Страница:
В таком плетеньи Аллигатор, право, нужен. Однако прежде мы продолжим о Рачковском. Романы он не сочинял – изобретал шпионские забавы. Они были весьма разнообразны. И тайный обыск у родовитейшей особы, и операция исчезновенья-умыканья крупного крамольника, и бомба, заложенная в трюме крейсера, и погромленье женевской типографии народовольцев. Но г-н Рачковский не был бы Рачковским, когда б ни попирал он узкоспецифические рамки. Его ценили и премьеры, и президенты. О-о, талантлив он в большой политике. Так полагали и в России, и во Франции. Сердечному согласию способствовал Рачковский. Имел он денежный тугой мешок, а значит, мешкать-то ему не приходилось. А мешковатым не был он с рожденья. И посему Петр Иваныч, пусть тайно, вдохновил создание Союза русского народа, а позднее – Лиги спасения России.
Все так, все верно. Однако неможно оставить без огласки непреходящую заслугу Петра Иваныча: он предупредил державу о еврейском заговоре. Ему бы следовал по чину памятник. И там, где он родился, в черте оседлости. И в Москве, ну, скажем, на Большой Никитской, где и Чайковскому. Пожалуй, и в Сен-Клу, где он живал в любви с мадам Шарле. И – особливый, конный – в городе Берлине, а также там, где газовые камеры столь радикально решали старый спор, быть иль не быть еврейству.
Свой замысел, свои намеренья Рачковский от инстанций утаил. Инстанции инициатив не любят. А гнева царского он не страшился. Наш государь писал ненашему: я не могу противиться народу, а мой народ противится евреям.
О, близок звездный час! Но сам об этом он еще не знает. Узнал не сразу и ваш автор. И потому не очень-то внимательно следил за мелкой речкой его жизни. Не любопытствовал казенной службой, эклектикой журнальной практики, адвокатурой. Имел лишь впечатленье общее. Признаться, шаткое и смутное, как на болоте в сумерках, когда нашариваешь гать.
Пожаловал в Париж он с целью иль бесцельно?.. Не объясню вам толком. Приехал без супруги?.. Привычно подмигнешь: а надо ль в Тулу ездить с самоваром?.. Но тут – осечка. И автору сподручно высказать соображенья неслучайные.
В Москве, неподалеку от моей тетки, во Вспольном переулке жили Вульфы, почтенная дворянская семья. (Не путать с Вольфами – те петербуржцы.) Один из Вульфов, Дмитрий Алексеевич, давным-давно меня запрашивал о Головнине, презнаменитый адмирал с ними состоял в родстве. А Катя Вульф, Екатерина Николавна, обручилась с Головинским.
Она к словесности прильнула, и это нравилось моей плаксивой тетке. А Головинскому-то вряд ли. Один поэт предупреждал другого: избави Бог тебя от брака с поэтессой. Но, знаете, прозаику с прозаиком в одной берлоге тоже не малинник.
Факт разрыва семейных уз имеет не один лишь фактор. Не должно исключать и направленье сексуальное. Я тете Ане на это намекал. Она, поджавши губы, отвечала: «Ты взрослый, читай „Вопросы пола“». Она была из тех аптекарш, которые давно перевелись, – стыдясь клиентов и самих себя, они презервативы паковали под прилавком и отпускали сей товар украдкой, словно бы украденный.
Что из того, что тетя Аня и тетя Катя судачили у пруда? Я обращался не по адресу. Да ведь и в адресном бюро не дали б мне ответы по «вопросам пола». Короче, мадам, рожденная в семействе Вульф, жила безмужней и бездетной. А Головинский припожаловал в Париж. И не один. За ним, представьте, числилось два малолетних сына. Он их прижил от долгожительницы, тогда молоденькой. Швырну ль я камень в г-на Головинского? Увольте! Я камнепад обрушу на издателей Бестселлера – в защиту всех его потомков. Но это уж когда типографы зайдутся в раже, печатая таинственную книгу. Покамест надо бы избыть мне легкую досаду от насекомых, что вкрались в эти небогоданные страницы.
Не кажется ли вам забавным – вкрались? Ты пишешь, пишешь, они крадутся и крадутся. Вытягивают шейку тонкую и подгибают ножки и вдруг бесшумно, словно блохи, запрыгивают в рукопись. И замирают – мимикрия… Огрехи письменные есть. Но я подумал, подумал, да и махнул усталою рукой: сие не повод, чтоб волком я шнырял и выгрызал их, как поэт – бюрократизм. Иль сызнова гранит науки грыз, как краснобаил Лева Троцкий. И я, ваш автор, испуганно косился на мощный парапет той невской набережной.
Исправлю все же две промашки.
Я уяснил и вам внушил, что Мотя Головинский имел охоту к мистификациям. Литературным. Уяснил со слов старушки Зин. Петровны. Ан мало ль что сболтнет какая-то Петровна? Но эта… эта оказалась г-жою Головинской, матушкой Матвея. Теперь уж ни малейшего сомненья: охоту он имел к мистификациям. Литературным.
А далее я указал на Елисейские поля, где поселился приезжий россиянин. Не там! Матвей Васильич нанял скромную квартиру в Буг-ля-Рен. За городской чертой. Не потому ли, что Париж иной раз кажется в черте оседлости?
На Елисейских же полях жила княгиня Радзивилл. Не мне, ребята, петь эти гордые польские плечи, тем паче – эту кровь голубых королей. Не стану намекать ни на княгинино шпионство в пользу немцев, ни на ее интимы с Бюловым, германским канцлером. С меня довольно, что княгиня водила давнее знакомство с г-жою Головинской, и то, что Головинский-сын был принят в доме ее светлости.
Не он один. Княгиня жила открыто. Открытость легко наводит на мысль о шпионаже. Как и закрытость. Агентов были единицы, адептов куда как больше. Адептов теософии. Вот надо б все-таки отметить, что мадам Блаватская, покойная, основавшая теософическое общество в Париже, сама Блаватская, переиздания которой вчера ваш автор видел на Арбате, она ведь письменно просилась в секретные сотрудники секретной службы на Фонтанке: она, мол, со многими интеллигентными людьми по душе беседует и обладает, значит, информацией, примите и проч.
