Он хотел ответить и не смог: вроде как слезы собрались выступить, и он почувствовал, что голос его выдаст. Хотел поцеловать ее, но сил хватило только приложиться щекой к ее виску.
   — Как хорошо! Вы теперь боитесь после того... После табака. — Она тихонько засмеялась. — Ничего, это хорошо. Вы — серьезный. И я тоже. У нас все будет серьезно.
   Его голову охватили во тьме маленькие шершавые пальцы земледельца, и на все его лицо посыпалось множество легких, живых и горячих прикосновений.
   — Ну как? — спросила она, переводя дыхание. — Помирились со мной?
   — Ничего не понимаю, — шепнул он.
   Бывает в любви зенит. И ночь зенита. И большей частью мы в лицо эту ночь не узнаем, она захватывает нас врасплох, и мы бываем не готовы к тому, чтобы принять ее всю в себя, рассмотреть и запомнить навсегда все ее мгновения. Сохранить в себе все, что можно. И потом она живет — уже в грустных воспоминаниях об упущенном, не увиденном, не оцененном...
   В полночь, проводив Елену Владимировну до ее двери, Федор Иванович шел домой неверным шагом, как после легкой выпивки. Он еще не открыл для себя этого явления — зенит любви. Он об этой ночи еще вспомнит и будет отчаянно бить себя кулаком по голове. Но уже сейчас тихо надвигалась пора грустных воспоминаний. Пора, которая будет длиться всю жизнь.
   «Почему я не кричал ей о том, что люблю? — уже отчаянно корил он себя. — Почему выдумал какую-то теорию о запретных словах? Теоретик! Почему послушно пошел провожать, почему не удержал до утра в парке? Почему водил все по темным местам — так и не увидел ее глаз, когда она произносила: „Можно я буду называть вас Федор Иванович?“ Даже не верится — она ведь сказала: „Эти звуки я полюбила...“»
   В эту ночь у Федора Ивановича было еще две встречи. Первая — по телефону. Он пришел домой и, не гася света, растянулся на койке. Протянул руку к папиросам и отдернул. Минут через двадцать его оглушил телефон странным пронзительным ночным звонком.
   — Это ты? — Кондаков нервно хрипел и дышал почти рядом. — Уже пришел, темнила? Так скоро?
   — А что?
   — Я видел тебя с твоей дамой. Ты знай — если затаскиваешь даму в темный уголок, там обязательно стою я.
   — Ошибаешься. Это была сослуживица. Поздно засиделись на работе, и я проводил ее.
   — Не разочаровывай меня. А в темном уголке с кем был?
   — Мы шли без остановок. Прямо к ее дому.
   — Разве в ее доме нет уголков?
   «Слава богу, что не затащил, — подумал Федор Иванович. — Он все спрашивает неспроста. Ловит».
   — Я же говорю — сослуживица. Я ее доставил прямо к лифту. А ты что — завидуешь? У тебя голос...
   — Неужели! Поменялись, ха-ха, местами? Так это ты к ней меня приревновал?
   — Да нет же, Кеша! Это совсем другое дело.
   — У тебя с ней как? Было?
   — С кем? Я не отвечаю на такие вопросы.
   — Встреча с вами вдохновила меня на стихи.
   — Давай.
   — Постой. Рано еще. Лучше скажи: это ты к ней тогда меня...
   — Да нет же! К другой.
   — А к кому? По-моему, ты был с ножом.
   — Я вообще не ревнив. Одни деловые отношения. Старею...
   — Ха-ха-ха! Он мне — мое вернул! А мог бы вполне приревновать. Я люблю таких маленьких. Конечно, и богатое, тяжеловесное сложение имеет свои... Но я люблю, когда маленький Модильяни.
   — По-моему, у Модильяни все девицы рослые. И потом, все его девицы не умеют любить.
   — Ни черта не понимаешь в женщинах. Или притворяешься. Модильяни сидит в каждой красивой женщине.
   — Этот вопрос у меня не исследован так глубоко.
