреки двурушникам… Как нам не чествовать рабочий класс, большевиков, чекистов? В железных батальонах с мерной поступью был и тов. Дидоренко.
   До Октября – как в песне: «Он был шахтер, простой рабочий, служил в донецких рудниках». А после Октября, по мненью Нилуса, служил без удержу Антихристу. Враки! Я, юный пионер, а стало быть, воинственный безбожник, я мифы отвергал, а опиум не принимал. По мне, чекист Дидоренко был закален, как сталь. И что отрадно? Он продолжал закалку на городском катке. Тому я самовидец.
   Каждая семья, которая так счастлива, что не разрывает родственные связи, хранит свои преданья, свои словечки, понятные своим. Вот, скажем, надо мной трунили: «Хороший лед, а не пускают?» А смысл такой. В конце минувшего столетья в столице, в Юсуповом саду свершилось состязанье конькобежцев. То ли всемирное, то ль всеевропейское. Победил германец. Черниговские гимназисты надели траур. А дядя мой, тогда приготовишка, поклялся победить германца. Мой дядя был упрям, ни дня без тренировок. В погоду хлипкую, в метели его, бывало, отговаривали. Он на своем стоял и, возвращаясь, застенчиво-уныло констатировал: «Хороший лед, но не пускают». Все улыбались, он сопел. И повелось: «Хороший лед, но не пускают» – домашнее присловье, ироническое, с катком и льдом не связанное. И здесь… здесь в ход пускаю словесный оборот: «Кто бы мог подумать…». Дурацкий оборот, но ведь никто, включая и товарища Дидоренко, не мог предположить ни нашу встречу…надцать лет спустя, ни то, что лед достанется мне смертный.
   Покамест же в Чернигове зимой чекист железом ноги обувал да и кружил кругами единственным из взрослых дядей. Бывал с ним и сынок, Вадим, ровесник мне… Слыхал, после войны Вадим закончил школу СМЕРШ. Ровесник-то ровесник, но не побратим. Нет, один из тех, кто вашего Д.Ю. изъял из обращения, да и отправил по этапу в распоряженье старшего Дидоренко.
   Сергей Акимыч… Я написал: он был шахтер, простой рабочий… Так – в песне. А наяву он был литейщик. Родился в Малороссии, и поначалу Родине служил на малой родине своей, включая и Чернигов. В сорок втором, когда мои друзья и я, гордясь, вступали под знамена флота, Сергей Акимыч, старший лейтенант, отстаивал госбезопасность в ГУЛАГе и ГУЛАГом. Не зверствовал, служил отлично-благородно, долгами не жил, звезд с неба не хватал. Когда ваш автор показался в зоне, тов. Дидоренко уж был полковником. Имел и высший орден – орден Ленина, весьма уместный, согласитесь, на груди начальника концлагеря.