Как не беседовать? Матерьялизм души унижал, а мистика их возвышала. Она своих адептов не изнуряла ни анализом, ни самоанализом. Дарила Божественные Мудрости Востока. Такие давние, такие древние, что все они, казалось бы, мерцали зелеными глазами черных кошек. Мне говорили: велик разброс суждений. Гм, разброс. В разнообразье красота. Не то что в «Кратком курсе истории ВКП(б)».
И этот «курс» моим уделом был. Но в мистицизм впасть мне не было даровано. Чертовски жаль. И оставалось лишь завидовать адептам теософии. Живи да радуйся освобожденью от тоски рационального. Так нет, у посетителей салона преобладало выраженье нервно-истерическое. Склоняют длинные власы и вялою рукою белоручек берут с подноса пухлые бисквиты.
Из розовых огромных абажуров обильно льется свет напольных длинношеих ламп. Обои, мебеля орнаментом имеют томную листву, изгибы водорослей, и в этом жажда обретенья ритма, тут магия его. Пуфики и оттоманки, атласные подушки так ласково объемлют мякоть. Слышен шелест шелка. Все это сделано. А создан кабинетный стол. Письменный. Он из салона «Арт-Нуво». Рожден он вдохновением художника-бельгийца Вельде. О, эта широкая и плавная полудуга столешницы. Тут места нет и быть не может классической словесности. Модерн, модерн уж победил.
Сюда приносят, впрочем, не изящную словесность, а кое-что серьезней и важней. Ну, например, журнал теософический. Приносят личности в потертых сюртуках; в кармане глянец визитной карточки с каббалистическими знаками: «Профессор оккультных наук». Бывают у княгини не только записные теософы, включая двух американок, они в досужий час в крикет играют, а посему – ни тени истеричности, ну разве что крикливы. Бывают журналисты, живописцы – у них еще надежда не угасла заполучить аванс из кошелька княгини, состоятельной мадам, и состояться материально, якобы имея склонность к теософии.
В салоне появлялся Головинский. И нередко. В отличие от стайки местных журналистов он у княгини не искал финансовой поддержки, имея оную от Зин. Петровны. Намеревался Головинский продолжить рассказы-психограммы наблюденьями над теософами. Но тяготился своим невежеством. В Латинском квартале сводил знакомства с левой российской публикой, на ул. Люнен наведывался к Бурцеву. И вдруг стал замечать… Его не то чтоб избегали, но отстранялись от него. Он чувствовал настороженность. А позже Бурцев напрямик открыл причину: вы, батенька, возжаетесь с Рачковским.
И это было так. И то бывало в доме Радзивилл. Но не решаюсь я назвать сие шпионством. Ни княгиню, ни Головинского не наклонял к тому Петр Иваныч, зав. заграничной агентурой. Тут все сложней и все серьезней.
Он в теософии нашел предметы, достойные его вниманья. И личного, и, так сказать, служебного. Ну, скажем, луч испусканья плоти. Текучая незримость токов подает двум душам сигнал предчувствий: хоть тыща лье лежит меж ними, но сигналам надо верить иной раз больше, чем телеграфическим депешам.
Род деятельности Петра Иваныча имел важнейшим из разделов чтение в сердцах. Такому чтенью, несомненно, опорою угадыванье мыслей. Сеансы в доме Радзивилл не пропускал Рачковский. Сдается, некоторый опыт оккультизма надиктовал Рачковскому и опытные действия в отношеньях с Головинским…
О-о, понимаю, понимаю: наш брат, матерьялист и реалист, тотчас же рассмеется. И выдвинет свои резоны. Рачковский, мол, встречался с Головинским на четвергах в Санкт-Петербурге у покойного писателя Крестовского; а значит, сам не чужд сюжета «Жид идет!». Ха-ха, хи-хи, лучеиспускание ужасно изнурительно. А главное, как и сеансы угадыванья мыслей, без нужды. Уже имел Рачковский на свой запрос ответ из Департамента полиции. Сообщалось конфиденциально: жизнь петербургскую сей Головинский начинал доносом; то было, вероятно, предложение услуг. Они доселе не востребованы. Лоялен, замечания имел он как редактор, но незначительные. Как журналисту не отказано ему в билете на право посещенья мест, куда официально является сам президент республики.
Мне ль, документалисту, не признать документальную «наводку» на г-на Головинского. Не отвергаю и влияние на Рачковского и лучеиспускания. Не отвергая, признаю: оккультные науки необходимы и жрецам спецслужб. И это поняла когда-то г-жа Блаватская. Петр Иваныч был с нею коротко знаком.
Рачковский был и самороден, и восприимчив. Не пропустил он мимо уха ни резкое витийство автора романа о жидах, ни выкладки французской мысли, судившей Дрейфуса-еврея как шпиона, а также и мистические опыты, пусть краткие ввиду загруженности текущими делами. И что же? Петр Иваныч нашел методу убедить весь христианский мир, Россию прежде прочих, в иудейском всеохватном заговоре. Не рассужденьями вкруг кафедры. Не рукотворными записками о еврейских тайнах. Нет, продуктом самих же иудеев. В официальной форме протоколов. И вправду, господа, кто, собственно, производил-то протоколы на Божий свет? Интернационал, основанный евреем Карлом Марксом. Засим Конгресс сынов Сиона. Иль этот… как его, который цюрихский… Конгресс рабочих, чей жест определила рука жидомасонов. И вот – сближение: в салоне Радзивилл сутулится протоколист. Спириты-любомудры вопрошают мудрецов; фиксирует протоколист ответ премудрых уст.
Великий замысел. Велик ли исполнитель?
Он переехал в град Париж, на рю де Ришелье. Дом укажу вам точно: номер восемь. Вы улыбаетесь? Вы правы. Тот самый, где г-н Лепаж держал свой оружейный магазин, известный многим русским, наезжающим в Париж. Стариннейшая фирма! Форе-Лепаж есть поставщик их императорских высочеств. Стволы-то от Бернара! Бьюсь о приклад, они достойны тыщи франков. Головинский, родом русский барин, с младых ногтей подпорчен был французским утопизмом, однако запах магазина оружейного будил в нем вековую дворянскую струну. Рога трубили! Зайчатники травили зайцев, над речкою Свиягой испуганно взлетали утки, в лесу лисили лисы. Охота пуще неволи?