   — Ты можешь себе представить маленького Модильяни? Ты на нее как-нибудь специально посмотри, когда она...
   — Напрасно меня ловишь, Кеша. Я на нее никогда с этой точки... С этих позиций не пытался взглянуть. У нас исключительно деловые интересы. По-моему, когда работаешь вместе, настолько примелькаешься...
   — Ты синий чулок. Или страшный притвора. Скажи мне, кто такой Торквемада? Тебя называют Торквемадой — ты знаешь?
   — Кто тебе это сказал?
   — А что, точно? Видишь, какая у меня информация.
   — Н-да... Лучше ответь, почему это шахматы стояли не как у людей? Два черных слона — оба на черном поле...
   — Ха-ха-ха! — залился Кондаков глухим хохотом. В его голосе все время звучал скрытый ревнивый интерес. — Говоришь, два слона? Этого тебе не понять, ты пить не умеешь. Когда мы с твоим тезкой хорошо выпьем, для нас все фигуры, которые тебе показались неправильно поставленными...
   — Мне они не показались...
   — Не знаю, не знаю. А что — на тебя произвело впечатление? Ревнивцу и пьяному — им всегда кажется. Все фигуры для нас, когда выпьем и садимся играть, стоят правильно. Сами же ставим. И партнер не сводит глаз. Мы обдумываем ходы и за голову хватаемся, когда партнер удачно пойдет. Представь, он мне вчера поставил какой мат! Я уже почувствовал за пять ходов. Он говорит: мат, и я вижу — безвыходное положение. И сдаюсь. И руку ему пожал. А как они в действительности стояли — черт их знает. Ни тебе, ни мне не узнать.
   — Ну, ты все-таки поэт.
   — Но если б ты видел свое лицо, Федя. Ты ее сильно любишь. Я ее знаю, хорошая девочка. Как ты ушел, я сразу сочинил стихи...
   — Ну давай же!
   — Вот слушай...
   И новым, плачущим голосом Кондаков начал читать:
 
В руках — коса послушной плетью,
В глазах — предчувствие беды, —
Как будто бы на белой флейте
С тоскою трогаешь лады...
 
 
Я сердцем слышу этот вещий
Твоей безгласной флейты плач.
Но завтра снова будет вечер
И ты войдешь, снимая плащ...
 
 
Нет, ты скажи, какую цену
Ты отдала за наш кутеж?
Какую страшную измену
На эту музыку кладешь?
 
   Трубка замолчала. Они оба долго не говорили ни слова. Потом поэт угрюмо спросил:
   — Ну, как?
   — Хорошо, — сказал Федор Иванович. Вернее, с трудом выдавил. — Почему флейта белая?
   — Была сначала черная. Потом тихая. Тебя это задело?
   — Я просто так. Просто подумал: в стихах не должно быть точных адресов.
   — Ага, кажется, честно заговорил. Прорвало, наконец. Значит, белая флейта — адрес точный? Давай дальше. Какой адрес будет менее точным? Черная флейта?
   — Автору виднее.
   — Опять ушел. Темнила...
   Вот какая беседа по телефону произошла у него в эту ночь, и он не мог заснуть до утра. Хоть он и решил быть Миклухо-Маклаем и несколько раз уже заставлял себя, отбросив оружие, лечь на берегу опасного острова, сон все-таки не шел к нему. Поэт все в его голове перемешал, внес неразбериху.
   Незаметно наступил рассвет, и за открытым окном в прохладе и пустоте вдруг зачирикали три или четыре воробья. Федор Иванович, крякнув с сердцем, вскочил с постели и вышел на крыльцо. Его словно окатило родниковой водой — так резка была утренняя свежесть. Чувствовался конец сентября.
   Сжав кулак, он нанес несколько ударов в воздух — вверх, вперед и в стороны и, сбежав с крыльца, бодро зашагал к парку. Эхо его шагов отскочило от каменных стен. Хоть чириканье воробьев стало дружнее, пустыня не просыпалась. Ни вокруг институтских корпусов, ни в аллеях парка не было видно ни одной человеческой фигуры.
   «Модильяни... — думал Федор Иванович, стараясь понять причину ночного звонка Кондакова. — Он неспроста позвонил. Но при чем тут Модильяни? Модильяни передает в женщине то, что понятно в ней многим. Он лишает ее индивидуальности. Вынул из нее самый главный алмаз...»
   И по свойственной многим мыслящим людям манере он тут же вцепился в мысль, которая еще только начала сгущаться, показала ему свой не совсем определившийся край. «Синий чулок... Как зло было сказано. Может, он это потому, что сам не может мыслить и беседовать в этом плане? А там требуют именно такого, более глубокого подхода... Потому как подход такой показывает и самого человека, который говорит... Тараканы-то надоели. Сегодня тараканы, завтра тараканы... И получилась заминка. Но я — какой же я синий чулок? Ведь я ужасно... Я не могу без нее!» — отдал он вдруг себе отчет. И с этого мгновения еще сильнее стал в нем этот бес. Тут же Федор Иванович как бы спохватился: «Ведь меня так ужасно еще ни к кому не тянуло! Вон ходят, „маленькие и большие Модильяни“, и я тупой, никак не реагирую. Значит, тут есть еще что-то». Он не мог представить себе, как это можно «иметь дело» с женщиной, которую не любишь смертельно. Как это могут с применением угроз, посулов, хитрости, насильно, за плату... Как это можно — «держать про запас». Странные существа! Как понять их чувства! Опять это существо из джунглей Амазонки, с зеленой шерстью, висящее вниз головой! Так же, как не постигнешь никогда, что думает собака, как не вникнешь в ход мыслей идиота, — так непонятны были ему и эти люди. А Кондаков врет, что забыл, что такое ревность. Это все у него ораторское искусство. Великий маг лукавства. Его тоже никогда не понять! И то, что он о Модильяни говорит, — тоже неправда. Тоже врет. Маска. А вот в стихах он выдал, выдал себя. Странно, как люди непонятны друг другу. Какая скрытность! А еще о какой-то общности говорим! Она, всеобщая общность, могла бы быть, если б не было непрерывного предательства — маленького и большого. Если бы не было всюду «страстей роковых», заставляющих нас, краснея, делать то, чему нет прощения.
   Так его понесло — от любви и желаний к неведомым материям, и он еще быстрее зашагал по бесконечной аллее.
   Но Елена Владимировна вернулась и опять мягко взяла его за руку.
   «Нет, хорошо, что я с нею был в рамках, — подумал он. — Да и не мог бы! Она сама определяет мое с нею поведение. Но кто она такая? Может ли кто-нибудь еще читать ее иероглифы? Нравится ли другим прочитанное? А что она читает во мне?»
   Вдали, в конце аллеи, пронизывая парк, горели, как струи розового сиропа, первые солнечные полосы. И в одной из полос что-то красное вспыхнуло и погасло — ее пересекла какая-то фигура. Кто-то спешил навстречу, шагая на длинных ногах, быстро увеличиваясь. Это был тонкий, гибкий, спешащий куда-то Стригалев в своем малиновом свитере. Слегка выкатив глаза, он смотрел вперед и вверх, вцепившись в мысль, которая бежала над ним по невидимому проводу.
   Федор Иванович, еще не остывший от своих переживаний, посторонился, и малиновый свитер пронесся мимо.
   — Иван Ильич!
   Троллейбус замедлил ход и остановился, приходя в себя. Узнав Федора Ивановича, Стригалев чуть заметно двинул щекой — он, похоже, совсем разучился широко, ярко улыбаться. Сделал пальцем жест: «я давно хотел вам нечто сказать».
   — Тоже, значит, Федор Иванович, ходите по ночам? Вроде меня...
   — Да вот... Ночь какая-то. Так и не заснул, — Федор Иванович пошел с ним рядом.
   — И у меня. Сувальды-то сдвинул с места... А тут попробовал еще предложить руку и сердце. Правда, то, что говорилось, понимал один я. Она, конечно, ничего не поняла из моей болтовни...