Да, страсть неволит не только к псовым, не только к соколиным. Матвея Головинского она вела в Национальную библиотеку, недальнюю от рю де Ришелье. Он там надумал Монстра отыскать. Коль скоро дело спорилось, Матвей Васильич, в дороге пешеходной отдыхая мыслью, сам задавал себе заданье. Тут был отказ от психограмм, присутствовал тут некий формализм и, скажем так, фаворитизм. Вот нынче подвернулся «ферт», в церковной азбуке 22-я буква, а в русской 21-я. Представьте эту глупость, она родня шарадам. Примерно так слагалось в лад шагам: «Фланеров больше, чем филеров. Они все фабрят ус, фиксатуар изводят. Фаэтон откидывает верх, фиакры гасят фонари. Уличный фонарь вытягивает шею, похож он на фагот. Флюгарки без движенья, фисташки спозаранку продает мадмуазель; консьержка толстозадая на солнце греет флюс».
Черт знает что, наш пешеход валяет дурака. Оригинальность психограмматиста не что иное, как посредственность. Но главное-то в том, что Головинский Матвей Васильич приближается к Национальной библиотеке. Три строения, сдвинутых вплотную, тяжеловесны и красивы, словно бы комоды восемнадцатого века. Сесиль любезнейше прислала мне путеводитель, признательный поклон Сесиль.
В читальном зале открытый доступ к энциклопедиям и разнородным справочникам, к словарям; столы и стулья полужесткие; в воздухе сухом витают причудливые водяные знаки, и потому запахнет вдруг претонкой изначальной осенью. Однако вот античные фигуры у дверных проемов. На головах у них весомость фолиантов, тоже мраморных. Хоть лики и бесстрастны, но у меня вдруг перебой в сердечном ритме. Я переноску тяжестей, как «исправление трудом», возненавидел в лагерях. К тому ж у мраморных-то истуканов туники сложились так, что мне мерещилась постыдная неловкость арестанта на Лубянке. Все пуговицы на штанах мгновенно срезал старичок в старшинском чине, нож у него кривой, как ятаганчик. Теперь ступай, поддерживай портки, поскольку уж они не брюки, хоть шил их, может, Эдуард Л-ов, знаменитый брючник… Вот нервы, черт дери, вот нервы! В Париже ты, фратерните, куда ни плюнь, но ты не можешь, ты не можешь, смеясь, расстаться с прошлым. И страха ради иудейска не смеешь весело взирать на будущее, так сказать, по Головинскому.
Диавол, знамо дело, большой иллюзьонист. Однако не иллюзия и не аллюзия, что сын его был евреем из колена Дана. Из этого ж колена, думаю, происходил известный меньшевик, а заодно и Либер с Гоцем. Не исключаю, что вся эта компания посещала библиотеку, где на особицу трудился Головинский.
Нет, не трудился, иль работал, иль занимался. Так говорят о нашем брате, писателе-середняке. Вы напрягите-ка все слуховые нервы: Матвей Васильич Головинский вслушивался. Черты его лица, размыто-мягкие обломовщиной, слагались напряженно. И становился он похож на чуткого протоколиста сеанса спиритизма.
Участниками были двое – Макиавелли и Жоли. Первый вам известен, а если нет – см. сноску.* Второй, писатель и, кажется, масон, прожив полсотни лет, не то с собой покончил, не то другие с ним покончили. Случилось это в год рожденья Сталина и записалось в его код, иль как бишь там. Мне это подсказали мои мистические опыты. Наития меня как будто б против воли навещают. Пусть редко, но бывают. Они, однако, мне не объяснили суть мокрухи, убравшей мсье Мориса, по фамилии Жоли и родом, вроде бы, из иудеев. Но «Диалоги» он успел придумать, успел и заплатить типографам.
Итак, Матвей Васильич прислушивался к диалогу мертвецов. Физическим же оком текст фиксировал, предполагал развить его в собранье «Протоколов». А в зале, в библиотеке шел постраничный шелест, и это было шепотом листвы, всей кроны Дерева Познания, которое безостановочно все плодоносит, плодоносит: и правдою, и кривдою, а чаще их смешением и совмещением. Но это не сбивало с толку Головинского.
Он знал, что делать. И тут уж не до мистики.
Гляжу, расположилась в креслах дебелая Агафья Тихоновна, белая, как рафинад. Давно известно нам от Гоголя: купеческая дочь владела домом в Московской части и огородом за Невой, на Выборгской. Ее занятьем нынче было почти компьютерное обретенье жениха из лучших внешних черт всех претендентов на руку, сердце, дом и огород… А за столом с настольной лампой под зеленым абажуром, как на картине у вождя, трудился профессор А., лауреат Госпремии, такой румяненькой. Ему не то чтобы жених не нужен, ему невеста не нужна. Он составляет жизнеописание тов. Берия из лучших свойств Лассаля, Гегеля и Фейербаха. Он сам об этом непечатном объявил печатно.
Матвей же Головинский работал этой же методой. Но отбирал лишь худшее. Да ведь и то сказать, все иудеи, как и их идеи, не обладали ни крупицей положительного.
Господь когда-то поверстал евреев в избранный народ. Великороссы переменили Его взгляд на избранность. Евреи не поддакнули. И в наказанье сделались жидами. По наущению Антихриста христопродавцы вязали гибельные сети для Святой Руси.
Но Русь, нисколько не святая, не дремала. Так думал некто из французской нации – пенсне, гасконская бородка. Он в той же зале, соседом Головинского, читал Лезюра и проникался русофобством.
Мишель Лезюр во время оно, то бишь Наполеона, и при участии Фуше Жозефа, шефа всей политической полиции, изготовлял продукт преострый, словно перец из Кайены. О том, что Русский Варвар учредит господство на Европейском континенте и сапоги омоет атлантической волной.
О, сила слов! О, слов набат! Они нам душу сотрясают. Особенно тогда, когда они, совокупляясь, родят подлог.
Не все подлоги имели запах отравляющих веществ. Иные восхищали игрой ума и мастерством пера. О чем толкую? О подделках. Таких, как письма французской королевы. Или о письмах гениального Паскаля: он, дескать, предвосхитил великого Ньютона. Продолжить нам нетрудно. Но вот вопрос: откуда эта жажда свой личный вымысел осознавать неличною действительностью?
А на дворе уж вечереет. Приятно утомленный Головинский неспешно возвращается на рю де Ришелье. Действительность – фисташки и фиакры, фонари и фаэтоны, флюгарки в фистуле ветров – теперь уж отзывалась не утренней дурацкой цепочкой «эф», нет, романтизмом. Точней, приемом романтизма.
Рачковский с Головинским сознавали эффект подметной рукописи: она, как переметная сума, необходима всадникам в походе.
И ведь не просто рукопись – будущий Бестселлер, добавлю я. Не однодневный и не разовый, не мотыльковый. Нет, на столетие. А может, на века. У нас, в России, многое всерьез, да и надолго. Но Головинский этого еще не сознавал. Зато он понимал, что роль еврейства довел он до абсурда и создал Монстра. Воображенье воспалив, взбодрит мышление патологическое.
Однако автор психограмм обескуражен был весьма короткой психограммой в доме кн. Радзивилл.
Ваш автор восхитился там – вы вспомните – письменным столом от «Арт-Нуво», шедевром мастера-бельгийца. И, восхитившись, надолго впал в модерн. На этом письменном столе вы неизменно находили б теософическую периодику и прочье в том же духе. Туда тихонько подложил Матвей Васильич и «Протоколы сионских мудрецов». Ну, будто их принес какой-нибудь профессор оккультизма. Да-с, подложил он свой подлог и дожидался, что-то будет?
Сперва хозяйка дома в досужий час взяла да рассмотрела манускрипт – написан по-французски, но не без придури нижегородской; нет ссылок ни на Тору, ни на Талмуд; бумага желтоватая и жесткая, а первая страница мечена внушительною кляксой. На сей раз синей. Что значит, господа, «на сей раз»? А то, что Мотя Головинский, сын княгининой подруги, испрашивая разрешения на очередной визит, он на записочках своих неизменно кляксы оставлял. Обычно фиолетовые, а иногда и синие, как на этой рукописи. А лейтмотив ее известен был княгине: Мотя нередко пускался в рассужденья о заговорщиках-евреях.
Не то чтобы княгиня напрочь отвергала сей сюжет. Однако доводы и факты а-ля Головинский ей представлялись хилыми. И возникало субъективное сближенье с обзорами вооруженных сил в различных государствах континента.
Случалось ей рассеянно листать эти обзоры – журнальчик тощий, двухнедельный ей аккуратно присылал издатель, он же и редактор, коллежский секретарь в отставке и действующий морфиноман с бульвара Батиньолль. А ларчик вот: коллежский секретарь держал и секретаршу, по совместительству наложницу, оригинального в том не было и нет, да и не будет. Но! Друо по имени Клотильда служила прежде горничной у Радзивилл. И относила ее к номенклатуре ученых дам, носящих синие чулки. По мнению наложницы-секретаря, сего было довольно, чтобы домогаться от княгини субсидий. К сожалению, княгиня так мало смыслила в вооруженных силах, что сил в себе не находила помочь редактору-издателю, коллежскому секретарю в отставке. Бедняга Павлов кончил плохо. Зарезал морфинист Клотильдочку Друо, но утверждал, что мстил кн. Радзивилл. Наверное, так будет с каждым, кто ищет спонсоров для нужд издательских.
Заботушку иную имел наш Головинский. Княгиня огорчила его сильно. А Генриетта пуще. Американка-теософка тоже читала «Протоколы». Она смеялась: как с первой же минуты не узнать мне Головинского? Могла бы промолчать, она же крепкозубая антисемитка. Так нет, ужасная правдивость.
Нда-с, неладно-с. А дел и без того невпроворот. Рачковский вечно занят. Прибавьте личное. Хоть воспитание Андрея, сына, в руках надежного аббата, однако нужен глаз. А Ксению Шарле, которую ваш автор уже не сравнивает с Ольгой М., Ксению Шарле он холит своеручно. Но мы-то с вами знаем, сугубо личное не может загубить в нем личность. И личность эту уж зовут Макиавелли сыска.
В зачет ему энергия, с какою он, шеф заграничной агентуры, взял шефство над рукописью с желтизной страниц и фиолетовою кляксой. Он шефство взял, а ты пойди-ка след возьми. Проследка, как говорят филеры, мне не удалась. Слыхал, что были взлеты и паденья, интриги при дворе и государев гнев, на мой взгляд, вздорный, негосударственный. И наконец, отставка. Житье в Галиции, среди отеческих могил. Но боже мой, родную с молодости местность все пуще искажали еврейские местечки. И г-н Рачковский пособил какому-то Г.З. издать прекраснейшее сочиненье «Умученные от жидов».
Что ж до Петра Иваныча, то лично он был окончательно умучен. Его погибель давно таилась в сердечной недостаточности. Евреи, однако, нагло утверждали: всему виною недостаточность сердечности. А я скажу вам с укоризной: Рачковский в мир иной ушел, и это мало кто заметил.
Он и откликнулся, но как-то странновато. Погиб «Титаник» ночью. Заутра Блок нетвердою рукой занес в дневник: «Протрезвление после вчерашнего». Ох, не зовите вы ученых из Института мировой литературы. Блок посетил, должно быть, «Яр» на Петроградской. Затем и Чванова трактир, там он любил Давида, игравшего на скрипке. В ту ночь был ледоход; дробили ладожские льды все ямбы. А на «Титанике» тонувшем играл на скрипке Хьюм, ко дну пошел, прижав к груди скрипичный ключ.
Гигант-корабль, поглощенный Хаосом, скрипки, одна трактирная, другая корабельная, и это состояние души «после вчерашнего» – все это не постигнет ум соцреалиста. И посему из этой вот Монетной, из дома, где трезвеет Блок, подамся, не оставляя Петроградскую, на Каменностровский. Не потому, что там гулял когда-то, не потому, что там живал Джунковский, не потому, что там профессорша держала книжный магазин. Нет, нельзя мне опоздать на встречу г-на Головинского и г-на Робертсона. Он, может, даже и эсквайр, а все равно вам не известен.
Все так, все верно. Однако неможно оставить без огласки непреходящую заслугу Петра Иваныча: он предупредил державу о еврейском заговоре. Ему бы следовал по чину памятник. И там, где он родился, в черте оседлости. И в Москве, ну, скажем, на Большой Никитской, где и Чайковскому. Пожалуй, и в Сен-Клу, где он живал в любви с мадам Шарле. И – особливый, конный – в городе Берлине, а также там, где газовые камеры столь радикально решали старый спор, быть иль не быть еврейству.
Свой замысел, свои намеренья Рачковский от инстанций утаил. Инстанции инициатив не любят. А гнева царского он не страшился. Наш государь писал ненашему: я не могу противиться народу, а мой народ противится евреям.