   «И она все, все поняла», — подумал Федор Иванович.
   — Но я-то увидел все. Можно ставить крест. Если бы что было, она бы сразу поняла. Ждала бы этого скрипа. Надо, надо ставить крест. Троллейбус слишком долго смотрел на свой провод. — Тут он неумело улыбнулся и посмотрел в глаза Федору Ивановичу с доверчивой дружбой. — Ей — двадцать семь, а мне сорок два. Пятнадцать лет разницы, Федор Иванович. Не тяните с этим делом.
   — Сначала нужно определить, с кем я. А потом и жену искать. Среди своих.
   — Вот-вот. Будете еще определять. Уж будто до сих пор не решили! Я вас давно зачислил в наш табор. К нам приходят только хорошие ребята. А уходят... Вот Шамкова перебежала. Как и следовало по объективному ходу... Глуповата. Все стало теперь на свое место. Шамкова — туда, Дежкин — сюда.
   — Вот что только буду делать в вашем таборе...
   — О-о! Бывшие ваши нам дело подыщут. Про «Майский цветок» вы теперь знаете. Когда-то верили, теперь знаете. Это я вашими словами. Теперь я хочу вас... Именно вас ввести в курс одного дела. Именно вас. Я как раз собирался. Вы, я думаю, знаете про «Солянум контумакс»? Ну да, вы ведь во время ревизии...
   Федор Иванович кое-что знал об этом знаменитом диком картофеле, найденном в Южной Америке.
   — Я знаю этого дикаря, — сказал он. — Устойчив против всех рас фитофторы, против вирусов, ризоктонии, против эпиляхны... Против нематоды...
   — Еще против чего? Не знаете? А колорадский жук?
   — Ну, это еще не доказано...
   — Уже доказано. Личинки на нем не развиваются, дохнут. Но это все ладно, это в книжках есть. Прочитаете. Вы знаете, конечно, что он не скрещивается с культурным картофелем? Ну да, ваш Касьян уже пробовал его воспитать. Сажал его в среду. Налетел и отскочил. Не с такой челкой к такому делу. На этого дикаря весь научный мир смотрит уже без надежды. Никому не удалось. А вот одному такому Троллейбусу... Помните в оранжерее? В горшке рос... Вам первому докладываю. Будете со мной...
   — Я-то что. Разве что лаборантом...
   — Дело почти сделано. Удвоены хромосомы! Что никому еще не удавалось. Уже второй раз ягоды снимаю. Как тут не завести два журнала — такая работа и в такой компании. Сейчас же сожрут. Затопчут и ничего не останется — ни человека, ни работы. Только вам говорю. Вы думаете про скрип, про сувальды — верх доверия? Не-ет, Федор Иванович. Это не доверие, а так... Излияние. Я вас наблюдал и теперь начну вводить в курс дела, у которого я в плену. Вот это будет верх доверия. Мало ли что случится. Кто побывал там, да еще не раз, тот становится умнее. Не все, правда. И выносит оттуда руководящее правило. Такую максиму. Если хочешь заниматься наукой, если у тебя в руках открытие... Если оно бесценное. Если ему что-то грозит... Забудь о смерти. Поднимись над этим биологическим явлением. Страх смерти — пособник и опора всяческого зла. Отними у зла единственную его силу — возможность лишать свободы и жизни... Помните, как Гамлет, когда его ранили отравленной шпагой...
   — Это вам кто сказал?
   — Не важно, кто. Некто.
   — Ну, значит, доверие неполное. Мне тоже сказали, потому и спросил.
   — Мы оба знаем этого человека — вот и славно. А имя называть вслух не будем. Согласны?
   — Хорошо.
   — Так вот... Тут есть еще некоторый особый поворот. Гамлет, узнав о своей смертельной ране, перестал быть подданным короля. Он приготовился умереть, но перед этим в отпущенные ему две минуты жизни натворил много дел — разгрузил всю совесть. А у меня такой поворот: мне двух минут мало, ничего не сделаю, поэтому я должен не умирать, а жить, что бы ни произошло. И двигать дело. И если я помру, тому, кто меня отравленной шпагой... Убийце... Это ему будет только казаться. Я и после этого буду жить, и меня уже никто не поймает, и я доведу дело до конца, что бы ни писали в своем журнале Касьян и Саул. Потому что меня уже будет не узнать. У меня будет ямка на подбородке, и звать меня будут Федор Иванович Дежкин.