* * *
В ту пору и пожаловал в Париж Матвей Васильич Головинский.О, близок звездный час! Но сам об этом он еще не знает. Узнал не сразу и ваш автор. И потому не очень-то внимательно следил за мелкой речкой его жизни. Не любопытствовал казенной службой, эклектикой журнальной практики, адвокатурой. Имел лишь впечатленье общее. Признаться, шаткое и смутное, как на болоте в сумерках, когда нашариваешь гать.
Пожаловал в Париж он с целью иль бесцельно?.. Не объясню вам толком. Приехал без супруги?.. Привычно подмигнешь: а надо ль в Тулу ездить с самоваром?.. Но тут – осечка. И автору сподручно высказать соображенья неслучайные.
В Москве, неподалеку от моей тетки, во Вспольном переулке жили Вульфы, почтенная дворянская семья. (Не путать с Вольфами – те петербуржцы.) Один из Вульфов, Дмитрий Алексеевич, давным-давно меня запрашивал о Головнине, презнаменитый адмирал с ними состоял в родстве. А Катя Вульф, Екатерина Николавна, обручилась с Головинским.
Она к словесности прильнула, и это нравилось моей плаксивой тетке. А Головинскому-то вряд ли. Один поэт предупреждал другого: избави Бог тебя от брака с поэтессой. Но, знаете, прозаику с прозаиком в одной берлоге тоже не малинник.
Факт разрыва семейных уз имеет не один лишь фактор. Не должно исключать и направленье сексуальное. Я тете Ане на это намекал. Она, поджавши губы, отвечала: «Ты взрослый, читай „Вопросы пола“». Она была из тех аптекарш, которые давно перевелись, – стыдясь клиентов и самих себя, они презервативы паковали под прилавком и отпускали сей товар украдкой, словно бы украденный.
Что из того, что тетя Аня и тетя Катя судачили у пруда? Я обращался не по адресу. Да ведь и в адресном бюро не дали б мне ответы по «вопросам пола». Короче, мадам, рожденная в семействе Вульф, жила безмужней и бездетной. А Головинский припожаловал в Париж. И не один. За ним, представьте, числилось два малолетних сына. Он их прижил от долгожительницы, тогда молоденькой. Швырну ль я камень в г-на Головинского? Увольте! Я камнепад обрушу на издателей Бестселлера – в защиту всех его потомков. Но это уж когда типографы зайдутся в раже, печатая таинственную книгу. Покамест надо бы избыть мне легкую досаду от насекомых, что вкрались в эти небогоданные страницы.
Не кажется ли вам забавным – вкрались? Ты пишешь, пишешь, они крадутся и крадутся. Вытягивают шейку тонкую и подгибают ножки и вдруг бесшумно, словно блохи, запрыгивают в рукопись. И замирают – мимикрия… Огрехи письменные есть. Но я подумал, подумал, да и махнул усталою рукой: сие не повод, чтоб волком я шнырял и выгрызал их, как поэт – бюрократизм. Иль сызнова гранит науки грыз, как краснобаил Лева Троцкий. И я, ваш автор, испуганно косился на мощный парапет той невской набережной.
Исправлю все же две промашки.
Я уяснил и вам внушил, что Мотя Головинский имел охоту к мистификациям. Литературным. Уяснил со слов старушки Зин. Петровны. Ан мало ль что сболтнет какая-то Петровна? Но эта… эта оказалась г-жою Головинской, матушкой Матвея. Теперь уж ни малейшего сомненья: охоту он имел к мистификациям. Литературным.
А далее я указал на Елисейские поля, где поселился приезжий россиянин. Не там! Матвей Васильич нанял скромную квартиру в Буг-ля-Рен. За городской чертой. Не потому ли, что Париж иной раз кажется в черте оседлости?
На Елисейских же полях жила княгиня Радзивилл. Не мне, ребята, петь эти гордые польские плечи, тем паче – эту кровь голубых королей. Не стану намекать ни на княгинино шпионство в пользу немцев, ни на ее интимы с Бюловым, германским канцлером. С меня довольно, что княгиня водила давнее знакомство с г-жою Головинской, и то, что Головинский-сын был принят в доме ее светлости.
Не он один. Княгиня жила открыто. Открытость легко наводит на мысль о шпионаже. Как и закрытость. Агентов были единицы, адептов куда как больше. Адептов теософии. Вот надо б все-таки отметить, что мадам Блаватская, покойная, основавшая теософическое общество в Париже, сама Блаватская, переиздания которой вчера ваш автор видел на Арбате, она ведь письменно просилась в секретные сотрудники секретной службы на Фонтанке: она, мол, со многими интеллигентными людьми по душе беседует и обладает, значит, информацией, примите и проч.
Как не беседовать? Матерьялизм души унижал, а мистика их возвышала. Она своих адептов не изнуряла ни анализом, ни самоанализом. Дарила Божественные Мудрости Востока. Такие давние, такие древние, что все они, казалось бы, мерцали зелеными глазами черных кошек. Мне говорили: велик разброс суждений. Гм, разброс. В разнообразье красота. Не то что в «Кратком курсе истории ВКП(б)».
И этот «курс» моим уделом был. Но в мистицизм впасть мне не было даровано. Чертовски жаль. И оставалось лишь завидовать адептам теософии. Живи да радуйся освобожденью от тоски рационального. Так нет, у посетителей салона преобладало выраженье нервно-истерическое. Склоняют длинные власы и вялою рукою белоручек берут с подноса пухлые бисквиты.
Из розовых огромных абажуров обильно льется свет напольных длинношеих ламп. Обои, мебеля орнаментом имеют томную листву, изгибы водорослей, и в этом жажда обретенья ритма, тут магия его. Пуфики и оттоманки, атласные подушки так ласково объемлют мякоть. Слышен шелест шелка. Все это сделано. А создан кабинетный стол. Письменный. Он из салона «Арт-Нуво». Рожден он вдохновением художника-бельгийца Вельде. О, эта широкая и плавная полудуга столешницы. Тут места нет и быть не может классической словесности. Модерн, модерн уж победил.
Сюда приносят, впрочем, не изящную словесность, а кое-что серьезней и важней. Ну, например, журнал теософический. Приносят личности в потертых сюртуках; в кармане глянец визитной карточки с каббалистическими знаками: «Профессор оккультных наук». Бывают у княгини не только записные теософы, включая двух американок, они в досужий час в крикет играют, а посему – ни тени истеричности, ну разве что крикливы. Бывают журналисты, живописцы – у них еще надежда не угасла заполучить аванс из кошелька княгини, состоятельной мадам, и состояться материально, якобы имея склонность к теософии.
В салоне появлялся Головинский. И нередко. В отличие от стайки местных журналистов он у княгини не искал финансовой поддержки, имея оную от Зин. Петровны. Намеревался Головинский продолжить рассказы-психограммы наблюденьями над теософами. Но тяготился своим невежеством. В Латинском квартале сводил знакомства с левой российской публикой, на ул. Люнен наведывался к Бурцеву. И вдруг стал замечать… Его не то чтоб избегали, но отстранялись от него. Он чувствовал настороженность. А позже Бурцев напрямик открыл причину: вы, батенька, возжаетесь с Рачковским.
И это было так. И то бывало в доме Радзивилл. Но не решаюсь я назвать сие шпионством. Ни княгиню, ни Головинского не наклонял к тому Петр Иваныч, зав. заграничной агентурой. Тут все сложней и все серьезней.
Он в теософии нашел предметы, достойные его вниманья. И личного, и, так сказать, служебного. Ну, скажем, луч испусканья плоти. Текучая незримость токов подает двум душам сигнал предчувствий: хоть тыща лье лежит меж ними, но сигналам надо верить иной раз больше, чем телеграфическим депешам.
Род деятельности Петра Иваныча имел важнейшим из разделов чтение в сердцах. Такому чтенью, несомненно, опорою угадыванье мыслей. Сеансы в доме Радзивилл не пропускал Рачковский. Сдается, некоторый опыт оккультизма надиктовал Рачковскому и опытные действия в отношеньях с Головинским…
О-о, понимаю, понимаю: наш брат, матерьялист и реалист, тотчас же рассмеется. И выдвинет свои резоны. Рачковский, мол, встречался с Головинским на четвергах в Санкт-Петербурге у покойного писателя Крестовского; а значит, сам не чужд сюжета «Жид идет!». Ха-ха, хи-хи, лучеиспускание ужасно изнурительно. А главное, как и сеансы угадыванья мыслей, без нужды. Уже имел Рачковский на свой запрос ответ из Департамента полиции. Сообщалось конфиденциально: жизнь петербургскую сей Головинский начинал доносом; то было, вероятно, предложение услуг. Они доселе не востребованы. Лоялен, замечания имел он как редактор, но незначительные. Как журналисту не отказано ему в билете на право посещенья мест, куда официально является сам президент республики.
Мне ль, документалисту, не признать документальную «наводку» на г-на Головинского. Не отвергаю и влияние на Рачковского и лучеиспускания. Не отвергая, признаю: оккультные науки необходимы и жрецам спецслужб. И это поняла когда-то г-жа Блаватская. Петр Иваныч был с нею коротко знаком.
* * *
В моих хвалах Петру Иванычу я, кажется, забыл упомянуть, что он и сам мистификаций не чуждался. И не пустых, как Головинский. Сказать бы грубо и весомо, то были, собственно, подлоги. Разнообразные. Они имели времен-ны’е ритмы и неизменность рифмы: фальсификация, дискредитация. Одни исполненные мануально, другие поначалу на гектографе, потом – типографически. Призывные листовки громить врагов-евреев простонародно выражались. Подложное письмо от имени Плеханова выдавало знакомство с социалистической литературой… Он псевдонимы брал смиренные, примером: «Старый Эмигрант», случалось, брал и несуразные, примером: «Правдивый Русский». Он и брошюры тискал. Одна из них, исповедально-покаянная, показывала русской молодежи, кто именно зажал ее в своих мохнатых лапах. Ужели не понятно? Само собой, евреи-эмигранты засели вместе с киндер в безопасном далеке и колготятся: «Долой самодержавие!». А русский гибнет в тундрах и гниет в централах.Рачковский был и самороден, и восприимчив. Не пропустил он мимо уха ни резкое витийство автора романа о жидах, ни выкладки французской мысли, судившей Дрейфуса-еврея как шпиона, а также и мистические опыты, пусть краткие ввиду загруженности текущими делами. И что же? Петр Иваныч нашел методу убедить весь христианский мир, Россию прежде прочих, в иудейском всеохватном заговоре. Не рассужденьями вкруг кафедры. Не рукотворными записками о еврейских тайнах. Нет, продуктом самих же иудеев. В официальной форме протоколов. И вправду, господа, кто, собственно, производил-то протоколы на Божий свет? Интернационал, основанный евреем Карлом Марксом. Засим Конгресс сынов Сиона. Иль этот… как его, который цюрихский… Конгресс рабочих, чей жест определила рука жидомасонов. И вот – сближение: в салоне Радзивилл сутулится протоколист. Спириты-любомудры вопрошают мудрецов; фиксирует протоколист ответ премудрых уст.
Великий замысел. Велик ли исполнитель?
* * *
Фланеры и филеры едва ль не все филоны. Но Головинский чужд им, как и флегме. Рысит и рыщет среди господ, шагавших левой, левой, левой. Он соплеменников стращает, сказать по-вашему, читатель-недруг, закулисой. И что же? Одни плечами пожимают, другие прыскают в ладоши, а третьи, как, например, мой Бурцев, подозревают черт-те что. Но между нами говоря, как раз ведь черт и догадал Матвея свет Васильича соорудить донос-мистификацию. Ну, а теперь наш Головинский готов исполнить свое предназначение.Он переехал в град Париж, на рю де Ришелье. Дом укажу вам точно: номер восемь. Вы улыбаетесь? Вы правы. Тот самый, где г-н Лепаж держал свой оружейный магазин, известный многим русским, наезжающим в Париж. Стариннейшая фирма! Форе-Лепаж есть поставщик их императорских высочеств. Стволы-то от Бернара! Бьюсь о приклад, они достойны тыщи франков. Головинский, родом русский барин, с младых ногтей подпорчен был французским утопизмом, однако запах магазина оружейного будил в нем вековую дворянскую струну. Рога трубили! Зайчатники травили зайцев, над речкою Свиягой испуганно взлетали утки, в лесу лисили лисы. Охота пуще неволи?