   Сказав это, Стригалев остановился и, глубоко втянув губы, уставился на своего избранника.
   — Вы думаете, это у меня такая манера шутить?
   — Нет, я все понял и уже пошел дальше. Есть тормоз: у меня же несколько своеобразная подготовка. Мне придется садиться за парту.
   — У вас главная подготовка прекрасная. В нашем городе все мыслящие люди знают друг друга и общаются. Так что наблюдать нового человека легко. Мне известно из нескольких источников, что Федор Иванович ломает голову над приметами добра и зла. Чтоб меньше ошибаться в жизни. И будто уже напал на свежий след. И будто это очень серьезно. Его за это даже назвали Учителем. А кто ломает голову над такими вещами, тому я могу довериться. А что касается парты, Федор Иванович, то опять же: мне известно, что вы хороший ботаник. Это общее мнение. В земле тоже поковырялись достаточно. Книги читать умеете. Термины знаете. И я под боком буду. Хотя бы первое время. Пока шпагой не царапнули...
   — Ну уж...
   — Я разговариваю с вами серьезно. Так что выбор сделан на основании достаточных и достоверных...
   Они оба засмеялись, глядя друг другу в глаза.
   — Ну как? Я же знал, что вы согласитесь! — В голосе Стригалева уже звенела мальчишеская радость. — А дело-то какое! Дело-то как раз по плечу нашедшему ключ!
   — Иван Ильич, я жду конкретной программы.
   — Ну, во-первых, придется размножать новый сорт. Который на смену «Майскому цветку». И доводить еще сначала придется. Это так, мелочи, почти все уже сделано. А во-вторых, нас ожидает этот дикарь, о котором мы говорили. Это и есть самое первое. Тайна. Ради него и вся конспирация. Я даже не хочу вас знакомить с моими ребятами, которые, как и я... Беречь и беречь надо, у Касьяна везде глаза. Чтоб не повторилась судьба «Майского цветка». Если Касьян возьмет наши новые работы на вооружение, — гибель всему и всем.
   — Не возьмет. Не увидит.
   — Мы говорили сейчас о сортах, которые увенчают некую нашу капитальную работу. Слушайте теперь о ней, об этой работе. Я еще год назад, Федор Иванович, затеял нечто и даже начал группировать факты... Давайте сядем вот здесь на лавку, вам придется писать. Вот вам мой блокнот... Вы меня слушаете? Вы думаете о чем-то другом. Между нами должна быть прямота.
   — Я скажу. Я еще не пришел в себя от вашего сообщения. Как вы руку и сердце...
   — Приходите скорей. Я давно научился встречать неожиданности. И вам надо этому научиться. Так вот, берите этот блокнот в руки...
   «Э-эх! — горько подумал Федор Иванович. — Вот ты и забыл о своем скрипе и о сувальдах... Ученый!» И ему захотелось взять Стригалева за руку, помочь чем-нибудь. Стригалев опять прервал научную беседу, пристально и глубоко посмотрел.
   — Вы готовы? Значит так. Нам нужно его, Касьяна, одолеть. Убрать это бревно с дороги. В интересах общества, в интересах будущего. Поэтому пишите. Это вы вставите в свой план. Пишите так: «В материалах, оставшихся после разгрома формальных генетиков, есть много таких, которые дают возможность в относительно сжатые сроки поставить сравнительные исследования. Это будет чистое сравнение — половина работы уже проделана руками наших противников, предпринявших подобную диверсию против нашей науки, счастливо пресеченную в ходе недавней ревизии. Я отчетливо вижу, — пишите, пишите! — что сравнение будет не в пользу вейсманизма-морганизма. Эта работа будет содействовать окончательному торжеству передовой мичуринской науки, идей Т. Д. Лысенко и К. Д. Рядно». Написали?
   — Написал. Я сам об этом деле уже думал. Еще тогда, во время ревизии...
   — Я увидел это сразу по вашим глазам! И сказал себе: вот подарить бы Библии еще один сюжет. Вроде Юдифи с Олоферном. Как она соблазнила Олоферна и отрубила ему башку...
   — А кто же был бы Юдифью? — с внезапным подозрением спросил Федор Иванович, которого совсем сбили с толку его запутанные отношения с Еленой Владимировной.
   — Да вы же, вы! Что это с вами? Вы возглавите всю работу! Подозрений это не вызовет. Мы с вами теперь заговорщики, у нас общая тайна. И я вам разрешаю со мной на людях не здороваться, выказывать по отношению ко мне всяческое пренебрежение. Говорите направо и налево по моему адресу: «сволочь, схоласт, отшельник». Ночь, покров для злых намерений и дел, пусть будет теперь убежищем добру. Потому как что мы хотим сделать людям? Страдание? Учитель, отвечайте! Радость, радость мы хотим дать людям. Чудесные сорта! Убрать хотим бревно с дороги! Избавить от страха и ненужных забот. Это Касьян постоянно норовит, чтоб кто-нибудь страдал. А если мы и причиним страдание Касьяну, у которого вытащим из пасти чужой захваченный кусок, то тут даже математика будет на нашей стороне. Что говорил один учитель нашей Антонине Прокофьевне?
   — Уже знаете!
   — Такие вещи имеют крылья, Федор Иванович. Так что будем вместе переносить член уравнения с левой стороны на правую. Ну, как я? Усвоил на четверку?
   — Все правильно. Пять баллов.
   — Тогда расходимся. Блокнот отдайте мне. Страничку выдерите, она ваша. Сейчас Вонлярлярские выбегут на зарядку. Я найду вас, когда будет надо.
   И, бодро подкинув вверх плоскую руку, Стригалев прибавил скорость и стремительно зашагал вперед по пустой аллее. Радость играла в каждом его движении.

— VIII -

   Октябрь и половина ноября прошли в том же вертящемся и непроглядном тумане. И за окнами стоял густой туман. Федор Иванович ждал дела, о котором ему сказал Стригалев, и одновременно ждал особой программы, обещанной академиком Рядно. Он несколько раз на совещаниях у ректора и со своими сотрудниками сказал об Иване Ильиче: «Этот бедняга Троллейбус», «странный упрямец», «несчастный раб этой формулы, 1:3», которая многих сбила с толку, «надо ему помочь». Схоластом он его все-таки не назвал. Надо отметить, что избранная линия поведения отразилась на нем, начала его сушить и подтачивать. Он очень быстро худел.
   Елена Владимировна, когда он, покачав головой, ронял что-нибудь пренебрежительное о Стригалеве, оборачивалась к нему и смотрела вдруг загоревшимися глазами. Направляла на него через большие очки потоки ликующего интереса. Как будто все понимала, видела насквозь!
   — Почему это вы вдруг стали так отзываться об Иване Ильиче? — спросила она однажды, когда сырым и холодным осенним вечером в ранней темноте он провожал ее домой.
   — Не только вы имеете привилегию. У меня тоже есть тайны, — ответил он. — Когда-нибудь я вам открою все, и вы меня простите.
   — Ваша тайна шита белыми нитками. Вы надели на белые одежды плащ! Надо меньше его ругать.
   Она пискнула счастливым смехом и повисла на его руке — так ей все это понравилось.
   Миклухо-Маклай по-прежнему лежал без оружия на опасном берегу, но островитяне держали себя с ним непонятно. Запретная черта на асфальте под аркой по-прежнему действовала. Из-за плохой погоды свидания в парке почти прекратились, и в то же время Елена Владимировна стала почти каждый день открыто, даже привычно говорить ему: «Сегодня вы ведете меня до моста — и ни шагу дальше». «Сегодня гуляем до семи, и я сразу покидаю вас». «Миклухо-Маклай! Лежать и не двигаться!»