Да, страсть неволит не только к псовым, не только к соколиным. Матвея Головинского она вела в Национальную библиотеку, недальнюю от рю де Ришелье. Он там надумал Монстра отыскать. Коль скоро дело спорилось, Матвей Васильич, в дороге пешеходной отдыхая мыслью, сам задавал себе заданье. Тут был отказ от психограмм, присутствовал тут некий формализм и, скажем так, фаворитизм. Вот нынче подвернулся «ферт», в церковной азбуке 22-я буква, а в русской 21-я. Представьте эту глупость, она родня шарадам. Примерно так слагалось в лад шагам: «Фланеров больше, чем филеров. Они все фабрят ус, фиксатуар изводят. Фаэтон откидывает верх, фиакры гасят фонари. Уличный фонарь вытягивает шею, похож он на фагот. Флюгарки без движенья, фисташки спозаранку продает мадмуазель; консьержка толстозадая на солнце греет флюс».
Черт знает что, наш пешеход валяет дурака. Оригинальность психограмматиста не что иное, как посредственность. Но главное-то в том, что Головинский Матвей Васильич приближается к Национальной библиотеке. Три строения, сдвинутых вплотную, тяжеловесны и красивы, словно бы комоды восемнадцатого века. Сесиль любезнейше прислала мне путеводитель, признательный поклон Сесиль.
В читальном зале открытый доступ к энциклопедиям и разнородным справочникам, к словарям; столы и стулья полужесткие; в воздухе сухом витают причудливые водяные знаки, и потому запахнет вдруг претонкой изначальной осенью. Однако вот античные фигуры у дверных проемов. На головах у них весомость фолиантов, тоже мраморных. Хоть лики и бесстрастны, но у меня вдруг перебой в сердечном ритме. Я переноску тяжестей, как «исправление трудом», возненавидел в лагерях. К тому ж у мраморных-то истуканов туники сложились так, что мне мерещилась постыдная неловкость арестанта на Лубянке. Все пуговицы на штанах мгновенно срезал старичок в старшинском чине, нож у него кривой, как ятаганчик. Теперь ступай, поддерживай портки, поскольку уж они не брюки, хоть шил их, может, Эдуард Л-ов, знаменитый брючник… Вот нервы, черт дери, вот нервы! В Париже ты, фратерните, куда ни плюнь, но ты не можешь, ты не можешь, смеясь, расстаться с прошлым. И страха ради иудейска не смеешь весело взирать на будущее, так сказать, по Головинскому.
Диавол, знамо дело, большой иллюзьонист. Однако не иллюзия и не аллюзия, что сын его был евреем из колена Дана. Из этого ж колена, думаю, происходил известный меньшевик, а заодно и Либер с Гоцем. Не исключаю, что вся эта компания посещала библиотеку, где на особицу трудился Головинский.
Нет, не трудился, иль работал, иль занимался. Так говорят о нашем брате, писателе-середняке. Вы напрягите-ка все слуховые нервы: Матвей Васильич Головинский вслушивался. Черты его лица, размыто-мягкие обломовщиной, слагались напряженно. И становился он похож на чуткого протоколиста сеанса спиритизма.
Участниками были двое – Макиавелли и Жоли. Первый вам известен, а если нет – см. сноску.* Второй, писатель и, кажется, масон, прожив полсотни лет, не то с собой покончил, не то другие с ним покончили. Случилось это в год рожденья Сталина и записалось в его код, иль как бишь там. Мне это подсказали мои мистические опыты. Наития меня как будто б против воли навещают. Пусть редко, но бывают. Они, однако, мне не объяснили суть мокрухи, убравшей мсье Мориса, по фамилии Жоли и родом, вроде бы, из иудеев. Но «Диалоги» он успел придумать, успел и заплатить типографам.
Итак, Матвей Васильич прислушивался к диалогу мертвецов. Физическим же оком текст фиксировал, предполагал развить его в собранье «Протоколов». А в зале, в библиотеке шел постраничный шелест, и это было шепотом листвы, всей кроны Дерева Познания, которое безостановочно все плодоносит, плодоносит: и правдою, и кривдою, а чаще их смешением и совмещением. Но это не сбивало с толку Головинского.
Он знал, что делать. И тут уж не до мистики.
Гляжу, расположилась в креслах дебелая Агафья Тихоновна, белая, как рафинад. Давно известно нам от Гоголя: купеческая дочь владела домом в Московской части и огородом за Невой, на Выборгской. Ее занятьем нынче было почти компьютерное обретенье жениха из лучших внешних черт всех претендентов на руку, сердце, дом и огород… А за столом с настольной лампой под зеленым абажуром, как на картине у вождя, трудился профессор А., лауреат Госпремии, такой румяненькой. Ему не то чтобы жених не нужен, ему невеста не нужна. Он составляет жизнеописание тов. Берия из лучших свойств Лассаля, Гегеля и Фейербаха. Он сам об этом непечатном объявил печатно.
Матвей же Головинский работал этой же методой. Но отбирал лишь худшее. Да ведь и то сказать, все иудеи, как и их идеи, не обладали ни крупицей положительного.
Господь когда-то поверстал евреев в избранный народ. Великороссы переменили Его взгляд на избранность. Евреи не поддакнули. И в наказанье сделались жидами. По наущению Антихриста христопродавцы вязали гибельные сети для Святой Руси.
Но Русь, нисколько не святая, не дремала. Так думал некто из французской нации – пенсне, гасконская бородка. Он в той же зале, соседом Головинского, читал Лезюра и проникался русофобством.
Мишель Лезюр во время оно, то бишь Наполеона, и при участии Фуше Жозефа, шефа всей политической полиции, изготовлял продукт преострый, словно перец из Кайены. О том, что Русский Варвар учредит господство на Европейском континенте и сапоги омоет атлантической волной.
О, сила слов! О, слов набат! Они нам душу сотрясают. Особенно тогда, когда они, совокупляясь, родят подлог.
Не все подлоги имели запах отравляющих веществ. Иные восхищали игрой ума и мастерством пера. О чем толкую? О подделках. Таких, как письма французской королевы. Или о письмах гениального Паскаля: он, дескать, предвосхитил великого Ньютона. Продолжить нам нетрудно. Но вот вопрос: откуда эта жажда свой личный вымысел осознавать неличною действительностью?
А на дворе уж вечереет. Приятно утомленный Головинский неспешно возвращается на рю де Ришелье. Действительность – фисташки и фиакры, фонари и фаэтоны, флюгарки в фистуле ветров – теперь уж отзывалась не утренней дурацкой цепочкой «эф», нет, романтизмом. Точней, приемом романтизма.