   Раза два она сказала: «Сегодня я свободна. Разрешаю сводить меня в кино».
   «Елена Владимировна, — когда?» — спрашивал он почти каждый день.
   «Вот беда. Обронила нечаянно слово, а он и вцепился, — отвечала она, лаская его взглядом. — После Нового года! Уже скоро. После Нового года!»
   К концу ноября выпал снег и растаял. Федор Иванович надел своего «мартина идена» — прямое короткое пальто темно-коричневого агрессивного цвета в чуть заметную красноватую клетку и со скрытыми пуговицами. В начале декабря все окончательно побелело, воздух стал мягче. После звонка на перерыв из подъездов теперь вываливались толпы студентов — все полюбили игру в снежки.
   Однажды в самый приятный солнечный тихий день Федор Иванович бежал налегке по тропке в снегу, и его поразило знакомое гусиное гагаканье, доносившееся из-за розового корпуса. Да, сомнения не было. Федор Иванович остановился, приводя в порядок свой смятенный дух. А из-за угла выкатывалась процессия — Варичев, Побияхо, Краснов, новый лектор, аспиранты. Все улыбались, все были счастливы, и в центре этого счастья топтался высокий, слегка согнутый Кассиан Дамианович — в заломленной папахе из мраморной с медью мерлушки, в расстегнутом черном и длинном пальто. На плечах был разложен воротник — та же богатая медно-мраморная мерлушка. Оранжевые лисы, как живые, шевелились, лезли на отвернутые полы. Мелькали высокие белые валенки. Не замечая своего великолепия, Касьян «по-народному» скалил желтые зубы, отвечая на шутки свиты.
   Пока Федора Ивановича не увидели, лицо его приняло несколько вариантов выражения. Сначала он вспомнил историю с «Майским цветком», вспомнил Стригалева, и где-то вдали шевельнулось воспоминание о геологе. Как будто они были братья с Троллейбусом. И так как Федор Иванович был человеком искренним и склонным к быстрой реакции, взгляд его отяжелел и стал страшным — можно было подумать, что он подготовил убийство. Но тут с силой вырвалась вперед мысль об общем деле, о том, что ночь должна быть убежищем не только злу, но и добру, и еще о том, что член уравнения, перенесенный на другую сторону, меняет знак. На лице его появилось напряжение — он искал и не мог найти маску. Вдруг, как приказ и как выстрел, прозвучало: «Солянум контумакс!» И лицо его сразу изобразило умеренную улыбку и радость встречи. И, протягивая обе руки вперед, он устремился к академику. А тот прямо затанцевал в своих белых высоких валенках и раскрыл объятия. Навстречу Федору Ивановичу засияли серо-желтые жестяные глаза, и чуткое лесное существо, которое теперь поселилось в нем, сразу разглядело в этих глазах хитрого зверя с птицей в зубах, жившего там всегда. И нахохлилось, припало к земле — чтоб тот не увидел и не сожрал.
   Это ему удалось, и Федор Иванович, в душе едко усмехнувшись, поздравил себя с дебютом.
   — Вот они, вот наши молодые кадры! — академик Рядно обнял его, на миг прижав к своим лисицам. Больно похлопал по спине и отпустил. — С такими кадрами можно побеждать!
   И все счастливые лица повернулись к Федору Ивановичу. Академик внимательно разглядывал его.
   — Ты чего, сынок, вроде как спал с лица? Похудел!
   — Не замечал, Кассиан Дамианович!
   — Идешь против закона, сынок. Получившим повышение положено прибавлять в весе, солидностью обзаводиться. А ты худеешь. В меня, в меня пошел.
   — Бегает все. Все бегом, бегом, — пробасила Побияхо.
   — Бегает? Бегай, бегай, это полезно. А худеть — нехорошо.
   — Курить бросил, — сообщила Анна Богумиловна. — Не курит.
   — Вот это правильно, — похвалил академик. — Сейчас такое время. Все силы надо — в одну точку.