* * *
Бывает он, так нас с тобой учили, реакционным иль революционным. Тот и другой нередко запускали в ход прием: мол, вот вам рукопись; ее происхождение таинственно; она подарена всем нам, чтоб не сказать ниспослана.Рачковский с Головинским сознавали эффект подметной рукописи: она, как переметная сума, необходима всадникам в походе.
И ведь не просто рукопись – будущий Бестселлер, добавлю я. Не однодневный и не разовый, не мотыльковый. Нет, на столетие. А может, на века. У нас, в России, многое всерьез, да и надолго. Но Головинский этого еще не сознавал. Зато он понимал, что роль еврейства довел он до абсурда и создал Монстра. Воображенье воспалив, взбодрит мышление патологическое.
Однако автор психограмм обескуражен был весьма короткой психограммой в доме кн. Радзивилл.
Ваш автор восхитился там – вы вспомните – письменным столом от «Арт-Нуво», шедевром мастера-бельгийца. И, восхитившись, надолго впал в модерн. На этом письменном столе вы неизменно находили б теософическую периодику и прочье в том же духе. Туда тихонько подложил Матвей Васильич и «Протоколы сионских мудрецов». Ну, будто их принес какой-нибудь профессор оккультизма. Да-с, подложил он свой подлог и дожидался, что-то будет?
Сперва хозяйка дома в досужий час взяла да рассмотрела манускрипт – написан по-французски, но не без придури нижегородской; нет ссылок ни на Тору, ни на Талмуд; бумага желтоватая и жесткая, а первая страница мечена внушительною кляксой. На сей раз синей. Что значит, господа, «на сей раз»? А то, что Мотя Головинский, сын княгининой подруги, испрашивая разрешения на очередной визит, он на записочках своих неизменно кляксы оставлял. Обычно фиолетовые, а иногда и синие, как на этой рукописи. А лейтмотив ее известен был княгине: Мотя нередко пускался в рассужденья о заговорщиках-евреях.
Не то чтобы княгиня напрочь отвергала сей сюжет. Однако доводы и факты а-ля Головинский ей представлялись хилыми. И возникало субъективное сближенье с обзорами вооруженных сил в различных государствах континента.
Случалось ей рассеянно листать эти обзоры – журнальчик тощий, двухнедельный ей аккуратно присылал издатель, он же и редактор, коллежский секретарь в отставке и действующий морфиноман с бульвара Батиньолль. А ларчик вот: коллежский секретарь держал и секретаршу, по совместительству наложницу, оригинального в том не было и нет, да и не будет. Но! Друо по имени Клотильда служила прежде горничной у Радзивилл. И относила ее к номенклатуре ученых дам, носящих синие чулки. По мнению наложницы-секретаря, сего было довольно, чтобы домогаться от княгини субсидий. К сожалению, княгиня так мало смыслила в вооруженных силах, что сил в себе не находила помочь редактору-издателю, коллежскому секретарю в отставке. Бедняга Павлов кончил плохо. Зарезал морфинист Клотильдочку Друо, но утверждал, что мстил кн. Радзивилл. Наверное, так будет с каждым, кто ищет спонсоров для нужд издательских.
Заботушку иную имел наш Головинский. Княгиня огорчила его сильно. А Генриетта пуще. Американка-теософка тоже читала «Протоколы». Она смеялась: как с первой же минуты не узнать мне Головинского? Могла бы промолчать, она же крепкозубая антисемитка. Так нет, ужасная правдивость.
Нда-с, неладно-с. А дел и без того невпроворот. Рачковский вечно занят. Прибавьте личное. Хоть воспитание Андрея, сына, в руках надежного аббата, однако нужен глаз. А Ксению Шарле, которую ваш автор уже не сравнивает с Ольгой М., Ксению Шарле он холит своеручно. Но мы-то с вами знаем, сугубо личное не может загубить в нем личность. И личность эту уж зовут Макиавелли сыска.
В зачет ему энергия, с какою он, шеф заграничной агентуры, взял шефство над рукописью с желтизной страниц и фиолетовою кляксой. Он шефство взял, а ты пойди-ка след возьми. Проследка, как говорят филеры, мне не удалась. Слыхал, что были взлеты и паденья, интриги при дворе и государев гнев, на мой взгляд, вздорный, негосударственный. И наконец, отставка. Житье в Галиции, среди отеческих могил. Но боже мой, родную с молодости местность все пуще искажали еврейские местечки. И г-н Рачковский пособил какому-то Г.З. издать прекраснейшее сочиненье «Умученные от жидов».
Что ж до Петра Иваныча, то лично он был окончательно умучен. Его погибель давно таилась в сердечной недостаточности. Евреи, однако, нагло утверждали: всему виною недостаточность сердечности. А я скажу вам с укоризной: Рачковский в мир иной ушел, и это мало кто заметил.
* * *
Спустя всего-то навсего лишь месяцы в моря пришел «Титаник». Столкнулся с айсбергом, погиб, и это многие отметили знамением Огромного Несчастья. Тут символ был мрачней пучин. Откликнуться б поэтам. И прежде прочих Александру Блоку, трагическому тенору эпохи.Он и откликнулся, но как-то странновато. Погиб «Титаник» ночью. Заутра Блок нетвердою рукой занес в дневник: «Протрезвление после вчерашнего». Ох, не зовите вы ученых из Института мировой литературы. Блок посетил, должно быть, «Яр» на Петроградской. Затем и Чванова трактир, там он любил Давида, игравшего на скрипке. В ту ночь был ледоход; дробили ладожские льды все ямбы. А на «Титанике» тонувшем играл на скрипке Хьюм, ко дну пошел, прижав к груди скрипичный ключ.
Гигант-корабль, поглощенный Хаосом, скрипки, одна трактирная, другая корабельная, и это состояние души «после вчерашнего» – все это не постигнет ум соцреалиста. И посему из этой вот Монетной, из дома, где трезвеет Блок, подамся, не оставляя Петроградскую, на Каменностровский. Не потому, что там гулял когда-то, не потому, что там живал Джунковский, не потому, что там профессорша держала книжный магазин. Нет, нельзя мне опоздать на встречу г-на Головинского и г-на Робертсона. Он, может, даже и эсквайр, а все равно вам не известен.